Страница:
Пшеничное поле, подлесок, замок в Овере, сад Добиньи … Никогда еще Винсент не работал с такой быстротой. В мансарде кафе Раву растет груда картин. Старшая дочь Раву, Аделина, согласилась позировать Винсенту. Она позирует в голубом платье — первом своем девичьем платье. Сеансы происходят в задней комнате при кафе. Совершенно поглощенный работой, Винсент непрерывно курит. С девушкой он почти не разговаривает. Аделина слегка испугана живописной манерой Винсента, к тому же она не видит в портрете большого сходства[123]. И еще Винсент пишет портрет мадемуазель Гаше у пианино, большое полотно, размером метр на пятьдесят сантиметров.
Для Винсента картина не только сама по себе — симфония. Он хотел бы, чтобы картины сочетались друг с другом, чтобы их развешивали в таком соседстве, при котором звучали бы дополнительные цвета. «Но, — жалуется он, — мы еще очень далеки от тех времен, когда люди поймут, какие глубокие связи существуют между отдельными частицами природы, а ведь они и объясняют и подчеркивают друг друга».
* * *
В доме Тео одна беда следует за другой. Иоханна прихварывает. Ребенок болеет. Сам Тео дошел до крайнего истощения. Семье постоянно не хватает денег. Вдобавок ко всему у Тео испортились отношения с хозяевами. «Эти скряги Буссо и Валадон обращаются со мной так, словно я только вчера поступил к ним на службу, и отказывают мне в деньгах. Я не высчитываю каждый грош, но и не делаю лишних трат, а сижу без денег, наверно, мне стоит явиться к ним, выложить им все начистоту и, если они посмеют мне отказать, заявить: „Господа, я иду на риск и хочу основать собственное маленькое дело!“.
Дурные новости беспокоят Винсента. Но чем он может помочь брату? Он сам знает, что в практической жизни от него мало толку. Конечно, малыш и его мать могли бы — ведь правда, это отличная мысль? — приехать на несколько недель в Овер подышать деревенским воздухом. Что до Буссо и Валадона, господи, ну как тут быть? «Я стараюсь со своей стороны делать все, что могу, но не стану от тебя скрывать, я не смею надеяться, что мое здоровье всегда мне это позволит. Если припадки повторятся, сам понимаешь … Боюсь … что примерно к сорока годам — впрочем, не будем загадывать. Пойми, я не знаю, совсем, совсем не знаю, какой оборот могут принять мои дела».
В воскресенье 6 июля по приглашению брата Винсент приехал в Париж. Там он встретился с Орье и Тулуз-Лотреком. Но как видно, в этот день дискуссиям по вопросам искусства суждено было оставаться на втором плане. У Тео произошло неприятное объяснение с господами Буссо и Валадоном. В Сите Пигаль царит уныние. Все члены семьи хворают, и это еще больше сгущает атмосферу. Иоханну на несколько дней уложили в постель. Она полна страхов за ребенка. Вопреки желанию Винсента лето они решили провести в Голландии. Уж не вырвалось ли у Тео или Иоханны какое-нибудь неосторожное слово? Возможно. Неужели нервы у них не выдержали и они дали понять Винсенту, что он обуза для семьи? Не исключено. Ведь для человека с такой душевной организацией, как Винсент, довольно самого глухого намека, чтобы вызвать трагический взрыв. До сих пор если Винсент и корил себя за то, что живет на содержании брата, если это и грызло постоянно его совесть, то по крайней мере никто другой его в этом не упрекал. Неужели были произнесены непоправимые слова? Так или иначе, Винсент вернулся в тот вечер в Овер со смертельной раной в душе. Он написал брату и невестке записку, звучащую как предсмертный вопль :
«Мне кажется, что, поскольку все немного взвинчены и к тому же слишком заняты, не стоит до конца выяснять все взаимоотношения. Меня немного удивило, что вы как будто хотите поторопить события. Чем я могу помочь, вернее, что мне сделать, чтобы вас это устраивало? Так или иначе, мысленно снова крепко жму вам руки и, несмотря ни на что, рад был повидать вас всех. Не сомневайтесь в этом»[124].
Вернувшись в Овер, Винсент снова принимается за работу. Но, по его собственным словам, кисть валится у него из рук. Его мужество иссякло. Тео не ответил на его записку. Винсент идет на улицу Вессно к доктору Гаше — доктора нет дома. Впрочем, внезапно решает Винсент, на доктора Гаше рассчитывать нельзя, доктор болен еще серьезнее, чем сам Винсент. Никого! Один! Совершенно один! Душу Винсента терзает тоска. С энергией отчаяния он снова хватается за кисть, пишет «бескрайние хлебные поля под взбаламученными небесами», в которых «я не постеснялся выразить тоску и безмерное одиночество». Давние обиды ожили в его сердце. Он вспоминает «клоповник» папаши Танги, куда брат перенес его полотна, а также полотна Гийомена, Рассела и Бернара. «А ведь эти полотна — еще раз повторяю, о своих картинах я не говорю, — это товар, который и сейчас имеет и будет иметь в будущем определенную стоимость, и то, что к ним относятся с небрежением, одна из причин нашей общей стесненности в средствах».
Для того чтобы хладнокровно обсудить создавшееся положение, всем троим сначала необходимо отдохнуть. Но разве Винсент может прервать работу, перестать изводить холст, краски и кисти? «Ведь это чистая правда — приобрести определенную легкость руки очень трудно, и, перестав писать, я ее утрачу гораздо быстрее и легче, чем приобрел. Перспектива омрачилась, я не вижу ничего хорошего в будущем». Винсент может обещать только одно — изо всех сил стараться «думать, что все идет хорошо». Но он считает себя неудачником. «Да, такова моя судьба — я чувствую, что смирился с ней и она уже не изменится».
Наконец приходит письмо от Иоханны, которое Винсент воспринял как «избавление от мучительной тревоги». Тео собирается проводить жену и сына в Голландию. «Я часто думаю о малыше, — пишет в ответ Винсент, — и нахожу, что гораздо лучше растить детей, чем вкладывать всю силу своих нервов в создание картин, но, что поделаешь, теперь я уже слишком стар — во всяком случае, чувствую себя старым, чтобы начинать сначала или хотеть чего-нибудь другого. Желания угасли, хотя душевная боль осталась».
14 июля. Вот уже пятьдесят пять дней, как Винсент приехал в Овер. Городок принарядился к празднику, мэрия украшена флагами. Винсент пишет мэрию, убранную флагами и фонариками, но его картина, изображающая день народного празднества, поражает полным отсутствием людей.
Над равниной каркают вороны. Предгрозовое свинцовое небо низко нависло над хлебными полями.
Винсент пишет, подавленный одиночеством, неудачами, постигшими его в жизни. Он все время чувствует безмерную усталость и все-таки пишет, продолжает писать, он не может прервать работу. Иногда его охватывает такое неистовое желание взяться за кисть, что перед этим порывом все теряет свое значение. В доме Гаше он уже не раз впадал в ярость, не считаясь ни с чем, когда ему вдруг хотелось написать картину по мотиву, который внезапно произвел на него впечатление. Винсент снова стал необычайно раздражителен. Как-то он обратил внимание, что картина Гийомена «Обнаженная с японской ширмой» висит у доктора без рамы. Винсент вспылил. Гаше, желая успокоить художника, пообещал без промедления заказать раму. На беду, когда Винсент снова был в гостях у доктора, он обнаружил, что обещание не выполнено. Винсент пришел в ярость, мрачные огоньки вспыхнули в его глазах, и вдруг он сунул руку в карман, где уже несколько дней носил пистолет, который одолжил у Раву под предлогом, что пойдет стрелять ворон. Доктор Гаше, встав, в упор взглянул на Винсента. Винсент вышел, опустив голову.
Так ли уж уверен доктор Гаше, что приступы болезни Винсента не повторятся? А сам Винсент — улеглись ли его страхи?
Винсент ходит мрачный, встревоженный. Однажды вечером он в смятении признается Раву, что ему больше невмоготу, у него нет сил жить. Добродушный трактирщик пытается ободрить Винсента банальными словами, которые говорятся в подобных случаях. Винсент опять замыкается в молчании.
Он снова пишет сад Добиньи. Пишет церковь в Овере, смещенную на холсте, точно ее охватил панический страх. (Как пронзительно звучат на этой картине золото и кобальт!) Пишет пшеничное поле, огромную равнину, похожую на равнины Голландии, над которой проносятся грозовые тучи.
«Мне хотелось о многом сказать тебе, — признается он в письме к брату от 23 июля, — но потом желание пропало, и вдобавок я чувствую, что это бесполезно»
Теперь ему кажется бесполезным все. Зачем? К чему? Неудачник, поверженный, инвалид, живущий на чужие средства, — вот кто он такой. «В настоящее время я спокоен, даже слишком спокоен», — пишет он в эти дни матери.
Спокоен? Он снова поднимается на вершину холма, где над хлебными полями с карканьем носятся вороны, под мышкой у него холст метровой длины. Это семидесятая картина, написанная им за девять недель, что он прожил в Овере[125]. Безысходная тоска водит его рукой, прокладывает на полотне среди рыжеватых просторов хлебного поля глухие тропинки, которые никуда не ведут. Над рыжеватым золотом созревших злаков небо, какого-то необычного синего цвета, швыряет в лицо художнику полет своих зловещих птиц. Спокоен? Для человека, написавшего этих «Ворон над полем пшеницы» — картину, где спутанные тропинки и небо, наполовину слившиеся с землей, как бы заранее отнимают всякую надежду, — что остается в жизни?
Ничего, кроме бездны.
* * *
Дня два спустя, в полдень воскресенья 27 июля, Винсент долго бродил в полях. Стояла жара, городок погрузился в сонную воскресную дрему. На взгорье какой-то крестьянин, повстречавшись с Винсентом, услышал, как тот бормочет: «Это невозможно! Невозможно!»
Винсент бродил взад и вперед. Начало смеркаться. «Невозможно! Невозможно!» Винсент остановился у оверского замка. Вынул из кармана пистолет, который взял у Раву, направил себе в грудь, нажал спусковой крючок. Ну вот! Все кончено! Короткий сухой щелчок положил конец всему, что делало жизнь невыносимой для Винсента, — его угрызениям, горькому чувству, что он был и будет безумцем, который одержим живописью, калекой, который губит жизнь своих близких, неудачником, виновником всех бед, над которым тяготеет проклятие. В кармане он нащупал письмо, которое написал брату, но не отправил и даже не окончил: «Мне хотелось о многом написать тебе, — стояло там, — но я чувствую, что это бесполезно… [126] И однако, милый брат, я всегда говорил тебе и повторяю снова со всей ответственностью, какую придают словам усилия мысли, сосредоточенной на том, чтобы добиться лучшего, — повторяю снова, я никогда не буду считать тебя простым торговцем картинами Коро, через меня ты прямо участвовал в создании многих картин, тех, которые, даже несмотря на крах, дышат покоем … Ну а я, я поставил в них на карту свою жизнь и наполовину потерял рассудок, пусть так, но ведь, насколько я знаю, тебе не людьми торговать, и ты мог бы, по-моему, поступать просто по-человечески, ну да о чем тут говорить?»
О чем говорить? О чем говорить?
Вороны каркают над окутанной тенью равниной. Дымок от выстрела рассеялся в листве. Из раны течет кровь — вот и все. Неужели Винсент промахнулся?
В доме Раву, где Винсента ждали к обеду, начинают беспокоиться, что его долго нет. Наконец члены семьи трактирщика решают сесть за стол, не дожидаясь постояльца. Теперь они вышли посидеть на улице у крыльца. Но вот показался Винсент. Он идет быстрым шагом. Не говоря ни слова, он проходит в кафе мимо своих хозяев и поднимается наверх по лестнице, ведущей в мансарду.
Госпожа Раву обратила внимание, что Винсент держится рукой за бок. «Сходи к господину Винсенту, — говорит она мужу, — мне кажется, ему нездоровится». Папаша Раву поднимается наверх. Услышав стоны художника, он стучится в дверь. Винсент не отзывается, Раву решает открыть дверь. Винсент, весь в крови, лежит на кровати лицом к стене. Трактирщик подходит к нему, пытается заговорить. Никакого ответа. Раву снова и снова окликает художника. Вдруг Винсент резко поворачивается к хозяину. Да, он пытался застрелиться, но, к сожалению, кажется, промахнулся[127].
Папаша Раву бросился за городским врачом, доктором Мазери, который тотчас явился к раненому и сделал ему перевязку. Винсент попросил вызвать доктора Гаше[128].
Потрясенный доктор Гаше — он в этот день ходил удить рыбу на Уазу — вместе с сыном примчался в трактир Раву. Было девять часов вечера. Винсент повторил доктору то, что он уже рассказал Раву: он имел намерение покончить с собой, намерение совершенно сознательное. Осмотрев раненого, доктор понял, что его жизнь в опасности. Тем не менее он постарался обнадежить Винсента. «Ах, так …» — проронил художник. И спокойно попросил доктора дать ему трубку и табак. Гаше оставил дежурить возле раненого своего сына, чтобы в случае чего его немедля известили. Доктор хотел уведомить о несчастье Тео. Но Винсент отказался сообщить домашний адрес брата.
Доктор Гаше ушел.
Винсент молча закурил трубку.
Всю ночь напролет Поль Гаше дежурил у постели Винсента, а тот, с отчужденным лицом, не шевелясь и не говоря ни слова, затягивался трубкой[129].
* * *
На другое утро к Винсенту явилась полиция — допросить его о случившемся. Винсент встретил полицейских с раздражением. На все вопросы он твердил одно: «Это мое дело».
Доктор Гаше поручил художнику Хиршигу разыскать Тео в галерее Буссо и Валадона и передать ему записку. Тео, только что вернувшийся из Голландии, немедля примчался в Овер. Он бросился на шею брату, горячо расцеловал его. «Не плачь, — сказал ему Винсент, — Так будет лучше для всех».
День 28 июля прошел спокойно. Винсент не испытывал страданий. Он курил, подолгу разговаривал с братом по-голландски. Потом вдруг спросил: «Что говорят врачи?» Неужели его самоубийство не удалось? Тео стал уверять Винсента, что его непременно спасут. «Бесполезно, — ответил Винсент. — Тоска все равно не пройдет никогда».
День клонился к закату. Спустилась ночь. Ночь — ведь это тоже солнце. «Я верну деньги или умру», — писал Винсент брату за полтора года до этого, после первого приступа болезни. Денег он отдать не смог. Бесполезно было создавать шедевры, те восемьсот или девятьсот картин, что он написал за десять лет подвижнического труда. Бесполезно пытаться проникнуть в великие тайны мироздания. Бесполезно вкладывать в это душу. Все бесполезно. Познание — это змий, который пожирает сам себя. Для человека, написавшего «Вороны над полем пшеницы», что остается в жизни? Ничего, кроме страшной бездны, на голос которой человек отзывается горьким безмолвием. Безмолвием — или воплем. «Тоска все равно не пройдет никогда».
В половине второго утра 29 июля тело Винсента вдруг обмякло. Винсент умер. Без страданий. Без единого слова. Без единой жалобы. Со спокойствием того, кто пришел к познанию. Ему было тридцать семь лет.
* * *
Местный кюре, аббат Тессье, отказал самоубийце в церковном погребении. Пришлось заказывать похоронные дроги в ближайшей сельской общине.
Доктор Гаше нарисовал углем портрет Винсента на смертном одре. Из Парижа приехали друзья покойного — Эмиль Бернар, папаша Танги… Гроб с телом поставили в задней комнате кафе. Эмиль Бернар предложил развесить на стенах картины Винсента. Тео и папаша Раву зажгли свечи и все вокруг усыпали цветами. В изножье гроба положили ветви, а на них — палитру и кисти Винсента.
30 июля в три часа пополудни состоялось погребение. Была палящая жара. К маленькому оверскому кладбищу потянулась траурная процессия во главе с Тео и братом Иоханны, за ними шли доктор Гаше, его сын, Эмиль Бернар, семья Раву и два-три художника, живших в Овере.
У открытой могилы доктор Гаше сказал краткое надгробное слово. Тео тоже произнес несколько слов.
Над равниной, над полями пшеницы, каркая, кружили вороны.
* * *
Смерть Винсента нанесла страшный удар Тео. Он и сам был уже обречен. Болезнь, которая подтачивала его многие годы, близилась к роковой развязке. Через несколько недель, в октябре, нефрит перешел в тяжелую уремию. Тео, всегда такой мягкий и к тому же осмотрительный, вдруг затеял резкий спор со своими хозяевами, объявил, что порывает с ними, и вышел, хлопнув дверью. Потом вдруг решил снять кабаре «Тамбурин» и основать в нем товарищество художников, а вскоре в приступе помешательства пытался убить жену и ребенка. Пришлось поместить его в лечебницу доктора Бланша в Пасси.
Приступ продолжался недолго. Воспользовавшись тем, что Тео стало лучше, Ио повезла мужа в Голландию, где — увы! — ей снова пришлось поместить его в утрехтскую больницу. Разбитый параличом, Тео умер там 25 января 1891 года, пережив брата меньше чем на полгода.
* * *
Двадцать три года спустя, в 1914 году, Ио[130] перевезла в Овер-сюр-Уаз тело Тео. Останки Винсента были извлечены из его прежней могилы, и обоих братьев погребли на том же самом кладбище, только в другой его стороне, с тех пор они покоятся рядом, под двумя одинаковыми плитами, нерасторжимо связанные посмертно, как они были связаны при жизни.
Простые могилы, без всяких надгробий, теперь они увиты плющом. По ту сторону низкой кладбищенской ограды тянутся хлебные поля, огромная, безмятежная, залитая солнцем равнина. Все тихо. Воздух чист. Не слышно ни звука. Только кружат, каркая, вороны. Дороги теряются вдали или спускаются вниз к городку, к церкви, скупой и четкий силуэт которой высится в середине склона, к саду Добиньи, к центральной площади, где разместилась мэрия. Напротив муниципалитета в кафе завсегдатаи перекидываются в карты. Это кафе когда-то принадлежало Раву. Теперь оно называется просто — «У Ван Гога». Тишина. Дрема. Почти оцепенение. Все стало на свои места, вошло в колею банальной повседневности. Трагический чародей, который сорвал с этого мира внешний обманчивый покров, спит наверху, на холме, под плющом, разросшимся на его могиле, впервые наконец обретя покой в бездне небытия.
Explicit mysterium[131] .
ПОСЛЕСЛОВИЕ
За гробом Винсента Ван Гога шло всего лишь несколько человек, и в Европе в то время едва ли набралось бы два-три десятка людей, способных оценить его искусство. Доктор Гаше в прощальном слове сказал о Ван Гоге: «Он был честный человек и великий художник; он преследовал лишь две цели — человечность и искусство. Искусство, которое он ставил превыше всего, принесет ему бессмертие».
Эти слова оказались вещими. В первые десятилетия XX века картины Ван Гога снискали их создателю заслуженную, хотя и запоздалую славу. И как всегда бывает в подобных случаях, вокруг наследия художника создался ажиотаж, не имевший ничего общего с искренним интересом к его творчеству. Дельцы от искусства с тем же единодушием, с которым некогда отворачивались от его картин, теперь бросились на их поиски. Спрос явно превышал предложение. На художественный рынок были даже выброшены подделки (нашумевшее в конце 20-х годов дело Ваккера). Страшный парадокс! За полотна Ван Гога, всю жизнь задыхавшегося в нищете, не имевшего денег на холст и краски, жившего на иждивении у младшего брата, теперь платили колоссальные суммы! Такой коммерческий успех содержал в себе и определенную угрозу: Ван Гога вполне могла постичь участь, выпавшая Модильяни, картины которого распылены по частным собраниям, а потому почти недоступны широкой публике. К счастью, этого не произошло. Основная часть произведений Ван Гога осталась в руках наследников Тео — жены и сына и была вывезена в Голландию. Несколько лет назад это собрание передано Муниципальному музею в Амстердаме, при котором создан специальный фонд Ван Гога. Кроме того, значительное число работ художника (90 картин и 170 рисунков) сохранено для Голландии стараниями известной собирательницы Крёллер, основавшей в Оттерло великолепный музей, с 1935 года ставший достоянием государства.
Интерес к творчеству Ван Гога был проявлен и в России. Известные русские коллекционеры С. И. Щукин и И. А. Морозов приобрели десять картин художника, занимающих в его наследии далеко не последнее место. Четыре из них хранятся в Государственном Эрмитаже («Арена в Арле», «Арльские дамы», «Куст в Сен-Реми» и «Хижины»; пять в ГМИИ им. А. С. Пушкина «Море в Сен-Мари», «Красные виноградники», «Портрет доктора Рея», «Прогулка заключенных» и «Овер после дождя».
Личность и искусство Ван Гога сделались объектом всестороннего изучения и толкования. Он, при жизни лишь единственный раз удостоенный отзыва в печати, в котором было больше юношеской восторженности, чем истинного понимания, был бы потрясен тем морем статей, монографий, очерков, романов, повестей и даже специальных медицинских трудов, которыми, как снежный ком, обрастало его имя.
Среди первых исследователей творчества Ван Гога было немало искренних и талантливых людей, таких, как Майер-Греффе, Дюре, Колен, Кокио, Тугендхольд, в чьих работах много ценных наблюдений, интересных анализов и обобщений, по сию пору не утративших своей актуальности.
Но было бы верхом наивности предположить, что перед лицом всемирной славы Ван Гога его враги — представители реакционной буржуазной критики — вдруг прозрели и смирились. Ничуть не бывало! Они лишь изменили тактику. Лицемерно восторгаясь искусством Ван Гога, они не хотели видеть в нем великого новатора, страстного гуманиста, человека твердых демократических убеждений, посвятившего свое творчество «униженным и оскорбленным». Они умиленно смаковали перипетии трагической судьбы художника, пытаясь заслонить ореолом мученичества его подлинное лицо, отчаянно спекулируя на сенсационных подробностях его жизни и особенно болезни, не без основания усматривая в этом верное средство для фальсификации его наследия и убеждений. Им нужен «тихий» Ван Гог, а вовсе не бунтарь и пророк, предрекший гром войн и революций XX столетия, предпочитавший не «…Гизо, а революционеров, Мишле и крестьянских живописцев…»[Здесь и далее цитаты из писем Ван Гога приводятся по изданию: В. Ван Гог, Письма, т. 1, 2, М.—Л., 1935.] . Не поэтому ли в их среде с такой поспешностью возникла легенда о дилетантизме Ван Гога, в распространении которой особенное старание проявил некий Камиль Моклер[К. Моклер. Импрессионизм. Его история, его эстетика, его мастера. М., 1909.]. Эта «утка», рожденная на заре XX века, благополучно просуществовала до 30-х—40-х годов, когда последователи Моклера предприняли еще одну попытку замазать социальную направленность вангоговского мировоззрения, заявляя, что искусство Ван Гога лишь по нелепому недоразумению получило всемирную известность и что виной тому «романтическая» судьба художника, вследствие чего его наследие подлежит переоценке. Первые исследователи в основном уделяли внимание французскому периоду вангоговского творчества. Теперь же на щит стали поднимать произведения, созданные в Голландии, но отнюдь не для того, чтобы проследить формирование эстетики вангоговского искусства, рожденной на полях Брабанта, в среде ткачей, крестьян, шахтеров и землекопов, а с тем, чтобы представить художника в безобидной роли самоучки-примитивиста, и, как справедливо заметил А. Эфрос [См. вступление к 1-му тому писем Ван Гога, М.—Л., 1935.], в этом новом «крестовом» походе на демократическое искусство красноречиво подали друг другу руки недавние враги: ренегат левой критики Вольдемар Жорж и апологет плутократической респектабельности Жак Эмиль Бланш. Оба мэтра единодушно твердили, что Ван Гог — лишь «бедный больной», мономан, а потому его искусство только побочный эпизод в истории новейшей живописи.
Для Винсента картина не только сама по себе — симфония. Он хотел бы, чтобы картины сочетались друг с другом, чтобы их развешивали в таком соседстве, при котором звучали бы дополнительные цвета. «Но, — жалуется он, — мы еще очень далеки от тех времен, когда люди поймут, какие глубокие связи существуют между отдельными частицами природы, а ведь они и объясняют и подчеркивают друг друга».
* * *
В доме Тео одна беда следует за другой. Иоханна прихварывает. Ребенок болеет. Сам Тео дошел до крайнего истощения. Семье постоянно не хватает денег. Вдобавок ко всему у Тео испортились отношения с хозяевами. «Эти скряги Буссо и Валадон обращаются со мной так, словно я только вчера поступил к ним на службу, и отказывают мне в деньгах. Я не высчитываю каждый грош, но и не делаю лишних трат, а сижу без денег, наверно, мне стоит явиться к ним, выложить им все начистоту и, если они посмеют мне отказать, заявить: „Господа, я иду на риск и хочу основать собственное маленькое дело!“.
Дурные новости беспокоят Винсента. Но чем он может помочь брату? Он сам знает, что в практической жизни от него мало толку. Конечно, малыш и его мать могли бы — ведь правда, это отличная мысль? — приехать на несколько недель в Овер подышать деревенским воздухом. Что до Буссо и Валадона, господи, ну как тут быть? «Я стараюсь со своей стороны делать все, что могу, но не стану от тебя скрывать, я не смею надеяться, что мое здоровье всегда мне это позволит. Если припадки повторятся, сам понимаешь … Боюсь … что примерно к сорока годам — впрочем, не будем загадывать. Пойми, я не знаю, совсем, совсем не знаю, какой оборот могут принять мои дела».
В воскресенье 6 июля по приглашению брата Винсент приехал в Париж. Там он встретился с Орье и Тулуз-Лотреком. Но как видно, в этот день дискуссиям по вопросам искусства суждено было оставаться на втором плане. У Тео произошло неприятное объяснение с господами Буссо и Валадоном. В Сите Пигаль царит уныние. Все члены семьи хворают, и это еще больше сгущает атмосферу. Иоханну на несколько дней уложили в постель. Она полна страхов за ребенка. Вопреки желанию Винсента лето они решили провести в Голландии. Уж не вырвалось ли у Тео или Иоханны какое-нибудь неосторожное слово? Возможно. Неужели нервы у них не выдержали и они дали понять Винсенту, что он обуза для семьи? Не исключено. Ведь для человека с такой душевной организацией, как Винсент, довольно самого глухого намека, чтобы вызвать трагический взрыв. До сих пор если Винсент и корил себя за то, что живет на содержании брата, если это и грызло постоянно его совесть, то по крайней мере никто другой его в этом не упрекал. Неужели были произнесены непоправимые слова? Так или иначе, Винсент вернулся в тот вечер в Овер со смертельной раной в душе. Он написал брату и невестке записку, звучащую как предсмертный вопль :
«Мне кажется, что, поскольку все немного взвинчены и к тому же слишком заняты, не стоит до конца выяснять все взаимоотношения. Меня немного удивило, что вы как будто хотите поторопить события. Чем я могу помочь, вернее, что мне сделать, чтобы вас это устраивало? Так или иначе, мысленно снова крепко жму вам руки и, несмотря ни на что, рад был повидать вас всех. Не сомневайтесь в этом»[124].
Вернувшись в Овер, Винсент снова принимается за работу. Но, по его собственным словам, кисть валится у него из рук. Его мужество иссякло. Тео не ответил на его записку. Винсент идет на улицу Вессно к доктору Гаше — доктора нет дома. Впрочем, внезапно решает Винсент, на доктора Гаше рассчитывать нельзя, доктор болен еще серьезнее, чем сам Винсент. Никого! Один! Совершенно один! Душу Винсента терзает тоска. С энергией отчаяния он снова хватается за кисть, пишет «бескрайние хлебные поля под взбаламученными небесами», в которых «я не постеснялся выразить тоску и безмерное одиночество». Давние обиды ожили в его сердце. Он вспоминает «клоповник» папаши Танги, куда брат перенес его полотна, а также полотна Гийомена, Рассела и Бернара. «А ведь эти полотна — еще раз повторяю, о своих картинах я не говорю, — это товар, который и сейчас имеет и будет иметь в будущем определенную стоимость, и то, что к ним относятся с небрежением, одна из причин нашей общей стесненности в средствах».
Для того чтобы хладнокровно обсудить создавшееся положение, всем троим сначала необходимо отдохнуть. Но разве Винсент может прервать работу, перестать изводить холст, краски и кисти? «Ведь это чистая правда — приобрести определенную легкость руки очень трудно, и, перестав писать, я ее утрачу гораздо быстрее и легче, чем приобрел. Перспектива омрачилась, я не вижу ничего хорошего в будущем». Винсент может обещать только одно — изо всех сил стараться «думать, что все идет хорошо». Но он считает себя неудачником. «Да, такова моя судьба — я чувствую, что смирился с ней и она уже не изменится».
Наконец приходит письмо от Иоханны, которое Винсент воспринял как «избавление от мучительной тревоги». Тео собирается проводить жену и сына в Голландию. «Я часто думаю о малыше, — пишет в ответ Винсент, — и нахожу, что гораздо лучше растить детей, чем вкладывать всю силу своих нервов в создание картин, но, что поделаешь, теперь я уже слишком стар — во всяком случае, чувствую себя старым, чтобы начинать сначала или хотеть чего-нибудь другого. Желания угасли, хотя душевная боль осталась».
14 июля. Вот уже пятьдесят пять дней, как Винсент приехал в Овер. Городок принарядился к празднику, мэрия украшена флагами. Винсент пишет мэрию, убранную флагами и фонариками, но его картина, изображающая день народного празднества, поражает полным отсутствием людей.
Над равниной каркают вороны. Предгрозовое свинцовое небо низко нависло над хлебными полями.
Винсент пишет, подавленный одиночеством, неудачами, постигшими его в жизни. Он все время чувствует безмерную усталость и все-таки пишет, продолжает писать, он не может прервать работу. Иногда его охватывает такое неистовое желание взяться за кисть, что перед этим порывом все теряет свое значение. В доме Гаше он уже не раз впадал в ярость, не считаясь ни с чем, когда ему вдруг хотелось написать картину по мотиву, который внезапно произвел на него впечатление. Винсент снова стал необычайно раздражителен. Как-то он обратил внимание, что картина Гийомена «Обнаженная с японской ширмой» висит у доктора без рамы. Винсент вспылил. Гаше, желая успокоить художника, пообещал без промедления заказать раму. На беду, когда Винсент снова был в гостях у доктора, он обнаружил, что обещание не выполнено. Винсент пришел в ярость, мрачные огоньки вспыхнули в его глазах, и вдруг он сунул руку в карман, где уже несколько дней носил пистолет, который одолжил у Раву под предлогом, что пойдет стрелять ворон. Доктор Гаше, встав, в упор взглянул на Винсента. Винсент вышел, опустив голову.
Так ли уж уверен доктор Гаше, что приступы болезни Винсента не повторятся? А сам Винсент — улеглись ли его страхи?
Винсент ходит мрачный, встревоженный. Однажды вечером он в смятении признается Раву, что ему больше невмоготу, у него нет сил жить. Добродушный трактирщик пытается ободрить Винсента банальными словами, которые говорятся в подобных случаях. Винсент опять замыкается в молчании.
Он снова пишет сад Добиньи. Пишет церковь в Овере, смещенную на холсте, точно ее охватил панический страх. (Как пронзительно звучат на этой картине золото и кобальт!) Пишет пшеничное поле, огромную равнину, похожую на равнины Голландии, над которой проносятся грозовые тучи.
«Мне хотелось о многом сказать тебе, — признается он в письме к брату от 23 июля, — но потом желание пропало, и вдобавок я чувствую, что это бесполезно»
Теперь ему кажется бесполезным все. Зачем? К чему? Неудачник, поверженный, инвалид, живущий на чужие средства, — вот кто он такой. «В настоящее время я спокоен, даже слишком спокоен», — пишет он в эти дни матери.
Спокоен? Он снова поднимается на вершину холма, где над хлебными полями с карканьем носятся вороны, под мышкой у него холст метровой длины. Это семидесятая картина, написанная им за девять недель, что он прожил в Овере[125]. Безысходная тоска водит его рукой, прокладывает на полотне среди рыжеватых просторов хлебного поля глухие тропинки, которые никуда не ведут. Над рыжеватым золотом созревших злаков небо, какого-то необычного синего цвета, швыряет в лицо художнику полет своих зловещих птиц. Спокоен? Для человека, написавшего этих «Ворон над полем пшеницы» — картину, где спутанные тропинки и небо, наполовину слившиеся с землей, как бы заранее отнимают всякую надежду, — что остается в жизни?
Ничего, кроме бездны.
* * *
Дня два спустя, в полдень воскресенья 27 июля, Винсент долго бродил в полях. Стояла жара, городок погрузился в сонную воскресную дрему. На взгорье какой-то крестьянин, повстречавшись с Винсентом, услышал, как тот бормочет: «Это невозможно! Невозможно!»
Винсент бродил взад и вперед. Начало смеркаться. «Невозможно! Невозможно!» Винсент остановился у оверского замка. Вынул из кармана пистолет, который взял у Раву, направил себе в грудь, нажал спусковой крючок. Ну вот! Все кончено! Короткий сухой щелчок положил конец всему, что делало жизнь невыносимой для Винсента, — его угрызениям, горькому чувству, что он был и будет безумцем, который одержим живописью, калекой, который губит жизнь своих близких, неудачником, виновником всех бед, над которым тяготеет проклятие. В кармане он нащупал письмо, которое написал брату, но не отправил и даже не окончил: «Мне хотелось о многом написать тебе, — стояло там, — но я чувствую, что это бесполезно… [126] И однако, милый брат, я всегда говорил тебе и повторяю снова со всей ответственностью, какую придают словам усилия мысли, сосредоточенной на том, чтобы добиться лучшего, — повторяю снова, я никогда не буду считать тебя простым торговцем картинами Коро, через меня ты прямо участвовал в создании многих картин, тех, которые, даже несмотря на крах, дышат покоем … Ну а я, я поставил в них на карту свою жизнь и наполовину потерял рассудок, пусть так, но ведь, насколько я знаю, тебе не людьми торговать, и ты мог бы, по-моему, поступать просто по-человечески, ну да о чем тут говорить?»
О чем говорить? О чем говорить?
Вороны каркают над окутанной тенью равниной. Дымок от выстрела рассеялся в листве. Из раны течет кровь — вот и все. Неужели Винсент промахнулся?
В доме Раву, где Винсента ждали к обеду, начинают беспокоиться, что его долго нет. Наконец члены семьи трактирщика решают сесть за стол, не дожидаясь постояльца. Теперь они вышли посидеть на улице у крыльца. Но вот показался Винсент. Он идет быстрым шагом. Не говоря ни слова, он проходит в кафе мимо своих хозяев и поднимается наверх по лестнице, ведущей в мансарду.
Госпожа Раву обратила внимание, что Винсент держится рукой за бок. «Сходи к господину Винсенту, — говорит она мужу, — мне кажется, ему нездоровится». Папаша Раву поднимается наверх. Услышав стоны художника, он стучится в дверь. Винсент не отзывается, Раву решает открыть дверь. Винсент, весь в крови, лежит на кровати лицом к стене. Трактирщик подходит к нему, пытается заговорить. Никакого ответа. Раву снова и снова окликает художника. Вдруг Винсент резко поворачивается к хозяину. Да, он пытался застрелиться, но, к сожалению, кажется, промахнулся[127].
Папаша Раву бросился за городским врачом, доктором Мазери, который тотчас явился к раненому и сделал ему перевязку. Винсент попросил вызвать доктора Гаше[128].
Потрясенный доктор Гаше — он в этот день ходил удить рыбу на Уазу — вместе с сыном примчался в трактир Раву. Было девять часов вечера. Винсент повторил доктору то, что он уже рассказал Раву: он имел намерение покончить с собой, намерение совершенно сознательное. Осмотрев раненого, доктор понял, что его жизнь в опасности. Тем не менее он постарался обнадежить Винсента. «Ах, так …» — проронил художник. И спокойно попросил доктора дать ему трубку и табак. Гаше оставил дежурить возле раненого своего сына, чтобы в случае чего его немедля известили. Доктор хотел уведомить о несчастье Тео. Но Винсент отказался сообщить домашний адрес брата.
Доктор Гаше ушел.
Винсент молча закурил трубку.
Всю ночь напролет Поль Гаше дежурил у постели Винсента, а тот, с отчужденным лицом, не шевелясь и не говоря ни слова, затягивался трубкой[129].
* * *
На другое утро к Винсенту явилась полиция — допросить его о случившемся. Винсент встретил полицейских с раздражением. На все вопросы он твердил одно: «Это мое дело».
Доктор Гаше поручил художнику Хиршигу разыскать Тео в галерее Буссо и Валадона и передать ему записку. Тео, только что вернувшийся из Голландии, немедля примчался в Овер. Он бросился на шею брату, горячо расцеловал его. «Не плачь, — сказал ему Винсент, — Так будет лучше для всех».
День 28 июля прошел спокойно. Винсент не испытывал страданий. Он курил, подолгу разговаривал с братом по-голландски. Потом вдруг спросил: «Что говорят врачи?» Неужели его самоубийство не удалось? Тео стал уверять Винсента, что его непременно спасут. «Бесполезно, — ответил Винсент. — Тоска все равно не пройдет никогда».
День клонился к закату. Спустилась ночь. Ночь — ведь это тоже солнце. «Я верну деньги или умру», — писал Винсент брату за полтора года до этого, после первого приступа болезни. Денег он отдать не смог. Бесполезно было создавать шедевры, те восемьсот или девятьсот картин, что он написал за десять лет подвижнического труда. Бесполезно пытаться проникнуть в великие тайны мироздания. Бесполезно вкладывать в это душу. Все бесполезно. Познание — это змий, который пожирает сам себя. Для человека, написавшего «Вороны над полем пшеницы», что остается в жизни? Ничего, кроме страшной бездны, на голос которой человек отзывается горьким безмолвием. Безмолвием — или воплем. «Тоска все равно не пройдет никогда».
В половине второго утра 29 июля тело Винсента вдруг обмякло. Винсент умер. Без страданий. Без единого слова. Без единой жалобы. Со спокойствием того, кто пришел к познанию. Ему было тридцать семь лет.
* * *
Местный кюре, аббат Тессье, отказал самоубийце в церковном погребении. Пришлось заказывать похоронные дроги в ближайшей сельской общине.
Доктор Гаше нарисовал углем портрет Винсента на смертном одре. Из Парижа приехали друзья покойного — Эмиль Бернар, папаша Танги… Гроб с телом поставили в задней комнате кафе. Эмиль Бернар предложил развесить на стенах картины Винсента. Тео и папаша Раву зажгли свечи и все вокруг усыпали цветами. В изножье гроба положили ветви, а на них — палитру и кисти Винсента.
30 июля в три часа пополудни состоялось погребение. Была палящая жара. К маленькому оверскому кладбищу потянулась траурная процессия во главе с Тео и братом Иоханны, за ними шли доктор Гаше, его сын, Эмиль Бернар, семья Раву и два-три художника, живших в Овере.
У открытой могилы доктор Гаше сказал краткое надгробное слово. Тео тоже произнес несколько слов.
Над равниной, над полями пшеницы, каркая, кружили вороны.
* * *
Смерть Винсента нанесла страшный удар Тео. Он и сам был уже обречен. Болезнь, которая подтачивала его многие годы, близилась к роковой развязке. Через несколько недель, в октябре, нефрит перешел в тяжелую уремию. Тео, всегда такой мягкий и к тому же осмотрительный, вдруг затеял резкий спор со своими хозяевами, объявил, что порывает с ними, и вышел, хлопнув дверью. Потом вдруг решил снять кабаре «Тамбурин» и основать в нем товарищество художников, а вскоре в приступе помешательства пытался убить жену и ребенка. Пришлось поместить его в лечебницу доктора Бланша в Пасси.
Приступ продолжался недолго. Воспользовавшись тем, что Тео стало лучше, Ио повезла мужа в Голландию, где — увы! — ей снова пришлось поместить его в утрехтскую больницу. Разбитый параличом, Тео умер там 25 января 1891 года, пережив брата меньше чем на полгода.
* * *
Двадцать три года спустя, в 1914 году, Ио[130] перевезла в Овер-сюр-Уаз тело Тео. Останки Винсента были извлечены из его прежней могилы, и обоих братьев погребли на том же самом кладбище, только в другой его стороне, с тех пор они покоятся рядом, под двумя одинаковыми плитами, нерасторжимо связанные посмертно, как они были связаны при жизни.
Простые могилы, без всяких надгробий, теперь они увиты плющом. По ту сторону низкой кладбищенской ограды тянутся хлебные поля, огромная, безмятежная, залитая солнцем равнина. Все тихо. Воздух чист. Не слышно ни звука. Только кружат, каркая, вороны. Дороги теряются вдали или спускаются вниз к городку, к церкви, скупой и четкий силуэт которой высится в середине склона, к саду Добиньи, к центральной площади, где разместилась мэрия. Напротив муниципалитета в кафе завсегдатаи перекидываются в карты. Это кафе когда-то принадлежало Раву. Теперь оно называется просто — «У Ван Гога». Тишина. Дрема. Почти оцепенение. Все стало на свои места, вошло в колею банальной повседневности. Трагический чародей, который сорвал с этого мира внешний обманчивый покров, спит наверху, на холме, под плющом, разросшимся на его могиле, впервые наконец обретя покой в бездне небытия.
Explicit mysterium[131] .
ПОСЛЕСЛОВИЕ
«То, чем полны моя голова и сердце, должно вылиться в форме рисунка или картины».
Винсент Ван Гог
«Нет ничего более художественного, чем любить людей».
Винсент Ван Гог
За гробом Винсента Ван Гога шло всего лишь несколько человек, и в Европе в то время едва ли набралось бы два-три десятка людей, способных оценить его искусство. Доктор Гаше в прощальном слове сказал о Ван Гоге: «Он был честный человек и великий художник; он преследовал лишь две цели — человечность и искусство. Искусство, которое он ставил превыше всего, принесет ему бессмертие».
Эти слова оказались вещими. В первые десятилетия XX века картины Ван Гога снискали их создателю заслуженную, хотя и запоздалую славу. И как всегда бывает в подобных случаях, вокруг наследия художника создался ажиотаж, не имевший ничего общего с искренним интересом к его творчеству. Дельцы от искусства с тем же единодушием, с которым некогда отворачивались от его картин, теперь бросились на их поиски. Спрос явно превышал предложение. На художественный рынок были даже выброшены подделки (нашумевшее в конце 20-х годов дело Ваккера). Страшный парадокс! За полотна Ван Гога, всю жизнь задыхавшегося в нищете, не имевшего денег на холст и краски, жившего на иждивении у младшего брата, теперь платили колоссальные суммы! Такой коммерческий успех содержал в себе и определенную угрозу: Ван Гога вполне могла постичь участь, выпавшая Модильяни, картины которого распылены по частным собраниям, а потому почти недоступны широкой публике. К счастью, этого не произошло. Основная часть произведений Ван Гога осталась в руках наследников Тео — жены и сына и была вывезена в Голландию. Несколько лет назад это собрание передано Муниципальному музею в Амстердаме, при котором создан специальный фонд Ван Гога. Кроме того, значительное число работ художника (90 картин и 170 рисунков) сохранено для Голландии стараниями известной собирательницы Крёллер, основавшей в Оттерло великолепный музей, с 1935 года ставший достоянием государства.
Интерес к творчеству Ван Гога был проявлен и в России. Известные русские коллекционеры С. И. Щукин и И. А. Морозов приобрели десять картин художника, занимающих в его наследии далеко не последнее место. Четыре из них хранятся в Государственном Эрмитаже («Арена в Арле», «Арльские дамы», «Куст в Сен-Реми» и «Хижины»; пять в ГМИИ им. А. С. Пушкина «Море в Сен-Мари», «Красные виноградники», «Портрет доктора Рея», «Прогулка заключенных» и «Овер после дождя».
Личность и искусство Ван Гога сделались объектом всестороннего изучения и толкования. Он, при жизни лишь единственный раз удостоенный отзыва в печати, в котором было больше юношеской восторженности, чем истинного понимания, был бы потрясен тем морем статей, монографий, очерков, романов, повестей и даже специальных медицинских трудов, которыми, как снежный ком, обрастало его имя.
Среди первых исследователей творчества Ван Гога было немало искренних и талантливых людей, таких, как Майер-Греффе, Дюре, Колен, Кокио, Тугендхольд, в чьих работах много ценных наблюдений, интересных анализов и обобщений, по сию пору не утративших своей актуальности.
Но было бы верхом наивности предположить, что перед лицом всемирной славы Ван Гога его враги — представители реакционной буржуазной критики — вдруг прозрели и смирились. Ничуть не бывало! Они лишь изменили тактику. Лицемерно восторгаясь искусством Ван Гога, они не хотели видеть в нем великого новатора, страстного гуманиста, человека твердых демократических убеждений, посвятившего свое творчество «униженным и оскорбленным». Они умиленно смаковали перипетии трагической судьбы художника, пытаясь заслонить ореолом мученичества его подлинное лицо, отчаянно спекулируя на сенсационных подробностях его жизни и особенно болезни, не без основания усматривая в этом верное средство для фальсификации его наследия и убеждений. Им нужен «тихий» Ван Гог, а вовсе не бунтарь и пророк, предрекший гром войн и революций XX столетия, предпочитавший не «…Гизо, а революционеров, Мишле и крестьянских живописцев…»[Здесь и далее цитаты из писем Ван Гога приводятся по изданию: В. Ван Гог, Письма, т. 1, 2, М.—Л., 1935.] . Не поэтому ли в их среде с такой поспешностью возникла легенда о дилетантизме Ван Гога, в распространении которой особенное старание проявил некий Камиль Моклер[К. Моклер. Импрессионизм. Его история, его эстетика, его мастера. М., 1909.]. Эта «утка», рожденная на заре XX века, благополучно просуществовала до 30-х—40-х годов, когда последователи Моклера предприняли еще одну попытку замазать социальную направленность вангоговского мировоззрения, заявляя, что искусство Ван Гога лишь по нелепому недоразумению получило всемирную известность и что виной тому «романтическая» судьба художника, вследствие чего его наследие подлежит переоценке. Первые исследователи в основном уделяли внимание французскому периоду вангоговского творчества. Теперь же на щит стали поднимать произведения, созданные в Голландии, но отнюдь не для того, чтобы проследить формирование эстетики вангоговского искусства, рожденной на полях Брабанта, в среде ткачей, крестьян, шахтеров и землекопов, а с тем, чтобы представить художника в безобидной роли самоучки-примитивиста, и, как справедливо заметил А. Эфрос [См. вступление к 1-му тому писем Ван Гога, М.—Л., 1935.], в этом новом «крестовом» походе на демократическое искусство красноречиво подали друг другу руки недавние враги: ренегат левой критики Вольдемар Жорж и апологет плутократической респектабельности Жак Эмиль Бланш. Оба мэтра единодушно твердили, что Ван Гог — лишь «бедный больной», мономан, а потому его искусство только побочный эпизод в истории новейшей живописи.