– Ну что ж, спасибо, принимаю ваше приглашение.
   Они зашли в небольшую квартиру Лиды. Здесь было полутемно. Единственное окно выходило в стену сарая, оплетенную зелеными листьями плюща.
   Ни стульев, ни диванов, ни даже кровати здесь не было. Пол был на восточный манер застелен жесткими пестрыми ковриками, лежали узкие длинные шелковые подушки, расшитые драконами, фениксами и, конечно, свастиками. Свастики здесь действительно присутствовали повсюду, от них буквально рябило в глазах: всех цветов радуги, вышитые золотым шитьем, гравированные на стали, вязанные на спицах, отпечатанные на папиросной бумаге, нарисованные на чашках, шторках, крошечных ширмах, на изящных бумажных фонариках, источающих по углам этой волшебной каморки свой розовый, зеленый, радужный свет.
   – Какую чашку вы предпочитаете? – спросила Лида, показывая Курскому две чашки.
   Одна – небольшая зеленая пиала, на которой свастики, сложенные из веточек коралла, были вписаны в глаза морского змея. Другая чашка – простая белая фронтовая кружка немецкого солдата времен Третьего рейха, из толстого фаянса, с маленьким черным орлом и маленькой свастичкой под ним.
   – Давайте фронтовую. Она проще, – сказал Курский.
   Ему налили зеленого чаю из китайского чайника, подвинули к нему блюдце с овсяным печеньем.
 
   – Странно, что печенье всего лишь навсего круглое, – сказал Курский.
   – Иногда я пеку счастичные печенья.
   – У вас здесь возникает ощущение, что фашисты победили. Но, в остальном, уютно.
   – Фашисты здесь совершенно не при чем. Знак не отвечает за тех, кто им пользуется.
   Лида присела на корточки возле маленького инкрустированного шкафчика, стала выдвигать ящики, перебирая в них что-то. Наконец извлекла темный пузырек с узкой пробкой, наполненный черной жидкостью. На пробке виднелся ярлык с тремя иероглифами.
   – Добавляйте по капле в стакан чистой воды утром и вечером. Ваша аллергия пройдет. Если не боитесь принять снадобье от отравительницы стариков.
   Курский взял бутылочку, спрятал в карман.
   – Не беспокойтесь, Лида. Это пройдет экспертизу, прежде чем я выпью хоть каплю.
   – Значит, не доверяете?
   – Я всех люблю и никому не доверяю.
   – Вы мудрец?
   – Нет, я человек наивный. Потрепанный жизнью, но не насытившийся ею.
   – Хорошо, что так, а то вы выглядите таким отрешенным.
   – Вообще-то я отрешился от дел своих, но меня втянули в ваш свастичный водоворот. Свастика, она ведь для этого и существует, если я правильно понимаю, для того чтобы цеплять, затягивать…
   – Есть две свастики: сеющая и собирающая, дающая и берущая.
   – В этом доме в последнее время умерли от яда четыре человека. Вы имеете какое-либо отношение к этим смертям?
   – Нет, никакого. Неожиданно вы начинаете допрос.
   Она села напротив него в позе лотоса. На ней была китайская рубашка из черного шелка со стоячим воротничком и такие же шелковые штаны.
   На тонкой смуглой щиколотке – серебряный браслет. Более никаких украшений.
   – Разрешите теперь мне спросить вас: чего вы ожидаете от этого дела?
   – Я ожидаю разочарования, – ответил Курский.
   – Приятного разочарования. Пик моей карьеры пришелся на шестидесятые годы прошлого века. Тогда был в моде так называемый спор между «физиками» и «лириками». Предполагалось, видимо, что в процессе этого спора те и другие должны слиться в экстазе и обменяться свойствами:
   «физики» должны стать «лириками», и наоборот.
   Ну, я-то был «физиком». Наверное, им и остался.
   Поэтому я склонен думать, что люди эти умерли не по чьему-либо злому умыслу, а потому, что в этом доме плохо наклеены обои или какаято бытовая химия каким-то образом капает с потолка.
   В общем, признаться, мне хочется охладить горячие мистические головы. А вы что думаете об этих смертях?
   – Это старый дом. У него своя душа. Вы, может быть, совершенно правы – бытовая химия и прочие случайности. Но я в случайности не верю. Какая разница, каким именно образом дом убил их?
   Этот дом может спасти тело и душу человека, если полюбит его. Так он поступил со мной. Но он может и убить человека, которому здесь не место.
   Я ни о чем не тревожусь, этот дом защищает меня.
   И вы не тревожьтесь, вы понравились дому. Оставайтесь здесь навсегда.
   – Почему вы думаете, что я ему понравился?
   – Чувствую. Вы нравитесь мне, и это дом внушает мне симпатию к вам. Живите здесь – и проживете еще лет сорок.
   – Кажется, мне предлагают взятку в форме долголетия. Верный способ коррумпировать старика.
   Но у меня приятный домик под Алупкой, ему я тоже очень нравлюсь, и он обещает мне пятьдесят.
   – Как хотите. Где-то в углу комнаты зазвонил мобильный Лиды, затерянный среди подушек. Она отошла от гостя, откинулась на подушки и стала разговаривать с кем-то по телефону.
   Курский тем временем поднялся с коврика и стал разглядывать картинки и фотографии, развешанные на стенах. Это было похоже на тематическую выставку, посвященную свастике. Вперемежку висели тантрические мандалы, фотографии индийских храмов, фашистские и антифашистские плакаты, перерисованные фрагменты меандров и других орнаментов. В рамках, под стеклом, висели русские ассигнации, выпущенные Временным правительством в 1917 году, где русский двуглавый орел без корон и атрибутов был изображен на фоне свастики. Но в особенности внимание Курского привлекли две крупные цветные фотографии, висевшие рядом и составлявшие, видимо, своего рода пару. Это были фотографии двух могил – цветные, увеличенные снимки, явно заимствованные из каких-то журналов или иллюстрированных изданий. Они занимали на стене почетное и заметное место. На одной фотографии было запечатлено буддийское надгробие, сфотографированное явно где-то в Индии или на Шри-Ланке – вертикально торчащая из земли каменная плита, закругленная сверху, с выбитыми на камне письменами и большой свастикой над текстом. На другой – оскверненная еврейская могила где-то в Восточной Германии, очень похожая плита, такой же формы и размера, тоже закругленная, с похожими письменами на камне и тоже со свастикой, но свастика нарисована сверху с помощью спрея. Странный, завораживающий эффект производился этими фотографиями.
   Парадоксальное сходство-различие этих двух могил, глубокая смысловая трещина, раскалывающая пополам эти два объекта, и различие в статусе знака свастики, нанесенного на поверхность этих плит с противоположными целями.
   В первом случае с целью благословить, во втором – оскорбить.
   – А, я вижу, вы разглядываете две мои любимые фотографии, – сказала Лида, возвращаясь изза своей ширмы и раскачивая мобильный телефон на шнурке. – Я на них каждый день медитирую.
   – Я потрясен, – сказал Курский.
   – Да, я называю их «Скрижали». Два камня одинаковой формы, две каменные плиты, покрытые письменами. И обе помечены одним знаком, но… Когда я смотрю на эти могилы, мне кажется, что это я похоронена в них. Под одним из этих надгробий покоится мое благословенное тело, под другим – моя оскорбленная душа.
   – Кто посмел оскорбить вашу душу?
   Лида промолчала, глядя на изящные смуглые пальцы своей ноги.
   – Ногти как экранчики, – сказала она, поймав взгляд Курского. – Я все жду, когда на них начнут показывать фильмы.
   – Скоро покажут, – вежливо пообещал Курский.
   В дверь постучали, и вошел парень лет девятнадцати с сережкой в ухе и татуировкой в виде буквы «С» на лбу.
   – Это Цитрус, – представила парня Лида. – Он зашел за мной, чтобы проводить в школу. Извините, мне пора на работу.
   Курский поднялся и протянул ей свою визитную карточку, на которой он написал номер своего мобильного телефона.
   – Спасибо вам за чай, за лекарство и за беседу, – сказал он. – Разрешите последний вопрос: вы сказали, что чувствуете, кого этот дом любит, а кого нет. Скажите, он любит Парчову?
   Лида впервые за весь разговор с изумлением и неподдельным интересом взглянула в глаза Курского.
   Затем она улыбнулась (опять же, впервые за всю беседу) и ответила:
 
   – Конечно, он очень, очень любит Парчову!
   – Слава богу! Я этому очень, очень рад!
   Курский сердечно пожал руки Лиды и Цитруса и вышел.
   Курского действительно потрясли фотографии могил, точнее, одна из них – та, что изображала буддийское надгробие. Его потрясло, собственно, одно странное совпадение: он видел эту могилу.
   Когда-то очень давно, в самом начале шестидесятых годов, он был на Цейлоне в служебной командировке.
   Тогда эта страна только обрела независимость, и они ездили туда консультировать тамошнюю уголовную полицию. Ему запомнился проливной дождь, неожиданно обрушившийся на него в городе Галле – старом, некогда португальском, городке на самой южной оконечности острова.
   Сквозь отвесные струи этого тропического ливня, пахнущего цветами, дымом костров и болотной грязью, он вбежал в старый обшарпанный индийский храм. Потолок там был в больших дырах, и вода дождя лилась внутри храма, струилась по разбитым плитам полов. Среди водяных струй висел ароматный дым от курильниц, кое-где сидели неподвижные, но весело смеющиеся гостям старики, почти совершенно голые. Группа детей, тоже смеющихся и очень радостных, встретила его. Предводительствовала ими девочка лет девяти, одетая в красно-лиловые ткани, она поставила Курскому точку на лбу чем-то вроде ароматической красной сажи. Курский вежливо кланялся и фотографировал девочку, стариков и богов. Затем Курский прошел сквозь храм и оказался на берегу моря, где обнаружил прибрежное кладбище, прилегающее, кажется, уже к другому храму. Старые плиты поднимались прямо из песка, и рядом шумел океан. Курский долго гулял по этому кладбищупляжу, там он и сфотографировал могилу со свастикой. Трещина пересекала эту плиту наискосок, по этой трещине он и узнал ее. Почти такая же фотография висела теперь перед ним на стене, но только цветная. Фотография, которую он сделал тогда, была черно-белая, с аппетитными тенями, с капельками дождя…
   Курский вышел из квартиры Шнурова, где снимал комнату, прошел в конец коридора, в крайний закуток свастики, и постучал в обшарпанную дверь.
   – Кто? – спросил из-за двери старушечий голос.
   – Милиция, – ответил Курский.
   Дверь открылась. Луноликая Парчова стояла перед ним.
   – А, белый старичок! Заходи, гость дорогой.
   Гость – он что в горле кость. На погосте гости – ящики да кости. Ласковый гость лучше татарина, свадебный гость – слаще Гагарина. Гагачий пух стоит гостей двух.
   Парчова мелко трясла головой, извергая свой словесный понос, и при этом цепко смотрела на Курского своими как бы остановившимися глазами.
   – Меня зовут Сергей Сергеич, я теперь ваш сосед, временно. У Шнуровых живу, – сказал Курский входя.
   Квартира оказалась узкая, вся иссеченная комнатушками, которые летом сдавались внаем отдыхающим. Летом здесь, наверное, становилось тесно и весело, всюду толпились загорелые тела, играли в карты, женщины снимали и надевали купальники, люди ели, трахались, орали на детей. Но сезон еще не наступил, до него было далеко, и здесь, среди множества кроватей, пока что одиноко обитала хозяйка, желающая казаться юродивой Парчова. Правда, ничто в этой квартире не указывало на ее безумие. Напротив, по всему казалось, что человечишко здесь живет аккуратный, практичный и прижимистый. Она провела Курского на чистенькую убогую кухню и заметалась по ней.
   – Ох, сичас угощу, угощу гостя дорогого. Блинков, грибков, да варений, да медку, да сладкого хлебца, да стерлядки на блядки. Ой, да нет ничаво!
   Она всплеснула сухонькими ручками, как бы ничего не найдя, хотя не сделала даже попытки открыть буфет или холодильник. Затем, сложив длани на коленях, она удрученно уселась на табуретку и, уставясь в одну точку, забормотала:
   – Ой, не ела ничего, три дня росинки-то во рту не таяло. Хоть шаром покати, хоть бы подал кто старухе корочку да денежку.
   Курский вынул из бумажника ассигнацию в пятьдесят гривен с портретом розово-лилового бородача в овальных очках, и положил деньги на стол. Парчова обрадовалась, молниеносно схватила деньги и снова забегала по кухне, делая вид, что готовит чай. На самом деле она просто быстро прикасалась кончиками пальцев то к чайнику, то к спичкам, то к чашкам, но не брала их в руки. Все оставалось на своих местах. Наконец она снова уселась на свою табуретку, обхватила себя руками, раскачиваясь и приговаривая:
   – Боль моя, болюшка…
   – Вы приболели, Евдокия Анисимовна? – участливо спросил Курский.
   – Со стенки упала, ребра умяла, – быстро ответила Парчова.
   – По стенкам ходите? – Сергей Сергеевич заглянул в глаза Парчовой. Глаза показались неожиданно ясными, янтарно-ястребиными.
   – Не хожу, а бегаю. По стенкам, по потолочку.
   Куда там ходить-то – свалишься. А если бегом да вприпрыжку – у пауков учусь. Паук-то он ведь – хозяин. Паук Иваныч-то. – И она вдруг скороговоркой произнесла:
 
Пили чай у Федоры –
Вышивальщицы тайных узоров.
Говорит, что училася у паука,
Который свешивается с потолка.
 
   – Я вот что собираюсь вам сказать, – промолвил Курский. – В доме этом умерли четыре человека.
   И я очень боюсь, что вы можете стать пятой жертвой. Вам угрожает опасность.
   Парчова вытаращилась и стала с поразительной скоростью креститься, приговаривая:
   – Спасе, спаси! Спасе, спаси! Спасе, спаси! – так она повторила раз шестнадцать.
   – Хватит вам юродствовать, Парчова, – прервал ее Курский. – Вы же превосходно все понимаете, и вам многое известно. Вы же видели, как умерла Сулейменова.
   Парчова уставилась на него своими ястребиными глазами. На ее лице-луне внезапно словно разгладились все морщины, исчезли все кратеры.
   – Ну, видела, – вдруг сказала она холодно и сварливо, без тени юродства. – И что с того?
   – Значит, вы видели ЭТО?
   – Видела, соколик. Умный ты уродился, больно умный, сокол ясный. А я-то видела. Многое на своем веку видела – аж глазоньки устали. Видела и Хозяина – как он метнулся, сердечный, от телато еще теплого. Паук-хозяин весь мир оплел. Все, что видела, – все мое. Вчера я тебе сказала, что у синеглазой змеи паук в услужении. Солгала я тебе, по злобе солгала. Это она, ведьмица, ему служит, перед ним на коленях упадет, мохнаты лапоньки его целует. И не одна она, и не один этот дом: паук весь мир оплел. Только я ему не раба и в услужение не пойду. Видела я его власть, видела… все, что видела, все мое… А тебе, богатырь, лук да стрелы, да колчан, то зассанный топчан! Да сраный кочан!
   Парчова вдруг разъярилась и затряслась мелкой дрожью.
   – Сраный кочан тебе, старый парень! Уходи, милок, белый голубок! Уходи, белый грибок! Проваливай!
   Она вскочила и сухоньким сильным кулачком ударила его в плечо.
   – Вот тебе мое благословение на битву с Пауком Ивановичем. Проваливай с Богом! – она недвусмысленно указала ему на дверь.
   Курский зашел еще к нескольким жильцам, представился как новый сосед, болтал о том о сем, любезно и старомодно шутил, расспрашивал про историю дома. Наслушался легенд, сплетен и бытовых баек. А в промежутках между визитами обследовал дом, слонялся по коридорам, залезал в самые темные углы, простукивал, вынюхивал, пускал в ход увеличительное стекло… В общем, старая ищейка вышла из анабиоза и неслась по следу.
   Откуда только взялась прыть?
   Когда он сидел в гостях в людном семействе Кушаковых, в кармане у него коротко пискнул и вздрогнул мобильный телефон, давая знать, что получен SMS. Курский достал телефон и прочитал сообщение: «Приходите сегодня в 21:00 в школу санатория. Будет небольшая лекция. Лида».
   Поскольку до назначенного времени оставалось еще часа два, он решил прогуляться по Тополиному.
   Уже стемнело. Не успел он пройти немного по темной улице поселка, как почувствовал, что сквозь темноту к нему кто-то приближается. Быстрый сигаретный дымок предшествовал появлению человека. Затем явился огонек и силуэт мужчины.
   Это был Гущенко. Они присели за пласт массовый столик уличного кафе. Гущенко выглядел усталым в мертвенном свете этого кафе.
   – Ну что, нашли в доме утечку бытового яда? – спросил он без улыбки, жадно затягиваясь своей сигаретой.
   – Нет там никакого бытового яда, – сказал Курский.
   – Так я и думал. А я был в Севастополе, говорил с тамошними ребятами, узнал много нового про учительницу. Она, возможно, очень опасна. Думаю, она причастна к убийствам. А если даже и нет, детишек учить ей явно не следует. Лида Григорьева – это ее ненастоящее имя. Ее зовут Полина Зайцева, ей двадцать пять лет, родилась в Севастополе. – Гущенко достал из портфеля папку, открыл. – Происходит из очень приличной семьи. Отец был капитаном военного корабля. Так что она – капитанская дочь. Мать – преподаватель консерватории. До пятнадцати лет красотка Полина гасилась на рейвах, но училась при этом очень хорошо. В пятнадцать лет она победила на севастопольском конкурсе красоты – на голову ей возложили хрустальную корону: эта корона, наверное, и свела ее с ума. Она связалась с одним местным бандитом, стала его любовницей, тот финансировал ее успехи. Вряд ли она любила его. Он был человек жестокий, но девочке, ясное дело, хотелось красивой жизни. Семья же находилась в упадке, Полинка подсела на героин. Бандита вскоре убили, взорвали вместе с «брабусом», шофером и телохранителем. С ним погибла одна девушка. Она находилась в тот момент в машине. Тоже семнадцатилетняя красавица – видимо, тоже любовница этого бандоса. Вот ее-то и звали Лида Григорьева. После смерти своего покровителя Полина Зайцева покатилась, что называется, по наклонной: стала, грубо говоря, проституткой. А тут еще и отец ее – капитан Зайцев – покончил с собой. Он был патриотом России. Не смог пережить развала Черноморского флота, присоединения Севастополя к Украине, а тут еще позор дочери… Да… В общем, как это ни прискорбно, дела типичные для тех недавних времен и для нашего полуострова. Но потом пошли темы не совсем типичные. В какой-то момент что-то с ней произошло – по типу, духовное перерождение. Может, кто-то встретился ей на жизненном пути, или, по ходу, видение… Она такая соскакивает с герондоса, завязывает с продажной любовью, вообще круто все меняет и берет себе имя той убитой тогда девушки – Лида Григорьева. И переселяется сюда, в Тополиное. Причем имя и фамилию она поменяла официально, в паспорте. Она подружилась с родителями убитой девушки, и эти Григорьевы удочерили ее. Вот такая вылезает история. Вот из такой вот распространенной Вселенной она и явилась к нам. Все эти сведения нам придется сообщить ее начальству – пусть сами решают, может ли женщина с такой биографией учить детей.
   – Ну что ж, всего этого следовало ожидать, – произнес Курский, глядя на неоновую лампу.
   – А вы что-нибудь нашли? Кого подозреваете?
   – Полковника Иоффе Олега Борисовича, – ответил старик.
   Гущенко изумленно уставился на Курского.
   – Шутите?
   – Шучу, – успокоительно ответил старый следователь.
   – Впрочем, в каждой шутке есть доля шутки. Мне тут сказали, что всех убивает Хозяин.
   А вы говорили, что Иоффе здесь и есть главный хозяин на местности.
   – Олег Борисович очень честный и очень хороший человек. Помог реально многим, – убежденно сказал Гущенко.
   – Но мне рассказали, что он не просто влюблен в Лиду, а влюблен несчастливо и до безумия. Бандита вскоре убили, взорвали вместе с «брабусом», шофером и телохранителем. В таком состоянии даже от очень хорошего человека можно всякого ожидать. Впрочем, неважно. Лида приглашала сегодня вечером на некую лекцию. Пойдете?
   – Нет, с меня хватит на сегодня. Поеду домой спать.
   Они обменялись рукопожатием. Гущенко уехал.
   В назначенное время Курский вошел в тот корпус санатория «Правда», где размещалась санаторская школа. Особые запахи школы и санатория здесь слились: пахло одновременно хлоркой, старым линолеумом и деревом, мокрыми половыми тряпками и железными ведрами, кафелем, лекарствами, цветами и морем. Курский втянул в себя эти запахи не без удовольствия. Затем он прошел туда, куда указывала солидная, еще советских времен, табличка с золотыми буквами «Лекторий».
   В небольшом зальчике было полным-полно людей: в основном подростки, но маячили и коекакие взрослые. Виднелись даже несколько стариков и старух. Но подростки лет пятнадцати-шестнадцати составляли абсолютное большинство.
   Курский отметил про себя, что, хотя все они были пациентами санатория, вид у них был совсем не болезненный, скорее – цветущий. Загорелые девочки и мальчики, все очень модно и тщательно одетые, в красивых майках, свежих джинсах и мешковатых штанах с карманами, с аппетитными рюкзачками в руках, с затейливыми мобильниками в футлярчиках в форме плюшевых мишек и оранжевых кенгурят, в чистых кроссовках и косынках, повязанных на головах по-пиратски, с кусочками ароматной жвачки, перекатываемых молодыми ртами. В общем, цивильная, симпатичная, ухоженная молодая поросль – совсем непохоже на сборище неофашистов или сектантов.
   Почти все они блестящими от мечтательной люб ви глазами смотрели на Лиду Григорьеву, которая стояла перед ними, перебирая слайды в узких коробках.
   Рядом с ней был установлен слайд-проектор, отбрасывающий светящийся прямоугольник на белый экран. Курский тихо сел в заднем ряду.
   Лекция началась. Она называлась «История знака» и посвящалась, конечно же, свастике. Лида стала говорить, сопровождая свою речь демонстрацией слайдов. Она начала с раздела «Свастика в природе»: на экране замелькали фотографии водоворотов, звездных туманностей, спиралей ДНК, фотографии макушек, так называемых родничков, снимки младенческих пупков, водяных струек, ракушек, узоров на крыльях и панцирях некоторых насекомых.
   Курского немного клонило в сон, день выдался интенсивный, давно уже не бывало у него таких дней; его клонило в сон, но сладко, как в убежавшем детстве, как будто клонило его не в сон, а в огромный бисквит. Источник этой сладости скрывался в голосе Лиды – Курский закрыл глаза, внимая, думая о том, как странно красота девушки отпечаталась в модуляциях ее голоса, в его приглушенной звонкости, как если бы звонил завернутый в бархат колокольчик, и в то же время иногда этот голос образовывал колодцы, глубокие и темные, наполненные потайными объемами холодной воды, которая проистекала из подземных источников, тайно соотнесенных со снежными вершинами гор и подземными реками. Золотая, подземная река – так можно было бы назвать этот голос, учитывая, конечно же, то обстоятельство, что река эта не была целиком и полностью подземной: местами она выходила на поверхность, ниспадала по уступам горными ручьями, сверкающими в лучах, – или это он дремал. Сон его тоже не был целиком и полностью сном, временами сновидец выныривал из сонных течений и тогда слышал фрагменты лекции, видел различные образы на слайдах: расшитые рушники, кружева, вдохновленные изморозью, литовские прялки, поставцы, расшитые бисером рубашки, шкатулки – это Лида перешла к разделу «Свастика в народной культуре». -…Разнообразные свастики и сходные с ними фигуры назывались в Мещере «огнивцами», – звучал ее голос. – В Печорском районе Архангельской области, ныне республика Коми, свастику называют «заяц», во множественном числе «заяцы », например: «полотенце заяцами». Старейший мастер хохломской росписи Степан Павлович Веселов из деревни Мокушино Нижегородской области часто изображал на древних тарелках ромб и свастику в центре, называя ее «рыжик» и поясняя, что это «ветер травки колеблет, шевелит…».
   О свастичных ромбах народные мастера говорили, что они «с пальцами». В некоторых деревнях Рязанщины свастику называют «ковылем». В рязанской Мещере свастичный орнамент именуют «конями », «коневыми голяшками», то есть конскими головами. Слитая в ромбовидный замкнутый меандр кайма называется «коситница». По подсчетам омского автора Январского, насчитывается сто сорок четыре русских названия свастики, в том числе «посолонь», «коловрат», «святодар»,
   «цветок папоротника», «святоч» и другие. В некоторых местах ее называют «комонь», что на древнерусском языке значило «конь». Народные мастераорнаментаторы называют свастику «кружащееся солнышко», «бегущее солнце»…
   Сидящие вокруг Курского подростки с удивлением посматривали на старика – он то спал, то плакал, и поэтому непонятно было, то ли лекция ему скучна, то ли она, напротив, потрясает его до рыданий. На самом деле лекция казалась ему действительно скучной, и он, в свою очередь, удивлялся интересу, с каким слушали ее подростки.
   Плакал же он от тополиного пуха. Впрочем, впору было подумать, что каждая пушинка, причиняющая ему страдания, это крошечная белая нежнейшая свастика, проворно и лукаво щекочущая его слизистые оболочки. Но Курский не склонен был к навязчивым идеям, и свастика его не интересовала.
   Впрочем, она все же проникала в его сны, соскакивая в них со светящегося экрана. Так ему вдруг приснился какой-то зимний сон: множество снежных комьев, как живые, теснилось вокруг маленькой озябшей свастики. Проснувшись, он не понял, многое ли из лекции упустил.
   – В Америке в двадцатые годы существовал «Клуб девушек», Girl's club, – спокойно рассказывала Лида. – Этот достаточно фешенебельный клуб выпускал еженедельник «Свастика». Если девушка успешно справлялась со своими обязанностями по клубу, она награждалась подвеской в виде алмазной свастики. Девиз клуба гласил: «Every girl wants to have her own swastika» – «Каждая девушка хочет иметь собственную свастику».