Страница:
Доктор Пейрон наконец позволил Винсенту вернуться в мастерскую. Винсент работает. Внешне он успокоился, но страх не покидает его. Страх этот неискореним. На этот раз Винсент поправляется очень медленно. Последний приступ совершенно выбил его из колеи. Все его раздражает — жизнь в лечебнице и даже самый юг. «Если бы, обладая моим теперешним опытом, я должен был бы начать все сызнова, я бы не стал стремиться на юг», — объявляет он Тео. Он мечтает вернуться на север, в Париж или в Бретань, где работают Гоген и Эмиль Бернар. О том, чтобы перевезти в лечебницу мебель, больше нет и речи. Винсент считает, что лечебница обходится очень дорого. К тому же близость других больных стала для него невыносимой. Все у него не ладится, все ему не мило. Винсент тоскует и ругает себя дураком за то, что «вздумал спрашивать у докторов разрешения писать картины».
Все это время он и в самом деле почти не работает. Только в сентябре он оправился настолько, что смог подойти к мольберту. Безумие отступило. Силы Винсента день ото дня прибывают (с тех пор как у Винсента был припадок, доктор Пейрон предписал давать ему немного мяса и вина), его энергия крепнет. «Ах, я готов поверить, что впереди у меня новый светлый период!» — восклицает он.
Обретя относительный душевный покой, Винсент снова трезво размышляет о своей болезни, терпеливо пытается заново построить свою жизнь. Конечно, у него еще будут припадки, на этот счет он не обольщается. Он примирился со своим несчастьем. Но он хочет максимально использовать короткие передышки, чтобы «твердо следовать по своей скромной стезе художника». «Я вовсе не должен отказываться от работы, — пишет он, — по временам она может идти своим чередом».
Свои дальнейшие жизненные планы Винсент строит, исходя из того, что припадки, увы, неизбежны. Они повторяются почти каждые два-три месяца, отмечает Винсент. Есть все основания опасаться, что очередной приступ настигнет Винсента к рождеству. Винсент, не откладывая, начнет «упорно работать». Но потом, если приступ все-таки разыграется, — хорошо бы «послать ко всем чертям здешнюю администрацию» и уехать куда-нибудь на север.
Север не идет у Винсента из головы, воспоминания о нем «лавиной» обрушиваются на него. Если он надолго останется в этом заведении, он совсем отупеет, а перемена, наоборот, пойдет ему на пользу. Наверно, желание Винсента уехать придется не по вкусу здешним врачам — ну что ж, тем хуже для них. «Вполне возможно, что им больше всего хотелось бы превратить меня в хронического больного, и было бы очень глупо попасться на эту удочку. Они вообще проявляют слишком большой интерес не только к моим заработкам, но и к твоим и т. д.».
Винсент снова с головой окунулся в работу. С утра до вечера он не выпускает кисти из рук. Он чувствует себя совершенно здоровым и со всей страстью отдается живописи. Винсент убежден, что работа для него «лучший громоотвод». Чтобы сберечь силы, он старается держаться в стороне от других пациентов, «накрепко» запирается в своей комнате. «Наверно, это эгоистично», — признается он брату. Эгоистично, но разумно. Творчество не должно соприкасаться с безумием, каждая написанная картина — это победа, одержанная над болезнью, победа, которой его пытались лишить.
Винсент работает все более увлеченно. Он считает, что делает успехи, «а они нам необходимы, — замечает он в письме к брату (это письмо он пишет урывками, наспех, в перерывах между сеансами[98]), — мне нужно писать лучше, чем прежде, потому что я писал недостаточно хорошо». Он закончил пейзаж со жнецом, начал другие полотна. «Я работаю как одержимый», — восклицает он. — Меня, как никогда прежде, снедает глухая жажда работы». И вдруг в нем вспыхивает надежда: «Как знать, может быть, со мной случится то, о чем пишет Делакруа: „Когда у меня не было уже ни зубов, ни сил, я научился живописи“».
Винсент верит, что скоро сможет выходить хотя бы в сад. Борьба с безумием — это борьба со временем. Нельзя терять ни минуты! Но, заглушаемый его упорством, его страстной жаждой деятельности, нет-нет да вспыхнет зловещий отблеск страха: а вдруг очередной, еще более жестокий приступ навсегда лишит его способности творить?
Раньше у Винсента не было ни малейшего желания выздороветь. Теперь он ест за двоих, работает без передышки, действует с удвоенной энергией, точно «человек, который хотел утопиться, но вода показалась ему слишком холодной и он пытается добраться до берега». Он мечтает увидеть друзей, увидеть северную деревню, сожалеет, что пять месяцев назад не сумел отстоять свою мастерскую в Арле. Он обвиняет себя в трусости — он должен был в случае нужды вступить в рукопашную с полицией и соседями. Неожиданно Винсент просит доктора Пейрона, который собирается в Париж, чтобы тот взял его с собой. Доктор уклонился от ответа. Но Винсент все равно вырвется из этой лечебницы, из этого старого монастыря, который во время припадков навевает ему дурацкий религиозный бред. Здешняя администрация держит Винсента в плену и сознательно культивирует этот «болезненный религиозный бред», а она должна была бы стараться избавить от него больных. Ах, если бы Винсент мог быть в Париже, — нет, не в Париже, а в его окрестностях, когда у Тео родится ребенок. Чем кормить всех этих монахинь (чтобы не раздражать Винсента, Пейрон дал ему понять, что он не полновластный хозяин в лечебнице), было бы куда лучше употребить деньги на помощь кому-нибудь из художников, например Писсарро, о несчастьях которого ему написал Тео, или Виньона, а те могли бы взять Винсента на пансион. Винсенту нужна свобода для творчества. Оно не может развиваться в стороне от живых людей. Винсенту надо «видеть людей», «питаться свежими идеями», «жить бок о бок с простым людом в убогих домишках, ходить по кабачкам» и т. д. В лечебнице он находится среди мертвецов. Пора с этим покончить. «Больше я не могу делать два дела сразу — работать и терзаться, глядя на здешних больных с их чудачествами, — от этого и впрямь можно спятить … Если я здесь засижусь, я потеряю способность работать, а это уж — увольте!» И в самом деле, что дает Винсенту Сен-Поль? Зрелище безделья, которое «хуже чумы», дрянную пищу и лечение, «которое, ей-же-ей, можно проводить даже в дороге, потому что меня не лечат совсем».
Винсент пишет полотно за полотном с какой-то беспощадной самоотдачей, чувствуя себя «точно углекоп, подгоняемый в своей работе вечной опасностью». Винсента самого поражает легкость, с какой ему теперь даются картины. Он вдруг «находит» то, чего «тщетно искал годами», достигает недоступных ему прежде высот. Он сам явственно это осознает, и у него из головы не идут слова Делакруа — неужели и ему суждено овладеть живописью только тогда, когда он превратится в развалину, в разболтанный механизм, в паяца, которого дергает за нитки невидимая, неподвластная ему самому сила? Запертый в стенах своей комнаты, лишенный внешних впечатлений, Винсент пишет повторения своих прежних картин, в частности «Желтую комнату», или с кистью в руке анализирует собственное лицо.
В первый же день, поднявшись с постели, худой и «бледный как черт», он начал писать автопортрет, а вскоре принялся и за другой. С каким трепетным напряжением изучает самого себя художник! Его глаза неумолимо вглядываются в глаза, которые смотрят на него из зеркала, всматриваются в лицо с упрямым лбом, со стиснутыми челюстями и следами перенесенных страданий. Этот тридцатишестилетний человек, опустошенный, разбитый повторяющимися припадками, каждый раз, однако, снова поднимается на ноги, чтобы сказать «нет» безумию, хаосу, болезни. Он хочет быть таким, как его земляки, голландские крестьяне, и в поте лица трудиться над картинами, подобно тому, как земледельцы в поте лица обрабатывают землю.
«Поглядев на мой портрет, который я посылаю Вам с этим письмом, — пишет Винсент матери, — Вы увидите, что хотя я долгие годы прожил в Париже, в Лондоне и других больших городах, я по-прежнему более или менее похож на зюндертского крестьянина, хотя бы, например, на Тоона или на Пита Принца. Мне иногда кажется, что я чувствую и думаю как крестьянин, только крестьяне, — с горечью добавляет он, — приносят в этом мире больше пользы, чем я».
И вот он на портрете — крестьянин-живописец, мужик, человек от сохи в беседе с великими космическими силами, один на один с бездонной правдой жизни; Он высвобождает материю из плена поверхностной инертности, ломает успокоительную лживость прямой линии, под его рукой все начинает извиваться в конвульсиях: пашни, колосья, деревья и камни; возвращая всему сущему живой трепет и ритм изначального вращения, он обнажает тайны вселенских вихрей, неуловимого и неукротимого произрастания трав, бурного движения микро— и макрокосмов, неустанного порыва и становления природы. Вот он на портрете, в котором он вновь пытается разгадать загадку собственной души; на фоне бирюзовых языков пламени, извивающихся в каком-то судорожном демоническом движении, — вот он во всем своем убожестве и во всем своем величии[99].
Лицо в клочьях рыжеватой бороды выражает ужас, безумный страх и в то же время ожесточенную решимость. Это автопортрет человека, который побывал в аду, победил ад и вырвался из преисподней, но знает, что завтра, а может быть, даже еще сегодня вечером, под его ногами снова разверзнется бездна. Это человек, который сгорает в адском, всепожирающем огне, языки пламени лижут его лицо, отражающее зловещие отблески. Это смертельно раненный, затравленный человек, но и в кольце пламени он не отрекается от самого себя и поднимает против враждебных сил гордый и беспощадный голос протеста. Его пронизывающий взгляд суров и ужасающе неподвижен, губы упрямо сжаты, изможденное, осунувшееся лицо напряглось в ожесточенном усилии воли, и каждый мазок еще и еще раз свидетельствует о неумолимой, чудовищной борьбе, в которой уж нет ничего человеческого.
Эта напряженная композиция, с ее строгой архитектоникой и монументальной графичностью, в которой Винсент достиг высших пределов выразительности, убедительно свидетельствует о торжестве его творческой мощи, но тем мучительней подчеркивает трагический контраст между существом во плоти и крови, терзаемым недугом, изможденным и растерянным, которое смотрит на нас с портрета, и великим художником, которым этот загнанный человек хочет оставаться вопреки всему. Этот портрет не просто картина — это деяние, драматическое самоутверждение — в нем чувствуется сила клятвы и мощь вызова[100].
Винсент очень страдает от отсутствия моделей. «Ах, будь они у меня хоть изредка … разве я так бы писал!» Но доктор Пейрон, который лишь пожимает плечами, глядя на холсты Винсента, отказался ему позировать. В лечебнице Сен-Поль повторяется та же история, что и в больнице в Арле, — окружающие смотрят с жалостью и недоумением на художника, который с неистовым пылом набрасывается на холст и создает картину за один час — «на всех парах», как выражается сын доктора Пейрона. Только настоятельница сестра Епифания испытывает некоторое почтение к картинам Винсента, хотя они и удивляют ее плотностью фактуры, за которую она окрестила их «ласточкин помет» и «живописные помпоны». Сестра Епифания даже призналась другим монахиням, что хочет заказать Винсенту картину для их трапезной. Но сестры в один голос отговорили ее от этого намерения.
И все-таки Винсент нашел натурщика: старший надзиратель Трабю согласился ему позировать. Этот натурщик приводит Винсента в восторг. Трабю, рассказывает Винсент, «работал в богадельне в Марселе во время двух холерных эпидемий, он навидался страданий и смертей, и у него в лице есть выражение какой-то внутренней сосредоточенности». Винсент написал также портрет жены Трабю, которая сразу же расположила к себе художника, сказав, что считает его совершенно здоровым. Винсент подарил чете Трабю эти два портрета, немедля повторив их для Тео[101].
Пока Винсент еще лишен возможности выходить и работать на пленэре, он копирует гравюры с картин любимых им художников, в частности Делакруа и Милле. «Попробую тебе объяснить, чего я этим добиваюсь и почему считаю полезным их копировать, — пишет он Тео. — От нас, художников, требуют всегда собственной композиции и чтобы мы непременно были только композиторами. Допустим, что это верно, но ведь в музыке все обстоит иначе, и когда исполнитель играет Бетховена, он толкует его по-своему; в музыке, и в особенности в пении, истолкование имеет большое значение, и вовсе не обязательно, чтобы только сам композитор исполнял свои произведения. Ну вот и я, в особенности теперь, когда я болен, пытаюсь делать что-нибудь для собственного утешения и удовольствия. Я беру в качестве мотива гравюры Делакруа или Милле или гравюры с их картин, а потом импровизирую цвет, само собой не совсем по-своему, а исходя из воспоминаний об их картинах, но это воспоминание, это смутное созвучие красок, настрой чувств, который я стараюсь передать, — это уже моя интерпретация. Очень многие не любят копировать, а другие любят, я занялся этим случайно, но считаю, что это полезно, а главное, зачастую утешает. И тогда кисть ходит в моих пальцах, как смычок по скрипке, и доставляет мне только удовольствие».
Ища в своем искусстве утешения, прибегая к нему, как к умиротворяющей, меланхолической музыке, Винсент играет самому себе отрывки из произведений по собственному выбору, интерпретируя их по-своему. Он делает копию с картины Делакруа «Пиета», усиливая ее патетику, подчеркивая формы и придавая цвету всю полноту эмоциональной выразительности, — выброшенные вперед руки мученика Христа (у него есть некоторое портретное сходство с Винсентом) и руки молящей Девы, их лики, равно склоненные и скорбные, словно взывают к милосердию и спасению. Но в особенности привлекает Винсента Милле. Он снова копирует его серию «Полевых работ», которую копировал еще в Боринаже, и это возвращает его к воспоминаниям о том времени, когда он жил среди брабантских крестьян, о том времени, о котором он тоскует с каждым днем все больше.
Винсент сам поражается, насколько у него ясное сознание, уверенная рука, он нарисовал «без единой предварительной разметки „Пиету“ Делакруа, хотя там есть эти четыре вытянутые вперед руки и кисти — движение и позы, далеко не такие уж удобные и простые»
* * *
Наконец в октябре Винсента вновь выпустили на свободу из его камеры. Стоит великолепная осень: «Зеленое небо контрастирует с желтой, оранжевой, зеленой растительностью, с клочками земли всех оттенков фиолетового и выжженной травой, среди которой кое-какие растения, вдруг ожившие от дождей, вновь зацвели маленькими фиолетовыми, розовыми, синими, желтыми цветами…» И посреди этого великолепия «гордые и невозмутимые» сосны. Винсент намеревался всю эту осень писать только виноградники. К сожалению, время упущено. И он начинает писать оливковые деревья, которые вызывают в нем глубокое волнение. Он подчеркивает кривизну их очертаний, придавая ей особую выразительность. «Оливковые деревья необычайно характерны, и я стараюсь это передать. Они серебряного цвета, иногда впадающего в синеву, иногда с зеленым оттенком, с бронзой и белеют на фоне земли желтого, розового, фиолетового или оранжевого цвета, вплоть до цвета тусклой красноватой охры. Это очень, очень трудная штука. Но мне интересно и к тому же это дает возможность работать золотом и серебром. Может, в один прекрасный день мне удастся выразить ими что-то свое, как подсолнухами я выразил это свое в желтом цвете».
Два-три раза в неделю Винсенту позволяют выходить. Ему хотелось бы, чтобы его выпускали почаще. Когда он рвется на прогулку, а ему почему-либо в этом отказывают, он нервно расхаживает по парку до самых ворот, бормоча себе под нос ругательства. В дни, когда он выходит, его сопровождает Трабю или другой надзиратель, по имени Пуле. Сторож следует по пятам за художником, пока тот не облюбует себе место по вкусу, иногда это оливковая роща, иногда овраг вроде так называемого «Перуле» (по-провансальски это означает «Котел дьявола») в полутора километрах от больницы. Тут Винсент ставит свой мольберт и работает. Когда наступает время возвращаться, надзирателю приходится несколько раз окликать Винсента — Винсент делает вид, будто не слышит, и только нехотя повинуется. Наконец с недовольным видом он складывает мольберт. Он почти не говорит, никогда не смеется. Кажется, даже не улыбается[102].
Вечером в общей гостиной Винсент изнывает от тоски. Наступает зима, холод, серые короткие дни. «Тоскливая перспектива». Теперь, когда почти вся листва опала, окрестная природа еще больше напоминает Винсенту северные края. «Я чувствую, — пишет он, — что, если вернусь на север, я увижу его зорче, чем прежде». Вспоминая Менье, копи Боринажа, Винсент твердит, что «надо спуститься в недра земли и там писать световые эффекты». При первой же возможности он хочет покинуть лечебницу, покинуть Прованс. На юге ему больше учиться нечему.
Религиозный характер его последних галлюцинаций внушил ему отвращение к монахиням и к самим камням старого монастыря, которым он приписывает решающее и роковое влияние на свое душевное состояние, поскольку он «очень чувствителен к тому, что его окружает». «Я еще раз повторяю тебе это. Я удивлен, что при моих современных взглядах, при том, что я горячо люблю Золя и Гонкуров, люблю искусство и глубоко его чувствую, у меня приступы проходят так, как могли бы проходить у человека суеверного, и мне являются какие-то путаные и жестокие религиозные видения, какие никогда не посещали меня на севере».
Винсент решил набраться терпения и подождать до рождества, ведь именно к рождеству, по его предположениям, может разразиться приступ, признаки которого он настороженно подстерегает. Но он решительно предупреждает Тео: «Если я вновь впаду в религиозный экстаз, никаких колебаний — я без всяких разговоров немедля уеду отсюда».
Винсент согласен на все, даже на то, чтобы его перевели в другую больницу, лишь бы она была «светская». Тео в Париже переговорил с Писарро, выставку которого он собирается устроить в своей галерее в феврале—марте будущего года. Сам Писарро не может взять на себя заботу о Винсенте, но он порекомендовал Тео врача из Овер-сюр-Уаз, рядом с которым Винсент мог бы временно поселиться. Это друг художников, доктор Гаше. Овер-сюр-Уаз находится в каких-нибудь тридцати километрах от Парижа. Таким образом, Винсент будет жить очень близко от брата. Винсент сразу же принял предложение. «Поверь мне, север интересует меня как совершенно новая страна», — пишет он брату.
В последние дни у Винсента сразу две хорошие новости: во-первых, брюссельская группа Двадцати пригласила его принять участие в выставке, намеченной на начало будущего года[103]; во-вторых, в одной из голландских газет опубликована статья о живописи Винсента за подписью некоего Исааксона — первая печатная статья о Винсенте. Но можно ли сказать, что Винсента по-настоящему обрадовал этот отклик? Конечно, статья Исааксона была ему приятна, но в то же время она смутила художника. «Все, что он говорит обо мне, страшно преувеличено», — сконфуженно уверяет Винсент. По мере того как состояние его улучшается и к нему возвращается способность хладнокровно рассуждать, его все больше гложет мысль о том, что брат израсходовал на него так много денег. И во имя чего? За зря. Картины Винсента даже не возмещают затраченных на них денег. Безумие — заниматься живописью. Безумие — со всех точек зрения! Тео написал ему, что Ио уже чувствует, как в ней шевелится ребенок — вот это «куда интереснее всех пейзажей». Тео действительно «по-настоящему приобщился к природе». Но что делать Винсенту? «В мои годы чертовски трудно начинать что-то новое», — с грустью признается он. Живопись все-таки остается единственным возможным для него родом деятельности. Если бы только состояние его здоровья было более устойчивым! «Если, продолжая работать, я буду пытаться продавать, выставлять, обменивать картины, может, я добьюсь какого-то успеха, чтобы быть тебе меньше в тягость, и это меня немного подстегнет … Впрочем, что говорить, в моем положении не на что особенно рассчитывать, спасибо, что пока все остается хотя бы так, как есть».
* * *
В начале ноября Винсент снова получил разрешение съездить в Арль. Он хотел повидать кое-кого из друзей (в том числе, несомненно, и Рашель), купить краски и расплатиться за помещение, куда он перевез свои вещи. Винсент провел в Арле два дня, навестил пастора Саля и других своих знакомых. Он случайно узнал, что билет от Арля до Парижа стоит «всего двадцать пять франков», и ему вдруг страстно захотелось сесть в поезд и уехать в Париж. Но он одумался — его испугали расходы, и он благоразумно вернулся в Сен-Реми, со страхом ожидая, не повлечет ли за собой поездка в Арль такие же роковые последствия, что и предыдущая — новый приступ, и притом в самом скором времени.
Но ничего плохого не случилось. Винсент продолжает работать. Он опять пишет полотно за полотном. Каждое из них создается в лихорадочном темпе, поспешно закрепляет то, что глаз художника открыл в мгновенном постижении действительности. Когда же Винсент вынужден работать в мастерской, он пишет «более проработанное повторение» некоторых картин.
Винсент прошел сквозь непроглядный, слепящий мрак безумия. Он чувствует в себе глухие предвестники нового катаклизма. В борьбе со временем, которую он ведет во имя своего творчества, он ощущает, воспринимает, как никогда, потрясающий динамизм мира, зримые границы которого он взорвал. С проникновением великого ясновидца созерцает он этот вещный мир, и его полотна передают отдаленный рокот недр Вселенной. Он из тех, кто видит «истеченье небывалых соков»[104]. Довольно какого-нибудь свежевспаханного клочка земли, дерева, камня, любого ничтожного предмета, чтобы в Винсенте вспыхнуло творческое озарение, чтобы снова, в который раз, был скреплен и выразился произведением искусства его «союз таинственный с основою вещей».
У Винсента, настороженно прислушивающегося к тому, что происходит в нем самом, и лишь отчасти доверяющего обманчивому спокойствию своего состояния («я чувствую себя превосходно», твердит он в каждом письме к брату), этому затишью, чреватому бурей, намеренный разгул воображения в живописи вызвал бы только ужас и отвращение. Он считал, что лишь верность действительности поможет ему сохранить себя и свое творчество. Взволнованная интонация его полотен говорит не о разнузданности фантазии, а о полном слиянии с душой Вселенной, которое все глубже погружает его в бездны реального мира. Работать надо так, «будто тачаешь сапоги», утверждал Винсент.
Гоген и Бернар, продолжавшие работать в своей прежней манере, которую Винсент называл «абстрактной», прислали ему наброски и фотографии своих последних картин, изображавших Христа в роще на горе Елеонской. «Какие-то фантазии и кошмары… в которых нет ничего наблюденного» — так воспринял эти работы Винсент. «Нечего сказать, подходящий они выбрали момент, чтобы ждать от меня похвал композиции моего друга Гогена, — негодует Винсент, — а мой приятель Бернар, наверно, в жизни не видывал оливкового дерева». Винсент возмущен этими картинами — арльские дни миновали безвозвратно! — и, стремясь утвердить свою любовь к правде жизни, пишет большой холст «Сбор оливок», которым как бы подводит величавый итог своей серии оливковых деревьев.
Важна не фантазия, а мысль, убеждает Винсент Бернара и Гогена. Бернар работает над «Поклонением волхвов» и другими религиозными сюжетами. Вздор! «На мой взгляд, это вредные штуки, потому что я обожаю правду», — твердит Винсент. Живя в Арле рядом с Гогеном. Винсент тоже пытался работать в «абстрактном духе». «Но поверь, мой дорогой, это заколдованный круг. Глядь — и ты уперся в стенку».
Все это время он и в самом деле почти не работает. Только в сентябре он оправился настолько, что смог подойти к мольберту. Безумие отступило. Силы Винсента день ото дня прибывают (с тех пор как у Винсента был припадок, доктор Пейрон предписал давать ему немного мяса и вина), его энергия крепнет. «Ах, я готов поверить, что впереди у меня новый светлый период!» — восклицает он.
Обретя относительный душевный покой, Винсент снова трезво размышляет о своей болезни, терпеливо пытается заново построить свою жизнь. Конечно, у него еще будут припадки, на этот счет он не обольщается. Он примирился со своим несчастьем. Но он хочет максимально использовать короткие передышки, чтобы «твердо следовать по своей скромной стезе художника». «Я вовсе не должен отказываться от работы, — пишет он, — по временам она может идти своим чередом».
Свои дальнейшие жизненные планы Винсент строит, исходя из того, что припадки, увы, неизбежны. Они повторяются почти каждые два-три месяца, отмечает Винсент. Есть все основания опасаться, что очередной приступ настигнет Винсента к рождеству. Винсент, не откладывая, начнет «упорно работать». Но потом, если приступ все-таки разыграется, — хорошо бы «послать ко всем чертям здешнюю администрацию» и уехать куда-нибудь на север.
Север не идет у Винсента из головы, воспоминания о нем «лавиной» обрушиваются на него. Если он надолго останется в этом заведении, он совсем отупеет, а перемена, наоборот, пойдет ему на пользу. Наверно, желание Винсента уехать придется не по вкусу здешним врачам — ну что ж, тем хуже для них. «Вполне возможно, что им больше всего хотелось бы превратить меня в хронического больного, и было бы очень глупо попасться на эту удочку. Они вообще проявляют слишком большой интерес не только к моим заработкам, но и к твоим и т. д.».
Винсент снова с головой окунулся в работу. С утра до вечера он не выпускает кисти из рук. Он чувствует себя совершенно здоровым и со всей страстью отдается живописи. Винсент убежден, что работа для него «лучший громоотвод». Чтобы сберечь силы, он старается держаться в стороне от других пациентов, «накрепко» запирается в своей комнате. «Наверно, это эгоистично», — признается он брату. Эгоистично, но разумно. Творчество не должно соприкасаться с безумием, каждая написанная картина — это победа, одержанная над болезнью, победа, которой его пытались лишить.
Винсент работает все более увлеченно. Он считает, что делает успехи, «а они нам необходимы, — замечает он в письме к брату (это письмо он пишет урывками, наспех, в перерывах между сеансами[98]), — мне нужно писать лучше, чем прежде, потому что я писал недостаточно хорошо». Он закончил пейзаж со жнецом, начал другие полотна. «Я работаю как одержимый», — восклицает он. — Меня, как никогда прежде, снедает глухая жажда работы». И вдруг в нем вспыхивает надежда: «Как знать, может быть, со мной случится то, о чем пишет Делакруа: „Когда у меня не было уже ни зубов, ни сил, я научился живописи“».
Винсент верит, что скоро сможет выходить хотя бы в сад. Борьба с безумием — это борьба со временем. Нельзя терять ни минуты! Но, заглушаемый его упорством, его страстной жаждой деятельности, нет-нет да вспыхнет зловещий отблеск страха: а вдруг очередной, еще более жестокий приступ навсегда лишит его способности творить?
Раньше у Винсента не было ни малейшего желания выздороветь. Теперь он ест за двоих, работает без передышки, действует с удвоенной энергией, точно «человек, который хотел утопиться, но вода показалась ему слишком холодной и он пытается добраться до берега». Он мечтает увидеть друзей, увидеть северную деревню, сожалеет, что пять месяцев назад не сумел отстоять свою мастерскую в Арле. Он обвиняет себя в трусости — он должен был в случае нужды вступить в рукопашную с полицией и соседями. Неожиданно Винсент просит доктора Пейрона, который собирается в Париж, чтобы тот взял его с собой. Доктор уклонился от ответа. Но Винсент все равно вырвется из этой лечебницы, из этого старого монастыря, который во время припадков навевает ему дурацкий религиозный бред. Здешняя администрация держит Винсента в плену и сознательно культивирует этот «болезненный религиозный бред», а она должна была бы стараться избавить от него больных. Ах, если бы Винсент мог быть в Париже, — нет, не в Париже, а в его окрестностях, когда у Тео родится ребенок. Чем кормить всех этих монахинь (чтобы не раздражать Винсента, Пейрон дал ему понять, что он не полновластный хозяин в лечебнице), было бы куда лучше употребить деньги на помощь кому-нибудь из художников, например Писсарро, о несчастьях которого ему написал Тео, или Виньона, а те могли бы взять Винсента на пансион. Винсенту нужна свобода для творчества. Оно не может развиваться в стороне от живых людей. Винсенту надо «видеть людей», «питаться свежими идеями», «жить бок о бок с простым людом в убогих домишках, ходить по кабачкам» и т. д. В лечебнице он находится среди мертвецов. Пора с этим покончить. «Больше я не могу делать два дела сразу — работать и терзаться, глядя на здешних больных с их чудачествами, — от этого и впрямь можно спятить … Если я здесь засижусь, я потеряю способность работать, а это уж — увольте!» И в самом деле, что дает Винсенту Сен-Поль? Зрелище безделья, которое «хуже чумы», дрянную пищу и лечение, «которое, ей-же-ей, можно проводить даже в дороге, потому что меня не лечат совсем».
Винсент пишет полотно за полотном с какой-то беспощадной самоотдачей, чувствуя себя «точно углекоп, подгоняемый в своей работе вечной опасностью». Винсента самого поражает легкость, с какой ему теперь даются картины. Он вдруг «находит» то, чего «тщетно искал годами», достигает недоступных ему прежде высот. Он сам явственно это осознает, и у него из головы не идут слова Делакруа — неужели и ему суждено овладеть живописью только тогда, когда он превратится в развалину, в разболтанный механизм, в паяца, которого дергает за нитки невидимая, неподвластная ему самому сила? Запертый в стенах своей комнаты, лишенный внешних впечатлений, Винсент пишет повторения своих прежних картин, в частности «Желтую комнату», или с кистью в руке анализирует собственное лицо.
В первый же день, поднявшись с постели, худой и «бледный как черт», он начал писать автопортрет, а вскоре принялся и за другой. С каким трепетным напряжением изучает самого себя художник! Его глаза неумолимо вглядываются в глаза, которые смотрят на него из зеркала, всматриваются в лицо с упрямым лбом, со стиснутыми челюстями и следами перенесенных страданий. Этот тридцатишестилетний человек, опустошенный, разбитый повторяющимися припадками, каждый раз, однако, снова поднимается на ноги, чтобы сказать «нет» безумию, хаосу, болезни. Он хочет быть таким, как его земляки, голландские крестьяне, и в поте лица трудиться над картинами, подобно тому, как земледельцы в поте лица обрабатывают землю.
«Поглядев на мой портрет, который я посылаю Вам с этим письмом, — пишет Винсент матери, — Вы увидите, что хотя я долгие годы прожил в Париже, в Лондоне и других больших городах, я по-прежнему более или менее похож на зюндертского крестьянина, хотя бы, например, на Тоона или на Пита Принца. Мне иногда кажется, что я чувствую и думаю как крестьянин, только крестьяне, — с горечью добавляет он, — приносят в этом мире больше пользы, чем я».
И вот он на портрете — крестьянин-живописец, мужик, человек от сохи в беседе с великими космическими силами, один на один с бездонной правдой жизни; Он высвобождает материю из плена поверхностной инертности, ломает успокоительную лживость прямой линии, под его рукой все начинает извиваться в конвульсиях: пашни, колосья, деревья и камни; возвращая всему сущему живой трепет и ритм изначального вращения, он обнажает тайны вселенских вихрей, неуловимого и неукротимого произрастания трав, бурного движения микро— и макрокосмов, неустанного порыва и становления природы. Вот он на портрете, в котором он вновь пытается разгадать загадку собственной души; на фоне бирюзовых языков пламени, извивающихся в каком-то судорожном демоническом движении, — вот он во всем своем убожестве и во всем своем величии[99].
Лицо в клочьях рыжеватой бороды выражает ужас, безумный страх и в то же время ожесточенную решимость. Это автопортрет человека, который побывал в аду, победил ад и вырвался из преисподней, но знает, что завтра, а может быть, даже еще сегодня вечером, под его ногами снова разверзнется бездна. Это человек, который сгорает в адском, всепожирающем огне, языки пламени лижут его лицо, отражающее зловещие отблески. Это смертельно раненный, затравленный человек, но и в кольце пламени он не отрекается от самого себя и поднимает против враждебных сил гордый и беспощадный голос протеста. Его пронизывающий взгляд суров и ужасающе неподвижен, губы упрямо сжаты, изможденное, осунувшееся лицо напряглось в ожесточенном усилии воли, и каждый мазок еще и еще раз свидетельствует о неумолимой, чудовищной борьбе, в которой уж нет ничего человеческого.
Эта напряженная композиция, с ее строгой архитектоникой и монументальной графичностью, в которой Винсент достиг высших пределов выразительности, убедительно свидетельствует о торжестве его творческой мощи, но тем мучительней подчеркивает трагический контраст между существом во плоти и крови, терзаемым недугом, изможденным и растерянным, которое смотрит на нас с портрета, и великим художником, которым этот загнанный человек хочет оставаться вопреки всему. Этот портрет не просто картина — это деяние, драматическое самоутверждение — в нем чувствуется сила клятвы и мощь вызова[100].
Винсент очень страдает от отсутствия моделей. «Ах, будь они у меня хоть изредка … разве я так бы писал!» Но доктор Пейрон, который лишь пожимает плечами, глядя на холсты Винсента, отказался ему позировать. В лечебнице Сен-Поль повторяется та же история, что и в больнице в Арле, — окружающие смотрят с жалостью и недоумением на художника, который с неистовым пылом набрасывается на холст и создает картину за один час — «на всех парах», как выражается сын доктора Пейрона. Только настоятельница сестра Епифания испытывает некоторое почтение к картинам Винсента, хотя они и удивляют ее плотностью фактуры, за которую она окрестила их «ласточкин помет» и «живописные помпоны». Сестра Епифания даже призналась другим монахиням, что хочет заказать Винсенту картину для их трапезной. Но сестры в один голос отговорили ее от этого намерения.
И все-таки Винсент нашел натурщика: старший надзиратель Трабю согласился ему позировать. Этот натурщик приводит Винсента в восторг. Трабю, рассказывает Винсент, «работал в богадельне в Марселе во время двух холерных эпидемий, он навидался страданий и смертей, и у него в лице есть выражение какой-то внутренней сосредоточенности». Винсент написал также портрет жены Трабю, которая сразу же расположила к себе художника, сказав, что считает его совершенно здоровым. Винсент подарил чете Трабю эти два портрета, немедля повторив их для Тео[101].
Пока Винсент еще лишен возможности выходить и работать на пленэре, он копирует гравюры с картин любимых им художников, в частности Делакруа и Милле. «Попробую тебе объяснить, чего я этим добиваюсь и почему считаю полезным их копировать, — пишет он Тео. — От нас, художников, требуют всегда собственной композиции и чтобы мы непременно были только композиторами. Допустим, что это верно, но ведь в музыке все обстоит иначе, и когда исполнитель играет Бетховена, он толкует его по-своему; в музыке, и в особенности в пении, истолкование имеет большое значение, и вовсе не обязательно, чтобы только сам композитор исполнял свои произведения. Ну вот и я, в особенности теперь, когда я болен, пытаюсь делать что-нибудь для собственного утешения и удовольствия. Я беру в качестве мотива гравюры Делакруа или Милле или гравюры с их картин, а потом импровизирую цвет, само собой не совсем по-своему, а исходя из воспоминаний об их картинах, но это воспоминание, это смутное созвучие красок, настрой чувств, который я стараюсь передать, — это уже моя интерпретация. Очень многие не любят копировать, а другие любят, я занялся этим случайно, но считаю, что это полезно, а главное, зачастую утешает. И тогда кисть ходит в моих пальцах, как смычок по скрипке, и доставляет мне только удовольствие».
Ища в своем искусстве утешения, прибегая к нему, как к умиротворяющей, меланхолической музыке, Винсент играет самому себе отрывки из произведений по собственному выбору, интерпретируя их по-своему. Он делает копию с картины Делакруа «Пиета», усиливая ее патетику, подчеркивая формы и придавая цвету всю полноту эмоциональной выразительности, — выброшенные вперед руки мученика Христа (у него есть некоторое портретное сходство с Винсентом) и руки молящей Девы, их лики, равно склоненные и скорбные, словно взывают к милосердию и спасению. Но в особенности привлекает Винсента Милле. Он снова копирует его серию «Полевых работ», которую копировал еще в Боринаже, и это возвращает его к воспоминаниям о том времени, когда он жил среди брабантских крестьян, о том времени, о котором он тоскует с каждым днем все больше.
Винсент сам поражается, насколько у него ясное сознание, уверенная рука, он нарисовал «без единой предварительной разметки „Пиету“ Делакруа, хотя там есть эти четыре вытянутые вперед руки и кисти — движение и позы, далеко не такие уж удобные и простые»
* * *
Наконец в октябре Винсента вновь выпустили на свободу из его камеры. Стоит великолепная осень: «Зеленое небо контрастирует с желтой, оранжевой, зеленой растительностью, с клочками земли всех оттенков фиолетового и выжженной травой, среди которой кое-какие растения, вдруг ожившие от дождей, вновь зацвели маленькими фиолетовыми, розовыми, синими, желтыми цветами…» И посреди этого великолепия «гордые и невозмутимые» сосны. Винсент намеревался всю эту осень писать только виноградники. К сожалению, время упущено. И он начинает писать оливковые деревья, которые вызывают в нем глубокое волнение. Он подчеркивает кривизну их очертаний, придавая ей особую выразительность. «Оливковые деревья необычайно характерны, и я стараюсь это передать. Они серебряного цвета, иногда впадающего в синеву, иногда с зеленым оттенком, с бронзой и белеют на фоне земли желтого, розового, фиолетового или оранжевого цвета, вплоть до цвета тусклой красноватой охры. Это очень, очень трудная штука. Но мне интересно и к тому же это дает возможность работать золотом и серебром. Может, в один прекрасный день мне удастся выразить ими что-то свое, как подсолнухами я выразил это свое в желтом цвете».
Два-три раза в неделю Винсенту позволяют выходить. Ему хотелось бы, чтобы его выпускали почаще. Когда он рвется на прогулку, а ему почему-либо в этом отказывают, он нервно расхаживает по парку до самых ворот, бормоча себе под нос ругательства. В дни, когда он выходит, его сопровождает Трабю или другой надзиратель, по имени Пуле. Сторож следует по пятам за художником, пока тот не облюбует себе место по вкусу, иногда это оливковая роща, иногда овраг вроде так называемого «Перуле» (по-провансальски это означает «Котел дьявола») в полутора километрах от больницы. Тут Винсент ставит свой мольберт и работает. Когда наступает время возвращаться, надзирателю приходится несколько раз окликать Винсента — Винсент делает вид, будто не слышит, и только нехотя повинуется. Наконец с недовольным видом он складывает мольберт. Он почти не говорит, никогда не смеется. Кажется, даже не улыбается[102].
Вечером в общей гостиной Винсент изнывает от тоски. Наступает зима, холод, серые короткие дни. «Тоскливая перспектива». Теперь, когда почти вся листва опала, окрестная природа еще больше напоминает Винсенту северные края. «Я чувствую, — пишет он, — что, если вернусь на север, я увижу его зорче, чем прежде». Вспоминая Менье, копи Боринажа, Винсент твердит, что «надо спуститься в недра земли и там писать световые эффекты». При первой же возможности он хочет покинуть лечебницу, покинуть Прованс. На юге ему больше учиться нечему.
Религиозный характер его последних галлюцинаций внушил ему отвращение к монахиням и к самим камням старого монастыря, которым он приписывает решающее и роковое влияние на свое душевное состояние, поскольку он «очень чувствителен к тому, что его окружает». «Я еще раз повторяю тебе это. Я удивлен, что при моих современных взглядах, при том, что я горячо люблю Золя и Гонкуров, люблю искусство и глубоко его чувствую, у меня приступы проходят так, как могли бы проходить у человека суеверного, и мне являются какие-то путаные и жестокие религиозные видения, какие никогда не посещали меня на севере».
Винсент решил набраться терпения и подождать до рождества, ведь именно к рождеству, по его предположениям, может разразиться приступ, признаки которого он настороженно подстерегает. Но он решительно предупреждает Тео: «Если я вновь впаду в религиозный экстаз, никаких колебаний — я без всяких разговоров немедля уеду отсюда».
Винсент согласен на все, даже на то, чтобы его перевели в другую больницу, лишь бы она была «светская». Тео в Париже переговорил с Писарро, выставку которого он собирается устроить в своей галерее в феврале—марте будущего года. Сам Писарро не может взять на себя заботу о Винсенте, но он порекомендовал Тео врача из Овер-сюр-Уаз, рядом с которым Винсент мог бы временно поселиться. Это друг художников, доктор Гаше. Овер-сюр-Уаз находится в каких-нибудь тридцати километрах от Парижа. Таким образом, Винсент будет жить очень близко от брата. Винсент сразу же принял предложение. «Поверь мне, север интересует меня как совершенно новая страна», — пишет он брату.
В последние дни у Винсента сразу две хорошие новости: во-первых, брюссельская группа Двадцати пригласила его принять участие в выставке, намеченной на начало будущего года[103]; во-вторых, в одной из голландских газет опубликована статья о живописи Винсента за подписью некоего Исааксона — первая печатная статья о Винсенте. Но можно ли сказать, что Винсента по-настоящему обрадовал этот отклик? Конечно, статья Исааксона была ему приятна, но в то же время она смутила художника. «Все, что он говорит обо мне, страшно преувеличено», — сконфуженно уверяет Винсент. По мере того как состояние его улучшается и к нему возвращается способность хладнокровно рассуждать, его все больше гложет мысль о том, что брат израсходовал на него так много денег. И во имя чего? За зря. Картины Винсента даже не возмещают затраченных на них денег. Безумие — заниматься живописью. Безумие — со всех точек зрения! Тео написал ему, что Ио уже чувствует, как в ней шевелится ребенок — вот это «куда интереснее всех пейзажей». Тео действительно «по-настоящему приобщился к природе». Но что делать Винсенту? «В мои годы чертовски трудно начинать что-то новое», — с грустью признается он. Живопись все-таки остается единственным возможным для него родом деятельности. Если бы только состояние его здоровья было более устойчивым! «Если, продолжая работать, я буду пытаться продавать, выставлять, обменивать картины, может, я добьюсь какого-то успеха, чтобы быть тебе меньше в тягость, и это меня немного подстегнет … Впрочем, что говорить, в моем положении не на что особенно рассчитывать, спасибо, что пока все остается хотя бы так, как есть».
* * *
В начале ноября Винсент снова получил разрешение съездить в Арль. Он хотел повидать кое-кого из друзей (в том числе, несомненно, и Рашель), купить краски и расплатиться за помещение, куда он перевез свои вещи. Винсент провел в Арле два дня, навестил пастора Саля и других своих знакомых. Он случайно узнал, что билет от Арля до Парижа стоит «всего двадцать пять франков», и ему вдруг страстно захотелось сесть в поезд и уехать в Париж. Но он одумался — его испугали расходы, и он благоразумно вернулся в Сен-Реми, со страхом ожидая, не повлечет ли за собой поездка в Арль такие же роковые последствия, что и предыдущая — новый приступ, и притом в самом скором времени.
Но ничего плохого не случилось. Винсент продолжает работать. Он опять пишет полотно за полотном. Каждое из них создается в лихорадочном темпе, поспешно закрепляет то, что глаз художника открыл в мгновенном постижении действительности. Когда же Винсент вынужден работать в мастерской, он пишет «более проработанное повторение» некоторых картин.
Винсент прошел сквозь непроглядный, слепящий мрак безумия. Он чувствует в себе глухие предвестники нового катаклизма. В борьбе со временем, которую он ведет во имя своего творчества, он ощущает, воспринимает, как никогда, потрясающий динамизм мира, зримые границы которого он взорвал. С проникновением великого ясновидца созерцает он этот вещный мир, и его полотна передают отдаленный рокот недр Вселенной. Он из тех, кто видит «истеченье небывалых соков»[104]. Довольно какого-нибудь свежевспаханного клочка земли, дерева, камня, любого ничтожного предмета, чтобы в Винсенте вспыхнуло творческое озарение, чтобы снова, в который раз, был скреплен и выразился произведением искусства его «союз таинственный с основою вещей».
У Винсента, настороженно прислушивающегося к тому, что происходит в нем самом, и лишь отчасти доверяющего обманчивому спокойствию своего состояния («я чувствую себя превосходно», твердит он в каждом письме к брату), этому затишью, чреватому бурей, намеренный разгул воображения в живописи вызвал бы только ужас и отвращение. Он считал, что лишь верность действительности поможет ему сохранить себя и свое творчество. Взволнованная интонация его полотен говорит не о разнузданности фантазии, а о полном слиянии с душой Вселенной, которое все глубже погружает его в бездны реального мира. Работать надо так, «будто тачаешь сапоги», утверждал Винсент.
Гоген и Бернар, продолжавшие работать в своей прежней манере, которую Винсент называл «абстрактной», прислали ему наброски и фотографии своих последних картин, изображавших Христа в роще на горе Елеонской. «Какие-то фантазии и кошмары… в которых нет ничего наблюденного» — так воспринял эти работы Винсент. «Нечего сказать, подходящий они выбрали момент, чтобы ждать от меня похвал композиции моего друга Гогена, — негодует Винсент, — а мой приятель Бернар, наверно, в жизни не видывал оливкового дерева». Винсент возмущен этими картинами — арльские дни миновали безвозвратно! — и, стремясь утвердить свою любовь к правде жизни, пишет большой холст «Сбор оливок», которым как бы подводит величавый итог своей серии оливковых деревьев.
Важна не фантазия, а мысль, убеждает Винсент Бернара и Гогена. Бернар работает над «Поклонением волхвов» и другими религиозными сюжетами. Вздор! «На мой взгляд, это вредные штуки, потому что я обожаю правду», — твердит Винсент. Живя в Арле рядом с Гогеном. Винсент тоже пытался работать в «абстрактном духе». «Но поверь, мой дорогой, это заколдованный круг. Глядь — и ты уперся в стенку».