– Откуда же вы знаете? – поинтересовался Курский. – Неужели в этом обществе есть предатели?
   – А это уже мои секреты, – ответил полковник Иоффе. – Но я вас уверяю: если Солнце и Ветер решили бы убивать пенсионеров, – исполнители бы нашлись. Есть, например, Виталик Пацуков, по кличке Цитрус, – из местных. Этот предан Солнцу и Ветру душой и телом. Фанатичный парень.
   Если близнецы завтра прикажут ему отравить всех пенсионеров поселка, – отравит.
   – Какая-то война детей и стариков, – промолвил Курский.
   – Что-то в этом роде. Но, извините, сейчас у меня дела. Рад буду продолжить общение позже.
   Не желаете ли поужинать сегодня вечером в «Грифоне »? Приятное место. Давайте в восемь.
   – Спасибо, я приду. До восьми.
   Курский вышел. Он брел задумчиво по санаторскому парку. Сквозь стройные ряды кипарисов и тополей летел пух, его потоки овевали деревья, стенды и полуразрушенные фонтанчики, но старик уже не плакал – он начал привыкать к пуху. В целом, хорошая в этом году выдалась весна. Он вдруг остановился.
   – Война, – внезапно произнес он вслух. Это слово вдруг поразило его. Тайная война стариков и детей! Война людей с нечеловеческими существами. Война мужчин и женщин. Война сект. Война спецслужб. Война полов. Война видов. Война времен. Война ночи и дня. Война миров. Война всех против всех.
   За мирными деревьями парка, за летящим пухом, за ветхими плакатами, рекламирующими детское здоровье, за тенями и лавочками – за всем этим ленивым фасадом велась жестокая, тайная, беспощадная и бессмысленная война всех против всех, война, которую ВСЁ объявило самому себе.
   Вдруг он увидел, что прямо перед ним, между двумя тополями, на фоне можжевелового холма, громоздится огромное, белое, облупленное слово «ПРАВДА» – название санатория. «Эффект калачакры! » – подумал Курский. «Война – это правда. Правда – это война». Он вспомнил строки из поэмы Заболоцкого «Ладейников», которая когда-то нравилась ему:
 
Ладейников прислушался: над садом
Шел тихий шорох тысячи смертей.
Природа, обернувшаяся Адом,
Свои дела вершила без затей:
Жук ел траву, жука клевала птица,
Хорек пил мозг из птичьей головы,
И ужасом истерзанные лица
Ночных существ смотрели из травы.
 
   Он прожил всю свою жизнь в недрах этой войны, этого ада. Какие-то люди зачем-то убили его родителей. Другие люди зачем-то убили родителей Иоффе. Они сделали это исключительно ради войны, ради ее вечного продолжения. В течение жизни он видел сотни убитых, задушенных, отравленных.
   Им объявили войну, и он охотился на тех, кто убил их. Для чего? Ради справедливости?
   Нет, для того лишь, чтобы продолжалась война – между казаками и разбойниками, между преступниками и полицией. В старости он хотел выйти из войны, уединиться, дезертировать, уйти на покой.
   Он выдумал себе мирную, просветленную ста рость в прозрачном ожидании мирной смерти.
   Старость наедине с морем, минеральной водой и овсянкой. Но тут явилась свастика – это цепное колесо жизни, «крест с пальцами», как говорит народ, – и она стала затягивать его обратно – в войну, в жизнь. Он чувствовал, что свастика раскручивается, набирает обороты и происходит ее заявленное превращение в спираль, в воронку, в смерч, в торнадо.
   Ему захотелось дойти до автостанции, сесть в такси и уехать к себе, в домик под Алупкой, и там забыть про свастику и красивых женщин, про трупы пенсионеров, про распадающиеся виллы, про полковников КГБ, про подростков и стариков…
   Ему захотелось дезертировать.
   И тут он увидел двух мальчиков лет семи, которые были поглощены игрой: они бродили, согнувшись, по асфальтовой площадке перед словом «ПРАВДА». Старый асфальт везде покрылся сложной сеткой трещин, кое-где вспучился, выпуская траву, кое-где разошелся, как ветхая кожа.
   Трещины то разбегались паутиной, то ветвились, как тени деревьев. Все эти трещины – глубокие и мелкие – наполнены были белым тополиным пухом.
   Мальчики держали в руках зажигалки, щелкали ими и поджигали пух – он быстро, с легким треском, возгорался, и огоньки бежали по ручейкам пуха, словно горящие сигналы проносились по сети, по микросхеме…
   Была ли это война? Неужели эти мальчики воевали с пухом? Нет, они делали это не ради войны.
   Они занимались исследованием. Увлеченные глаза детей следили за путешествиями огня, за превращением пуха в легкий дымок. Их деятельность не укладывалась в рамки войны, хотя, возможно, это было начало войны, ее зародыш. Она начинается в играх мальчиков. И война, возможно, есть лишь исступленное исследование мира.
 
   Курский решил довести это дело до конца.
   «Анатомия! Биология! – бормотал он. – Изучи ее – до конца».
   В квартире Шнуровых он нашел в дверях записку от Лиды: «Дорогой СС! Вы упустили одну, и причем самую лучшую, рифму к слову «свастика » – «мистика». Эта рифма кажется мне самой красивой и самой осмысленной. Мое предложение не было пьяным бредом и оно остается в силе.
   Навещайте. Лида».
   Не успел он прочесть и спрятать записку, как в дверь постучали. Вошли Лыков и Гущенко с веселыми лицами.
   – А чего такие веселые? Нашли, что ли, чего? – спросил Сергей Сергеевич.
   – Ничего не нашли, но портвейна выпили, – увлеченно ответил Лыков. – И все гадали, под каким названием войдет это дело в историю угрозыска:
   «Дело ветеранов» или «Дело свастики»?
   – А может быть, «Дело отставного полковника » или «Дело подростков»? Выбирайте на свой вкус, – Курский с улыбкой пожал руки ребятам.
   – Неужели все еще подозреваете директора? – спросил Гущенко.
   – Почему бы и нет? Я сегодня был у него. Он действительно человек, наверное, хороший, добрый, но…
   – Что?
   – Но не в себе.
   – Это новость. Никто за ним ничего такого не замечал. Разве что его любовь к Лиде… Но она такая красавица, кого угодно с ума сведет.
   – У меня, ребята, глаз наметанный, – Курский усмехнулся. – Шизофрения – профессиональная болезнь разведчиков. Да вы сами представьте себя на месте разведчика. «Семнадцать мгновений весны » смотрели? Живешь так годами, носишь черСВАСТИКА ный мундир, повязку со свастикой, говоришь понемецки, и сам порою в толк не возьмешь, кто ты – Макс Отто фон Штирлиц или Максим Максимыч Исаев.
   Лыков захлопал светлыми ресницами, изображая радостное изумление:
   – Так он – фон Иоффе Герман Фашистович, – загоготал он. – Вот кто он такой! Между тем карета у подъезда, ваше сиятельство. Поскачем?
   У дома их ждала машина, за рулем сидел приятель Лыкова – шофер Тимофей Гурьянов, поскольку Лыков и Гущенко сегодня выпили и, кажется, собирались еще выпить. Лыков балагурил, он вообще был парень веселый, из разряда неунывающих.
   Гущенко, когда бывал без Лыкова, мог и загрустить, но в компании с товарищем вовлекался в бодрое, безоблачное настроение. Но все же он был серьезнее, и его как-то, видимо, беспокоили подозрения Курского насчет Иоффе.
   – Отчего вы решили, что он не в себе? – спросил Гущенко, когда они уже оставили позади перевал и глазам их открылась другая бухта, другие горы…
   – Я сказал ему, что долгие годы специализировался по убийствам, и даже написал учебное пособие на эту тему. Это – чистая правда, но я сообщил ему это не без умысла. Он сразу же стал навязывать мне версию, которая кажется мне совершенным бредом – версию детской секты под названием «Солнце и Ветер». Он пытался убедить меня, что дети, играючись, убивают пенсионеров.
   – И кто туда входит, в эту секту? – с любопытством спросил Гущенко.
   – В основном дети с бронхиальными и легочными заболеваниями. Во главе секты якобы стоят некие Кристина и Роман Виноградовы, четырнадцатилетние брат и сестра, близнецы. Еще туда входит девятнадцатилетний Виталий Пацуков, по кличке Цитрус, друг Лиды Григорьевой.
   – Про близнецов Виноградовых ничего не слышал, а Виталю Пацукова мы знаем, – откликнулся Лыков. – Мы с ним в одной школе учились, в Кореизе. Он меня младше на четыре года, но хлопот нам доставил немало. Так-то он хлопец неплохой, с мозгами, спортом занимался, но характер бешеный. Все было там: и драки, и злостное хулиганство, и наркотиков немерено… И на винте торчал, и на героине. Ну да кто не торчал? Дело такое… Сейчас вроде ничего, подуспокоился. Лида, говорят, его уму-разуму научила. Он теперь при ней, вроде как парень ее или типа того.
   – А я сегодня тоже был у Иоффе, – сказал Гущенко.
   – Сразу после вас. Он был задумчив. Боюсь, я прибавил ему невеселой задумчивости, мне пришлось передать ему папку с документами по Лиде Григорьевой, точнее, по Полине Зайцевой.
   Как-то он отреагирует? Не знаю, какие из этих фактов ему были известны, какие нет. Честно говоря, у меня душа не на месте. Боюсь, как бы эта информация не ударила по нему слишком сильно.
   Он ведь ее любит. А почему версия Иоффе вам кажется безумной? – спросил Гущенко. – У нас проходили подобные дела. Подростки склонны объединяться в самые различные тайные союзы и творят самые дикие вещи.
   – Конечно, творят! – вмешался в разговор Тимофей Гурьянов, шофер. – От них жди всего! Вот у нас тут…
   И он начал рассказывать длинную, запутанную и страшную историю, произошедшую в Симферополе два года тому назад.
   Ехали они с ветерком, по хорошей погоде.
   Вернулись в Тополиное уже под вечер, посетив несколько мест. Везде они выясняли разные детали, интересующие Курского в контексте этого дела.
   В Севастополе посетили библиотеку, где Кур ский взял несколько книг. Он также встретился с одним очень старым своим знакомым – знакомый был настолько стар, что обнаружить его можно было только в полутемной комнате, в глубоком кресле. Там этот старец читал пожелтевшие сборники одесских анекдотов и смеялся. Когда подъезжали к Тополиному, красота заката, ослепительная красота гор и моря – это все убило разговор.
   Портвейн давно выветрился из голов, молодые парни подустали, им хотелось пива с сигаретами и домашнего уюта. Только старик оставался попрежнему бодр. Он попросил высадить его у моря.
   – Окунусь… Закат, – пояснил он.
   Он облюбовал этот маленький полукруглый пляж с большим камнем, торчащим из воды, словно слон. Оставшись один, он вошел в холодную вечернюю воду, отражающую великолепие заката, и поплыл. Вышел, растерся махровым полотенцем, проводил взглядом солнце и направился в «Грифон». Быстро темнело. Сияющие насекомые кружились у фонарей. Он не уверен был, что Иоффе придет. Ведь он сегодня, возможно, узнал нечто о своей возлюбленной, чего не знал прежде.
   Но Иоффе уже ждал его в отдельном кабинете.
   «Сидит пахан в отдельном кабинете…», – подумал Курский, входя.
   Иоффе сидел один за накрытым столом, на котором стояла бутылка водки и щедрая закуска. Он был в аккуратном светло-сером пиджаке, в белой рубашке, в светлом нарядном галстуке. Седины, как всегда, тщательно причесаны. С первого взгляда казалось – все нормально.
   «Он все это знал, конечно, – подумал Курский, садясь напротив. – Разведчик все же».
   Но тут же с удивлением увидел, что лицо Иоффе залито слезами.
   – Что-то случилось, Олег Борисович? – осторожно спросил Курский.
   – Да, умер один человек. Сегодня, – ответил Иоффе медленным тонким голосом.
   – Кто? – еще осторожнее спросил Курский.
   – Я, – также тонко и протяжно ответил Иоффе.
   Курский смутился – ситуация требовала, кажется, сердечности, эмпатии, а он чувствовал себя старым сухарем, способным разве что к устаревшим шуткам в псевдоанглийском духе.
   – Почему вы умерли? – спросил он. Вопрос прозвучал так глупо, что это как-то разрядило ситуацию.
   Иоффе потянулся к водке, налил себе полную рюмку, выпил. Курский вдруг понял, что это уже вторая бутылка и что полковник совершенно пьян.
   – Потому что я сегодня предложил руку и сердце одной особе. И получил отказ, – ответил Иоффе.
   Курский немного испугался, что полковник знает о том, что такое же предложение упомянутая особа сделала ему, Курскому. Все это пахло бредом.
   Двусмысленность ситуации казалась нереальной, доходящей до идиотизма.
   Курский заказал минеральную воду и овсянку.
   Морская вода капала на его рубашку с волос.
   – Я купался, – вежливо улыбнулся Курский. – Вода холодная, но очень приятная. Рекомендую.
   Море смывает все.
   – Я никогда не захожу в море, – ответил полковник.
   – Смотреть на него люблю – и то не очень часто.
   – У вас водобоязнь? – бестактно спросил Курский.
   Полковник выпил еще рюмку и странным взглядом взглянул на старичка – очень пьяным и очень трезвым одновременно. Видимо, так работало в нем отчаяние.
   – У меня нет водобоязни. Я боюсь, что ктонибудь увидит меня голым.
   – Вы кажетесь себе некрасивым? «Я боюсь,что кто-нибудь увидит меня голым».
   – Нет, я неплохо сложен, много занимался спортом. Хорошо выгляжу. Но у меня татуировка на груди и животе – я ее скрываю от людей. Ее.
   – Как интересно! – воскликнул Курский с неподдельным любопытством. – И что же это за татуировка?
   – Хотите, покажу? – пьяная улыбка исказила благородные черты полковника. – Ее людям показывать нельзя. Но вам-то можно.
   Он дернул за узел светлого галстука, затем рывком сдернул его с шеи, затем стал пьяными руками расстегивать рубашку. Лицо его сделалось багровым.
   Всю его грудь и живот занимала огромная татуировка – большая квадратная свастика, чрезвычайно тщательно и виртуозно вытатуированная.
   Внутри она была сплетена из множества элементов: из колосьев, лент, из морских ракушек, корабельных канатов, из пальмовых и оливковых ветвей, из ожерелий, цепей, бамбуковых побегов…
   Рисунок столь четкий, хороший и внятный, что каждый элемент свастики, несмотря на сложное сплетение, прочитывался мгновенно. В центре свастики виднелось изображение черепа. Видимо, череп утопленника, поскольку он весь был оплетен морскими водорослями, под черепом изображен фрагмент морского дна с рассыпанными старинными монетами и якорем.
   – Она великолепна, – искренне произнес Курский. – Я вас поздравляю: очень красивая татуировка.
   – Вы что, издеваетесь? Я ненавижу ее. Это она заставила меня… Я сделал это для нее.
   – Для Лиды?
   – Да. Таково было ее желание. Я исполнил ее требование, и вот она отвергла меня. Как я теперь избавлюсь от этого… клейма?
   – Когда вы сделали татуировку?
   – Уже давно… Не помню… Больше трех лет тому назад.
   – И все это время вы пытались завоевать ее сердце?
   – Да, она играла со мной. Жестоко играла. За эту татуировку я был вознагражден одной ночью.
   Одной. И эта ночь свела меня с ума. Она как Клеопатра.
   «Кто меж вами купит ценою жизни ночь мою?» Я поставил на себе крест, печать. А ведь я еврей, родители мои погибли от рук фашистов.
   Я надругался над собой, предал свой народ… ради любви. Вы счастливый человек – вам все это безразлично.
   Как я вам завидую! Вы не влюблены.
   Немыслимое унижение – быть несчастливо влюбленным в таком возрасте.
   – У всех свои печали. Я много старше вас. Может быть, я влюблен в жизнь, откуда вам знать?
   Господь помог мне дожить до преклонных лет в добром здравии, а все равно жизнь убежит, всего лишь повинуясь простому арифметическому принципу…
   – Бедная девочка! – вдруг пробормотал полковник непонятно о ком: о Лиде, о жизни ли? Он выпил залпом.
   Курский встал.
   – Я прощаюсь с вами. Не печальтесь. Все у вас будет хорошо.
   – Спасибо… простите меня.. – глухо сказал Иоффе.
   Курский пошел к выходу, дошел до бронзового грифона, а потом вдруг вернулся. Полковник сидел там же, держа в руках свой мобильный телефон.
   Он мокрыми глазами взглянул на Курского.
   – Вы?.. Что-то забыли? – пробормотал он.
   – Скажите, вы были хорошим разведчиком? – спросил Курский.
   Иоффе измученно смотрел на него, словно не понимая смысла вопроса.
   – К чему вы это? – спросил он.
   – Боюсь, вы были не очень хорошим разведчиком, Олег Борисович. Впрочем, девять лет на посту директора санатория в ласковом курортном уголке – это расслабляет.
   Полковник молча смотрел на него.
   – Видите ли, я слыл в московском угрозыске спецом по татуировкам. Татуировка – мой конек.
   Вашу свастику мог наколоть один лишь человек – Виктор Хуценко, по кличке Витя Херувим. Витя Херувим умер в Очакове девять лет тому назад. На вашей свастике, в нижнем уголке, его авторский знак – икс и четыре точки. Да и руку не спутаешь.
   Вашу картинку я датирую примерно девяносто третим годом. Лиде тогда было от силы тринадцать лет. Исходя из всего изложенного, я полагаю, что к моменту знакомства с Лидой вы уже были адептом свастики, и, видимо, вы и обратили ее в свою веру. Учитывая уголовный характер вашей татуировки и дату ее изготовления, я сомневаюсь в вашей биографии. Я сомневаюсь, что вы еврей, что вы – Иоффе, сомневаюсь, что вы когда-либо были разведчиком. Спокойной ночи.
   Курский вышел.
   Он шел сквозь ночной парк, тихий и ветреный.
   Стояла ночь из разряда тех кротких и тревожных ночей, когда случиться может всякое – произойти и в тихости кануть, как будто этого и не было. Рваные облака бежали по светлому от луны небу, кусты бесшумно наклонялись и выпрямлялись, как скромные верующие. Ветер проносился и исчезал.
   Курскому казалось: за ним сквозь парк кто-то идет. И точно… Чьи-то шаги тихо шелестели за ним в темноте.
   «Вот сейчас меня и пришьют, – подумал Курский.
   – Меня убьют левретки кардинала. – Он еще пытался шутить в духе шестидесятых наедине с собственным мозгом и возможной опасностью. – Но я просто так не дамся».
   Он просунул руку в специальный кожаный карман, пришитый к изнанке его парусиновой куртки, и достал маленький пистолет – легкий, похожий на зажигалку. Так называемый пистолет одного выстрела.
   Он прошел участок аллеи, ярко освещенный луной, затем вошел в густую тень деревьев и тут быстро обернулся и сделал несколько стремительных шагов назад, держа свой пистолетик перед собой в вытянутой руке.
   Дуло пистолета почти уперлось в грудь маленького мальчика, который теперь был ярко освещен луной: мальчик лет двенадцати стоял, спокойно глядя не столько на Курского, сколько поверх него, словно отрешенно рассматривая нечто парящее над головой старика. Светлые его волосы ерошил и гладил ночной ветер, лицо как бы окаменело в глубокой безмятежности и покое.
   Курский вдруг увидел всю эту сценку со стороны и поразился ее таинственной нелепости: старик в белом целится из крошечного детского пистолета в грудь худому ребенку в черных джинсах и яркой майке, а вокруг черный мятущийся сад, и лунные блики, и полная луна в зеленом нимбе, проступившая сквозь бегущие и истерзанные облака.
   На мальчике была майка с японским флагом и иероглифами. Красный круг на его груди, изображающий солнце, странно перекликался с полной луной.
   Курский хотел убрать пистолет, хотел что-то спросить, но как-то оцепенел.
   – Пойдемте со мной, – просто сказал ребенок.
   – Куда? – спросил Курский, пряча пистолет.
   – Вас зовут к себе Солнце и Ветер, – ответил мальчик.
   – Куда надо идти?
   – Далеко. Но вы узнаете все, что вам нужно. Не бойтесь. Вам нечего бояться.
   – Кто ты?
   – Меня зовут Алеша Корнеев. Я лечусь в этом санатории. Пойдемте.
   Мальчик повернулся и пошел прочь. Курский последовал за ним. Что-то гипнотическое было в этом Алеше Корнееве. Глянув в его лицо, Курский словно уснул. На спине у Алеши краснело то же самое японское солнце, что и на груди. Курский покорно шел за этим круглым солнышком в ночи.
   Несколько раз он что-то спрашивал, но ответа не получал. Несколько раз он ускорял шаги, но ребенок почему-то все время шел впереди, на расстоянии шести-семи шагов.
   Так они прошли весь парк, вышли на главную улицу поселка и пошли по ней вдоль заборов, за которыми цвели сады и спали маленькие дома.
   Вскоре дома сменились травянистыми пустырями, улица незаметно стала дорогой, поднимающейся в предгорья. Уже дикий горный ветерок овевал их, и загадочно громоздились темные скалы.
   Здесь у отрогов горы стоял большой заброшенный дом. Крыша почти провалилась, в окнах росла трава. Возле дома стоял автомобиль.
   Они вошли. Пустые, разрушенные комнаты уставлены были горящими свечами. Деревянная лестница вела на второй этаж. На каждой ступеньке горело по свече. Они поднялись, прошли по коридору, освещенному свечными огоньками. Провожатый Курского отворил скрипучие двери, жестом пригласил его внутрь. Курский вступил в некое подобие тронного зала. Дорожка, образованная горящими свечами, вела от дверей к двум креслам, в которых сидели близнецы, облаченные в нечто наподобие простых средневековых одеяний.
   – Приветствуем вас в нашем дворце, – произнесла девочка. – Спасибо, что вы пришли к нам.
   Садитесь. Я – Солнце. Это мой брат Ветер.
   Она указала на советское кожаное кресло с железными ножками, скромно стоящее сбоку.
   Курский сел.
   – Играете, ребята? – спросил он добродушно.
   – Интересно вам играется?
   – Играть всегда интересно, если ты и твоя игра – одно, – сказал брат-близнец. – Но настоящая игра еще не началась. Она начнется скоро. Мы приглашаем вас. Вы – первый взрослый, которого нам захотелось пригласить.
   – У нас было видение про вас, – сказала девочка.
   – Высшие силы сообщили нам, что вы – святой. Ваше присутствие необходимо для совершения ритуала в этом году. Так сказали нам Высшие силы. Ритуал будет совершен нынешней ночью на плато Мангуп. Если вы согласны, то от вас требуется принять новое имя и выпить с нами Чашу Перевоплощения. Мы обещаем вам, что, согласившись, вы сегодня же ночью узнаете все, что вам хотелось узнать.
   – Какое же у меня будет имя?
   – Онт.
   – Странное имя. Что оно означает?
   – Вы не читали «Властелин колец»?
   – Нет.
   – В этой книге онтами называются древние деревья, существующие от начала времен.
   – Деревья – это мне подходит. Принимаю это имя.
   – Мы рады. В таком случае, время сделать Глоток.
   Солнце подала знак, и появился Алеша с большой чашей, как показалось Курскому, красного вина. А может быть, это была кровь?
   – Я не пью вино, и кровь тоже, – сказал он.
   «Я не пью вино, и кровь тоже»…
   – Это не вино и не кровь. Это гранатовый сок.
   Сок из плодов, которые выросли в одном необычном месте, в одном Священном Саду.
   – Это меняет дело.
   Солнце приняла чашу, отпила из нее глоток и протянула брату. Ветер отпил из чаши и передал ее Курскому. Старик осторожно сделал глоток. Действительно, свежий гранатовый сок. Сладкотерпкий вкус.
   – Здравствуй, Онт, – произнесли хором брат и сестра.
   – Здравствуйте, Солнце и Ветер, – ответил старик.
   – Допьем сок, и в путь. Нас ждет Центр.
   Курский кивнул. Они встали и спустились по лестнице, сопровождаемые мальчиком в японской майке. Снаружи их ожидала машина. За рулем сидел Цитрус.
   Машина двинулась сквозь ночь. По серпантину они взбирались все выше и выше в горы, дорога петляла, в свете фар выступали то камень, то дерево, то темная пропасть с лунным морем внизу, то чернел вокруг горный лес на склонах.
   Шла машина темным лесом
   За каким-то интересом.
   Инте-инте-интерес,
   Выходи на букву С.
   На букву С был он, Сергей Сергеич Курский.
   Ему вдруг стало скучно: непонятно, за каким, соб ственно, интересом, он, старый человек, едет в машине с незнакомыми детьми куда-то в ночь, в дикие горы. Зачем? Играть в их мистические иг ры? Смешно. Как он вообще сюда попал?
   Он пытался восстановить свое состояние до настоящего момента и понял, что с той минуты, когда он целился из пистолета в маленького маль чика, он был словно не в себе. Как будто его за колдовали. То он чувствовал себя спящим, то ощу щал себя таким же подростком, как и эти. Он чув ствовал пьянящую тайну в ночи, словно это он сбежал из окна санаторской палаты. Он чувство вал детское упоение во всем этом: в запахе гор, в заброшенном доме на отрогах, в огнях свечей, в магии, в ночном приключении, во вкусе гранато вого сока и еще в каком-то странном незнакомом привкусе, который присутствовал во рту.
   Девочка, сидящая рядом с ним на заднем сиденье машины, повернула к нему лицо и улыбнулась.
   «Солнце, – вспомнил он ее имя. – Кристина Виноградова».
   Лицо ее в полутьме и бликах, казалось, источает свой собственный свет, золотой и тягучий, как мед. Курский смотрел в ее серые глаза, на ее улыбающийся рот, в узких уголках которого словно скрывались невидимые цветы, на бледно-золотистые волосы, струящиеся вниз, на смуглые даже в темноте плечи. От Солнца пахло цветами. Курский словно увяз в ее неожиданной красоте, он «влип» в созерцание ее лица, как оса в мед, и ему было хорошо в этом меду. Солнце тоже не отводила от него своего серого лучащегося взгляда, словно она о чем-то спрашивала безмолвно и затем сама себе тоже безмолвно отвечала: алмаз заговорщицы – так назывались ее глаза.