Дальше Винсент не пошел. Он даже не постучался в дверь этого «совершенно нового, сложенного из кирпича правильного дома», неприятно пораженный его «негостеприимным, холодным и неприветливым обликом». Он сразу понял, что не найдет здесь того, что искал. «Следов художника нигде не видно». Разочарованный, побрел он по городку, вошел в кафе с претенциозным названием «Кафе изящных искусств», тоже сложенное из нового кирпича, «неприветливое, леденящее душу и унылое». На стенах были фрески, изображавшие эпизоды из жизни Дон-Кихота. «Довольно слабое утешение, — брюзжал Винсент, — к тому же фрески весьма посредственны». И все же Винсент сделал в Курьере несколько открытий. В старой церкви он увидел копию с картины Тициана, и она вопреки скудному освещению поразила его «глубиной тона». С особенным вниманием и изумлением он изучал французскую природу, «скирды, коричневые пашни или рухляк почти кофейного цвета, с белесоватыми пятнами там, где проступает мергель, что для нас, привыкших к черной почве, более или менее необычно». Эта светлая земля, над которой сверкает небо «прозрачное, светлое, совсем не такое, как задымленное и туманное небо Боринажа», для него словно лампада во мраке. Он достиг последнего предела нищеты и отчаяния, ничего больше не мог делать, даже перестал рисовать. И вот отчаяние, обрекавшее его на болезненную бездеятельность, стало отступать перед этим светом, несущим ему благость, тепло и надежду.
   Винсент пустился в обратный путь. Деньги у него кончились, не раз он выменивал на кусок хлеба рисунки, которые взял с собой, ночевал в поле, устроившись в стоге сена или на куче хвороста. Его донимали дождь, ветер, холод. Однажды Винсент заночевал в брошенной карете, «довольно скверном приюте», а наутро, когда выбрался из нее, увидел, что она «вся белая от инея».
   И все же вид светлого французского неба возродил надежду в сердце жалкого странника с израненными ногами, неуклонно бредущего вперед. К нему вновь вернулась энергия. Обдумав дорогой свою жизнь, ее события и их взаимосвязь, он сказал себе: «Я еще поднимусь». Проповедник в нем умер навсегда. Умерла вся его прежняя жизнь. Он мечтал о безыскусственном счастье с волшебницей Урсулой, но ее смех разрушил эту мечту. Утратив счастье, которое дано изведать многим людям, он хотел по крайней мере быть с ними, греясь в их человеческом тепле. И снова его отвергли. Отныне он в тупике. Ему нечего больше терять, кроме собственной жизни. Много раз Тео советовал ему заняться живописью. Он неизменно отвечал: «Нет», возможно, напуганный той нечеловеческой силой, которую он всегда ощущал в себе и которая вырвалась на свободу во время его миссии в Боринаже. Стать художником — это значит вступить в единоличный спор, в котором неоткуда ждать помощи, с чудовищными космическими силами, навсегда стать рабом жуткой тайны неведомого, отринуть все то, чем ограждают себя от бед осторожные люди. Поняв, что ему остался один-единственный путь, Винсент неожиданно заявил: «Я снова возьмусь за карандаш, который бросил в дни тяжкого отчаяния, и снова начну рисовать». Он решил смириться со своей участью. Конечно, он принял ее с радостью, всегдашней спутницей запоздалых свершений, но также и с известной опаской, со смутной тревогой. Да, несомненно, Винсент страшился, всегда страшился той исступленной страсти, которая вселялась в его руку, стоило ей взяться за карандаш. Хотя он почти ничего не знал о технике пластического языка, Винсент мог бы, подобно многим другим ремесленникам от искусства, хвастаться, тешить себя надеждой и далеко идущими притязаниями. Он мог бы самодовольно мечтать о своих будущих шедеврах, разглагольствовать о вдохновении и таланте. Но он отвергает все это, отворачивается от суеты. Вдохновенный художник? Нет, старательный труженик, работающий с добросовестностью мастерового, — вот успокоительный идеал, к которому он стремится. Но он хитрит сам с собой и, рисуя, точнее, желая нарисовать подобную картину своего будущего, силится умерить губительный пыл, который ощущает в своей душе. Он тщательно избегает непоправимых слов, боясь прогневить неведомые силы, которым отныне безвозвратно вверяет свою судьбу. Ни капли цинизма, ни вызова. Винсент тихо произносит свое да, как некий вечный обет.
   Этим да Винсент сбросил с себя нестерпимый гнет, под которым жил в Боринаже долгой студеной зимой 1879/80 года. Радость, порожденная вновь обретенной свободой, в конечном счете помогла ему одолеть все сомнения. Отныне как сказал Винсент, все будет по-другому. Его превращение почти завершено. Он возрождается к жизни, выплывает из мрака. Во время путешествия в Курьер он с пристальным интересом осматривал поселки ткачей. «Я глубоко симпатизирую им и почту себя счастливым, если когда-нибудь мне удастся их нарисовать так, чтобы эти неизвестные или малоизвестные типы стали знакомы всем». Этим ткачам, «с их задумчивым, почти сомнамбулическим видом», пришедшим в его жизнь на смену шахтерам, «людям из бездны», суждено также сыграть в его судьбе определенную символическую роль. Они как бы знаменуют определенную веху на пути его возвращения к свету.
   Хотя ничто еще не переменилось в жизни Винсента, бывший проповедник Евангелия вдруг почувствовал себя новым человеком. Ему снова захотелось выйти в мир, восстановить связь с людьми, с родными. Весной он отправился в Эттен. На беду, его отношения с родителями теперь не отличались сердечностью. В пасторском доме совсем не понимали причин его странных поступков, считали его «невыносимым, подозрительным человеком». Винсент возмутился; с безжалостной проницательностью, порожденной его внутренними устремлениями, он обвинил своих родных в том, что «они не совсем свободны от предрассудков и прочих свойств, столь же мало почтенных и достойных». И тут для Винсента тоже завершился известный этап. Отныне отец больше не будет ему примером. Подобно тому как произошел его разрыв с традиционной верой, теперь рухнули последние — и без того хрупкие — узы, еще связывавшие его с буржуазной средой его детства. Винсент всеми отвергнут, но и он сам, всякий раз с силой утверждая свое я и тем навлекая на себя очередной удар, тоже отверг все и вся, открыто провозгласив свое истинное призвание. Вся его прежняя жизнь была лишь долгим, тяжким блужданием в лабиринте ложных ценностей, слепым, мучительным шествием навстречу неведомому свету, навстречу полноценной, полновесной реальности. Позади — одни лишь мертвые оболочки, обветшалые маски, которыми из страха прикрываются люди, обманывая самих себя и друг друга. Испытания, выпавшие на его долю, были необходимы, ибо позволили ему очиститься. Так он измерил убожество и фальшь обеих традиций своей семьи, избиравшей либо стезю торговли произведениями искусства, либо духовное поприще. Он испытал и то и другое. Последний толчок возвратил его в лоно искусства, но со сколь иными намерениями! Искусство и религия всегда были для его родных только ремеслом. Он же не ищет ремесла. Хотя, конечно, и ему надо жить, чем-то кормиться, покупать одежду. Как сочетать жестокую материальную необходимость с властными чаяниями души? Наверно, Винсент отлично сознавал, что выбор, созревавший в нем, весьма уязвим с точки зрения общества. И потому, когда невозвратимо рушились узы, связывающие его с семьей, он вопреки обыкновению не давал волю ярости, а, напротив, всячески старался не замечать очевидного факта, надеясь, что со временем родные его поймут. «Я еще не совсем перестал надеяться, что раньше или позже, медленно, но верно восстановлю добрые отношения с кем-либо из моих близких». Однако, когда отец предложил ему поселиться в окрестностях Эттена, Винсент ответил решительным отказом. Он хорошо знал, что истину здесь уже не найдешь. Он возвратился в Боринаж.
   Все же Винсент испытал в Эттене еще и нечто другое — не только чувство отчуждения от родных. Примирительные настроения, возможно, не завладели бы им с такой силой, если бы не неожиданное важное событие: ему вручили пятьдесят франков от брата Тео. Эти деньги он принял, «конечно, нехотя, конечно, с довольно печальным чувством», говоря его словами, но все же он их взял. Взял, оправдываясь в собственных глазах тем, что рано или поздно сам сможет оказать брату подобную услугу. Однако невольно он высказал также истинную причину, побудившую его принять эти деньги: «Я в тупике, в своего рода ловушке, какой у меня выход?» Небольшая сумма, которую послал ему Тео, неожиданно освободила его от материальных забот, будущее уже не казалось ему таким мрачным. Девять месяцев он не переписывался с Тео, и тот ничего не знал о его решении, но он поступил так, словно хотел заверить Винсента в своей поддержке. Своими пятьюдесятью франками он как бы поощрил Винсента смело шагнуть навстречу новой судьбе. Этим сугубо материальным и в то же время символическим даром ознаменован конец периода сомнений и мук, когда рождалось призвание Винсента.
   Возвратившись в Боринаж, Винсент снова поселился в Кэме, в доме шахтера Декрюка, и начал без устали рисовать.
   * * *
   В Эттене и на обратном пути Винсент, вероятно, долго размышлял над поступком Тео, над смыслом его подарка. В душе ему было неловко перед братом, и, желая отблагодарить Тео, он возобновил с ним переписку, отправив ему письмо, в котором оправдывал свое поведение и поступки — длинное послание строк в пятьсот, написанное по-французски отпервого до последнего слова. Казалось, язык страны ясного неба, сулящего надежду и обещающего светлое будущее, лучше всех других подходил для письма, в котором выражены сотни разных чувств, где частью высказаны, частью недоговорены сомнения и надежды, смутные опасения и крепнущая уверенность — словом, для самой патетической исповеди, с которой человек когда-либо обращался к другому человеку.
   В этом письме, отправленном в июле 1880 года, Винсент прежде всего объяснял, почему он так долго не писал младшему брату и не поддерживал никаких отношений с близкими. Он признавался: Тео «стал для него чужим». Но пусть тот правильно его поймет: он находится сейчас в состоянии внутреннего перерождения, а «это не совершается на глазах у всех, не такое уж это веселое зрелище, вот почему… лучше скрыться». С его стороны тем более разумно держаться вдалеке, что его считают бездельником. «Значит, самый лучший выход — вести себя так, словно меня нет».
   Пусть так, но справедливо ли считать его ни на что не годным? Он хорошо знает себя, не закрывает глаза на собственные недостатки. Верно, что он «человек со страстями, способный и склонный совершать более или менее безрассудные поступки», в которых он подчас сам раскаивается… «Но речь идет о том, чтобы любыми средствами попытаться извлечь пользу из этих самых страстей». О, он знает, до сих пор ему это не удавалось, он терпел один провал за другим. Однако в этих своих неудачах повинен не он один. Между тем из-за них его осыпают укорами, говорят, что он ничтожество и бездельник. А с этим он примириться не может. Дело в том, что «бывают разные бездельники… Бывают такие, что становятся бездельниками в силу лени или слабости характера, низости натуры… Но есть и другие бездельники — бездельники поневоле, которые чахнут от неуемной жажды действия, но ничего не делают вследствие невозможности что-либо предпринять, потому что они как бы заключены в тюрьму». Бездельники этого рода «иногда сами не знают, на что они способны». Именно так обстоит дело с ним, с Винсентом. «Я знаю, что мог бы быть совсем другим человеком….Вы говорите теперь: „Начиная с такого-то времени ты опустился, погас, ты перестал трудиться“. Верно ли это? Верно, я жил, как мог… как придется; верно, что я утратил доверие многих; верно, что мои денежные дела в плачевном состоянии; верно, что мое будущее представляется довольно мрачным; верно, что я мог бы добиться большего; верно, что я потерял много времени, еле-еле зарабатывая себе на хлеб; верно, что и с образованием моим дело обстоит отчаянно плохо и что мне недостает куда больше того, что я имею. Но значит ли это, что я опустился, что я бездельничаю?» Как можно сделать подобный вывод? «Тот, кого долго носило по бурному морю, когда-нибудь прибьется к берегу». Может быть, и ему наконец улыбнется счастье. Он хочет в это верить, хотя, умудренный опытом, не слишком обольщается. Но, в конце концов, нет ничего невозможного в том, что дело обернется именно так. И тогда люди скажут: «Значит, было в нем все же нечто такое». А раз так, значит, надо «идти дальше». Это для него единственный выход. Он должен идти дальше своим путем, чтобы это «нечто», наконец, вызрело в его душе, обрело наконец свой истинный облик.
   Пусть никто не обманывается на этот счет — его устремления остались в точности такими же, как и раньше. За видимостью противоречий существует общность, преемственность. Никто этого не понял. Даже его брат — увы — и тот обманулся. Так, когда Винсент проповедовал в Боринаже, Тео зря полагал, будто брат «охладел к Рембрандту, Милле, Делакруа или к кому бы то ни было». Абсолютное заблуждение! Пусть младший брат поймет, что в душе он нисколько не изменился. Его упрекали в том, что у него будто бы «нелепые представления о религии и инфантильные душевные сомнения». Если это так, он первым будет рад от них избавиться. Он исправится, он уже исправляется. Путь к Богу только один — любовь; в этом он совершенно убежден, но формы такой любви многообразны, и в конечном счете не важно, какую из них избрать. «Постарайтесь понять конечный смысл творений великих художников, истинных мастеров, и в них будет Слово Божье. Один вложил свою любовь в книгу, другой — в картину». Бог повсюду, и все взаимосвязано… Нет, он не переменился. Теперь, после неудачной попытки стать миссионером, он готов начать все сначала.
   Он пережил долгий период уныния, который теперь завершен. «Вместо того чтобы предаться отчаянию, я избрал путь деятельной печали, насколько я способен быть деятельным, — иными словами, унылой, бездеятельной, отрешенной грусти я предпочел печаль, полную надежд, стремлений и исканий». Винсент вновь вернулся к своим занятиям, снова раскрыл Эсхила, Шекспира. «Господи, как прекрасен Шекспир! — восклицает бывший проповедник. — Кто еще так загадочен, как он? Его язык и манера письма стоят иной кисти, которой водит взволнованная рука. Однако надо учиться читать, как надо учиться видеть и учиться жить».
   Так пусть же близкие не ставят на нем крест, пусть не считают его «бездельником самого худшего толка», он просто умоляет об этом брата. Он снова благодарит его за «доброту» и сообщает ему свой адрес в Кэме. «Знай, если напишешь мне, этим принесешь мне радость», — говорит он ему.
   * * *
   Письмо это — оправдательная речь, но в то же время мольба о помощи, которую потрясенный Тео не мог не услышать. И еще это последний внутренний смотр. Этим письмом в решающий момент своей жизни Ван Гог подвел своеобразный итог и, отбросив прошлое, в последний раз оглянулся назад. Отныне оставлены все колебания, рассеяны все сомнения. Винсент рисует. Он рисует, как некогда проповедовал, с тем же неутомимым рвением, с тем же неистощимым восторгом. Он часто наведывается в шахты, чтобы зарисовать там откатчиков и откатчиц, подобно тому, как в свое время с Евангелием в руках выходил навстречу окончившим работу углекопам. Он рисует работниц в мужской одежде, с черным платком на голове; рисует промышленный пейзаж угольных дворов; углекопов, направляющихся к шахтам или же бредущих оттуда, согнувшихся под тяжестью мешков… Боринаж представляется Винсенту не менее живописным, чем Аравия или Венеция. Его неутомимая рука день за днем, час за часом дает ответы на вопросы, которые издавна терзали его. Фигуры людей, поначалу застывшие, скованные, точно выполненные первобытным художником, постепенно оживают, оставаясь загадочными, словно персонажи Джотто.
   Винсент не удовлетворялся зарисовками с натуры. Он начал копировать «Часы дня» Милле, художника, взволновавшего его своим библейским видением, вкусом к земным вещам, истинно евангельским гуманизмом. Он просил брата выслать ему другую серию того же художника — «Полевые работы». У Терстеха, своего бывшего шефа в гаагской художественной галерее, он выпросил «Рисунки углем» Барга. В своей маленькой комнатушке в Кэме, которую он делил с хозяйскими детьми, Винсент рисовал, переделывал рисунки, учился мастерству. Так же как три года назад в Амстердаме, он снова оказался в положении ученика. Он должен учиться новому делу, приобщиться к новому языку. Но каким доселе не изведанным восторгом воодушевлен этот ученик! В свое время он пал духом при виде груды латинских и греческих книг. Сегодня трудности не пугают, не угнетают его, а лишь еще больше возбуждают рвение. Пусть нет им числа — он преодолевает их спокойно, настойчиво и упорно. Хлынул наружу источник, бурливший в его душе, — и долго сдерживаемая струя забила неудержимо, с чудесной, неодолимой силой. «Я набросал рисунок, изображающий углекопов, — пишет Винсент Тео, — которые поутру бредут по заснеженной тропинке на шахту вдоль изгороди из колючего кустарника, бредут как тени, смутно различимые в полутьме. Позади на фоне неба крупные надшахтные строения и терриль. Посылаю тебе набросок, чтобы ты представил себе эту картину… Нравится ли тебе сама идея рисунка?» Теперь Винсент шлет Тео одно письмо за другим, то по-голландски, то по-французски ; каждое содержит подробный отчет о его работе. Для сомнений уже не осталось места. 7 сентября Винсент сообщил Тео, что почти две недели работал над упражнениями Барга «с раннего утра и до самого вечера, и так каждый день, мне казалось, что я набираю силу… Не с меньшим, а, возможно, с еще большим усердием я теперь копирую „Полевые работы“… Что же касается „Сеятеля“ („Сеятеля“ Милле), — добавляет он, — то я рисовал его уже не менее пяти раз, дважды малым форматом и трижды более крупным, и все же я снова буду его рисовать, настолько эта фигура меня интересует…»
   Углекопы. Ткачи. Сеятель… «Я исступленно работаю», — пишет Винсент. Отныне перед ним — огромное невозделанное поле. Сеятель!.. Разве сам он не сеятель, фигура, символизирующая человека-творца, сеятель, который идет вперед размашистым шагом, наступая на комья земли, и широким жестом бросает в ее разверстое чрево зерно — залог летнего урожая? Он работает по Баргу, копирует Милле, изучает труды по анатомии и перспективе. «Путь к знанию тернист, и сплошь и рядом эти книги вызывают острое раздражение, — вздыхает он, изнывая от нетерпения. —… Но я надеюсь, что тернии в свое время обернутся цветами, а борьба, которую я веду, при всей ее кажущейся бесплодности подобна родовым мукам. Сначала — боль, после — радость». Весь дрожа от лихорадочного нетерпения, Винсент мечтает скорее миновать переходный этап. «Я не мог удержаться, — признается он, — и снова выполнил в довольно крупном масштабе рисунок, который изображает углекопов, бредущих на шахту». Но он счастлив. «Я не в силах выразить, как я счастлив, что снова взялся за рисование», — говорит он.
   Солнце взошло над голой пустынной землей, несущей в своем чреве июльскую жатву.

Часть вторая. «СМЕРТЬ ДЛЯ ЖИЗНИ»
(1880-1885)

I. РУКА НА ОГНЕ

   Коль постигнуть не далось
   Эту «смерть для жизни»,
   Ты всего лишь смутный гость
   В темной сей отчизне. [19]
Гёте «Западно-Восточный диван»

   В Кэме Винсент работал с необыкновенным рвением, ни на минуту не закрывая папки с рисунками. «Погоди, — писал он брату, — может быть, скоро ты убедишься, что и я тоже труженик».
   Жизнь, которую он вел в последние месяцы, истощила его физически и духовно. Однако запас его жизненных сил был огромен, и теперь, когда ему улыбнулась надежда, он быстро вновь обрел здоровье и силы. Вместе с душевным спокойствием к нему вернулась энергия, и, по его словам, он «с каждым днем» все больше ее ощущал. Да, он нашел сферу свободы в рисовании. Один на один с бессловесным листом бумаги Винсент мог выявить себя полностью. Теперь ему надо было бороться лишь с собственной неумелостью и неопытностью, но «where is a will, there is a way», «где есть желание, там найдется и выход». Скоро родные перестанут стыдиться его. Он искупит свое непутевое прошлое. Притязания его весьма скромные — в большей мере плод раскаяния, порожденного длинной чредой неудач, нежели сжигающей его страсти. Овладеть техникой искусства, как можно скорее научиться делать «приемлемые, годные для продажи» рисунки — вот цель, которую Винсент открыто провозглашает и ставит перед собой, «потому что к этому принуждает меня необходимость», добавляет он с некоторым сожалением: не может же он всегда жить на средства родных.
   В одном из своих писем, в сентябре, брат «между прочим» предложил ему приехать в Париж. Винсент отклонил приглашение. Мотивируя свой отказ, он ссылался на денежные затруднения, но за всеми доводами угадывалась иная и, вероятно, главная причина: какую пользу он извлечет из пребывания в Париже, когда ему еще только предстоит освоить азы ремесла?
   Вместе с тем он склонялся к мысли, что и в Кэме ему сейчас нечего делать. Конечно; на его взгляд, нигде не сыщешь более интересных пейзажей и человеческих типов, чем в Боринаже, но, прежде чем пытаться их воспроизводить, он должен пройти систематический учебный курс. Ему необходимо видеть картины, общаться с собратьями по профессии. Винсент мечтал познакомиться с художником поопытнее его, чтобы тот помог ему советом. Но в Кэме ничего этого нет — ни картин, ни собратьев по ремеслу, ни художника, о котором он мечтает. Остаться здесь — значит топтаться на месте. Винсент сгорал от нетерпения. Изучая «Полный курс рисунка» Барга, он уже добрался до третьей его части, где учащимся рекомендуется копировать портреты Гольбейна. Винсента раздражало, что ему негде должным образом разместить рисовальные листы — слишком тесна для этого загроможденная тремя кроватями комнатушка, которую он делил с хозяйскими детьми. К тому же она была темновата. Его бы больше устроила другая комната в доме Декрюков, но, увы, в ней хозяйка ежедневно стирала, и Винсенту ее ни в коем случае не сдадут. До сих пор он рисовал вне дома — в саду Декрюков или где-нибудь еще на лоне природы. Но надвигаются холода, а с ними одиночество и уныние, все мрачные воспоминания минувшей зимы, может ли Винсент не страшиться этого?..
   В один прекрасный день, никому не сказавшись, Винсент покинул Кэм и пешком, нигде не отдыхая, пришел в Брюссель.
   Он поселился в доме номер 72 на бульваре Дю Миди, в оживленном квартале, неподалеку от вокзала, и сразу же сел за письмо к родным, желая объяснить им, почему он вдруг перебрался в Брюссель, и боясь, как бы они не сочли его выходку безрассудной. «В том была насущная необходимость», — писал он Тео 15 октября, как всегда обстоятельно изложив свои доводы. И уж коль скоро отец решил «временно» назначить ему ежемесячное пособие в шестьдесят флоринов, теперь самое главное — до конца использовать возможности бельгийской столицы. Сразу же по прибытии в Брюссель Винсент ринулся в музей и, как он сам говорил в письме к родным, увидев несколько отличных картин, приободрился. Он вновь вернулся к курсу Барга, но решил дополнительно изучить также «Сборник рисунков углем» Аллонже. И все же больше всего на свете он мечтал познакомиться с художниками, которые своими советами помогли бы ему быстрее двигаться вперед. Он виделся здесь с неким Шмидтом, который рекомендовал ему поступить в Академию изящных искусств. Испытывая интуитивное недоверие ко всему академическому, Винсент отверг это предложение, но, не оставляя своей мысли, просил брата непременно связать его с кем-нибудь из художников. Что касается Шмидта, писал он Тео, то «вполне естественно, что он отнесся ко мне с некоторым недоверием, потому что я сначала служил в фирме „Гупиль“, затем покинул ее, а теперь снова вернулся в лоно искусства».
   Тео взял на себя посредничество. С его помощью Винсент завязал знакомство с двумя-тремя художниками. Голландский живописец Рулофс согласился дать ему несколько уроков. А главное — однажды утром, во второй половине октября, Винсент отправился на улицу Траверсьер, неподалеку от Ботанического сада, и постучался в дверь дома номер шесть, где помещалась мастерская другого голландского художника —Ван Раппарда.
   Кавалеру Ван Раппарду, выходцу из богатого аристократического семейства, было всего двадцать два года, короче, он был на пять лет моложе Винсента. Он искренне увлекался живописью, тяготея к сюжетам из жизни крестьян и рабочих, что сближало его с Винсентом. Ему довелось учиться в Утрехте и в Амстердаме, а теперь он проходил курс в Брюссельской академии. Ван Раппард был кроткий, спокойный, честный малый, Винсент с первого же взгляда понял, что это «серьезный человек», но все же усомнился, сможет ли он с Ван Раппардом сработаться. «Живет он богато», — писал Винсент брату Тео.
   Завязалась дружба — поначалу несмелая, робкая. Дружба? Ван Раппарда, степенного, невозмутимого аристократа, при виде Винсента неизменно охватывало изумление. Все удивляло его в Винсенте — «мрачном фанатике», оборванце, так внезапно появившемся в его мастерской. Цельность натуры и неуемная жажда знаний, побуждавшая Винсента неустанно теребить, засыпать собеседника вопросами; неутомимая потребность проникать в сущность всякого явления, толкающая его на то, чтобы бесконечно обсуждать и оспаривать все, чему его учили. Рвение, с которым он набрасывался на работу, копируя «Анатомические эскизы для художников» Джона, после того, как он закончил Барга. Потом он возвратился к Баргу, снова скопировал все шестьдесят листов альбома, а затем переделал свои рисунки в третий раз. В промежутках он посещал музеи, где копировал картины мастеров, и в довершение всего глотал книгу за книгой — и так изо дня в день без передышки, постоянно сетуя на сопротивление натуры, угрюмо твердя, что «надо двигаться быстрее и быстрее». В присутствии Винсента Ван Раппард постоянно ощущал своего рода «гнет» — гнет неудержимой страсти, не знающей ни зависти, ни корысти и прорывающейся в прямодушных словах; гнет неожиданных гневных вспышек; гнет мрачной суровости («вызывающей дрожь») рисунков, торопливо набрасываемых нетерпеливой рукой. Такая одержимость у человека, совершенно обездоленного и к тому же весьма смутно представляющего себе практическую сторону жизни, сам по себе тот факт, что бродяга, питающийся сухарями, водой и каштанами, купленными на улице, исповедовал столь величественную, всепоглощающую веру в искусство, — все это вызывало у Ван Раппарда не просто уважение, а восхищение, смешанное, однако, с жалостью и опаской. Ван Раппард жалел Винсента. Он терпел его капризы, неожиданные вспышки гнева, отмалчивался, когда Винсент выходил из себя. Человек, с которым его свела судьба, казался ему, как он сам впоследствии говорил, «прекрасным и страшным». Ван Раппард привязался к Винсенту и стремился всячески сглаживать шероховатости их повседневного общения.