Страница:
«Мне очень хотелось бы делать беглые наброски с бесчисленных предметов, которые я встречаю на моем пути, — с затаенной грустью признался Винсент своему брату Тео, посылая ему рисунок, — но это отвлекло бы меня от основного занятия, так что лучше уж и не начинать». И тут же добавил: «Вернувшись домой, я сразу засел за проповедь о бесплодной смоковнице».
Как видно, Ван Гог упоминает здесь о проповеди, словно в оправдание того, что потратил время на рисунок, но та же проповедь могла бы служить комментарием к его наброску. Оба они — плод одной и той же сокровенной думы, и не столь уж трудно понять, почему строки Евангелия от Луки так взволновали Винсента.
«Некто имел в винограднике своем посаженную смоковницу, и пришел искать плода на ней, и не нашел; и сказал виноградарю: „вот, я третий год прихожу искать плода на этой смоковнице и не нахожу; сруби ее: на что она и землю занимает?“
Но он сказал ему в ответ: «господин! оставь ее и на этот год, пока я окопаю ее и обложу навозом. Не принесет ли плода; если же нет, то в следующий год срубишь ее» (гл. XIII, 6—9).
Разве Винсент не похож на эту бесплодную смоковницу? Ведь и он, подобно ей, тоже до сих пор не приносил плодов. И все же — не рано ли объявлять его безнадежным? Не лучше ли оставить ему хоть маленькую надежду? Стажировка в Брюсселе подходит к концу. Он ждет, надеется, что скоро сможет уехать в Боринаж проповедовать Евангелие. «Прежде чем начать проповедовать и отправиться в свои дальние апостольские странствия, прежде чем приняться за обращение неверных, апостол Павел провел три года в Аравии, — пишет он брату в том же ноябрьском письме. — Если бы я мог в течение двух-трех лет спокойно работать в подобном краю, неустанно учась и наблюдая, то, вернувшись, я многое мог бы сказать, к чему стоило бы прислушаться». Post tenebras lux[14] . Будущий миссионер написал эти слова «со всем необходимым смирением, но и со всей откровенностью». Он убежден, что в этом мрачном краю, в общении с углекопами, в нем созреет лучшее, что заложено в нем, и даст ему право обращаться к людям, нести им истину, которую он хранит в своем сердце, право начать свой величайший жизненный поход. Надо лишь терпеливо окапывать и обкладывать навозом бесплодную смоковницу, и тогда в один прекрасный день она принесет долгожданные плоды.
В этом длинном ноябрьском письме к Тео, изобилующем самыми различными мыслями, столькими невольными признаниями, ясно проступают также новые смутные устремления: Винсент беспрестанно перемежает свои богословские размышления суждениями о произведениях искусства. В его письме то и дело мелькают имена художников — Дюрера и Карло Дольчи, Рембрандта, Коро и Брейгеля, которых он вспоминает по всякому поводу, рассказывая об увиденном и пережитом, о своих мыслях, привязанностях и опасениях. И вдруг восторженно восклицает: «Сколько красоты заключено в искусстве! Надо лишь запоминать все, что видишь, тогда тебе не страшны ни скука, ни уединение, и ты никогда не будешь до конца одинок».
* * *
Стажировка в школе пастора Бокма подошла к концу. Но, увы, завершилась она неудачей — Евангелическое общество отказалось направить Винсента в Боринаж. Снова — в который раз — рухнули его надежды. Винсент был совершенно подавлен. Его отец примчался в Брюссель. Но Винсент уже взял себя в руки. Он быстро оправился от отчаяния. Напротив, неожиданный удар вызвал у него прилив решимости. И он твердо отказался последовать за отцом в Голландию. Что ж, раз его отвергли, он вопреки решению Евангелического общества, на свой страх и риск поедет в Боринаж и, чего бы это ему ни стоило, выполнит миссию, о которой так страстно мечтал.
Покинув Брюссель, Винсент направился в район Монса и, поселившись в Патюраже, в самом сердце шахтерского края, сразу принялся за работу, которую не захотели ему поручить. Готовый безраздельно служить людям, он проповедовал учение Христово, навещал больных, преподавал детям катехизис, учил их читать и писать, трудился, не щадя своих сил.
Кругом — бескрайняя равнина, где высятся одни лишь подъемные клети угольных шахт, равнина, усеянная терриконами, черными грудами пустой породы. Черен весь этот край, неразрывно связанный с трудом в чреве земли, или, вернее, он весь в сером цвете, в грязи. Серое небо, серые стены домов, грязные пруды. Одни лишь красные черепичные крыши несколько оживляют это царство мрака и нищеты. В промежутках между горами пустых пород кое-где еще сохранились клочки полей, пятна чахлой зелени, но уголь понемногу заполняет все; волны этого окаменевшего океана сажи вплотную подступают к тесным садикам, где в теплые дни робко тянутся к солнцу хилые, пыльные цветы — далии и подсолнухи.
Кругом — люди, которым Винсент хочет помочь словом, шахтеры с костлявыми, изъеденными пылью лицами, обреченные проводить весь свой век с отбойным молотком и лопатой в руках во чреве земли, видеть солнце лишь раз в неделю — по воскресеньям; женщины, тоже порабощенные шахтой: широкобедрые откатчицы, толкающие вагонетки с углем, девчушки, с малых лет работающие на сортировке угля. Господи, господи, что сделали с человеком? Точно так же, как два года назад в Уайтчепеле, Винсент потрясен человеческим горем, которое он воспринимает, как свое собственное, острее, чем собственное. Ему больно видеть сотни мальчуганов, девчушек, женщин, изнуренных тяжким трудом[15]. Больно видеть шахтеров, каждый день; в три часа утра спускающихся со своими лампами в забой, чтобы выйти оттуда лишь спустя двенадцать-тринадцать часов. Больно слушать их рассказы о своей жизни, о душных забоях, где им часто приходится работать, стоя в воде, между тем как по груди и лицу градом стекает пот, об обвалах, постоянно угрожающих смертью, о нищенском заработке. Много лет уже не было таких скудных заработков, как теперь: если в 1875 году горняки получали по 3,44 франка в день, то в нынешнем, 1878 году их заработок составляет всего лишь 2,52 франка. Винсент жалеет даже слепых кляч, глубоко под землей перевозящих вагонетки с углем, — им суждено сдохнуть, так и не побывав на поверхности. Все, что видит Винсент, причиняет ему боль. Охваченный бесконечным состраданием, он рад малейшей возможности служить людям, помогать им, служить, отдавая всего себя, совсем позабыв о себе. Заботиться о своих мелких интересах, о карьере, когда кругом горе и нищета, — такого Винсент даже не мог бы себе вообразить. Он поселился на рю д'Эглиз, сняв комнату у некоего торговца-разносчика по фамилии Ван дер Хахен, и по вечерам давал уроки его детям. Чтобы обеспечить себе пропитание, он выполнял по ночам копировальные работы. Благодаря посредничеству отца он получил заказ на четыре большие карты Палестины, и за эту работу ему уплатили сорок флоринов. Так он и жил, перебиваясь со дня на день. Но стоит ли обращать внимание на то, как ты живешь, на нищету, которая тебя душит, когда важно лишь одно: возвещать, возвещать без устали Слово Божье и помогать людям.
Этот проповедник без какой-либо официальной миссии, рыжий детина с упрямым лбом и угловатыми жестами, совсем не умел заботиться о себе; одержимый единственной страстью, которой безраздельно отдавал всего себя, он мог остановить на улице человека, чтобы прочитать ему строки Священного писания, и было видно, что всеми его стремительными, порой неистовыми поступками движет безграничная вера.
Этот миссионер поначалу поразил всех. Поразил, как поражает всякое необычное явление. Но мало-помалу люди стали подпадать под обаяние его личности. К нему прислушивались. Даже католики и те слушали его. От этого чудаковатого парня исходила странная притягательная сила, которую живо ощущали простые люди, не испорченные умничаньем и утонченным воспитанием и сохранившие нетленными основные человеческие добродетели. При нем смолкали дети, зачарованные его рассказами и в то же время напуганные внезапными вспышками его гнева. Иногда, желая вознаградить их за внимание, Винсент пользовался случаем удовлетворить свою страсть к рисунку: для этих обездоленных ребятишек, не знающих игрушек, он рисовал картинки, которые тут же раздавал.
Слух о деятельности Винсента в Патюраже вскоре дошел до членов Евангелического общества. Они подумали, что голландец все же может им пригодиться.
Пересмотрев решение, принятое в ноябре, общество дало Винсенту официальное поручение сроком на полгода. Его назначили проповедником в Вам, другой маленький городок угольного бассейна, в нескольких километрах от Патюража. Винсенту положили жалованье — пятьдесят франков в месяц — и поставили под начало местного священника господина Бонта, жившего в Варкиньи.
Винсент в восторге. Наконец-то он сможет безраздельно посвятить себя своей миссии. Наконец-то он искупит все прошлые ошибки. Перед жителями Вама он предстал совершенно опрятным — таким, каким может быть только голландец, в приличном костюме. Но уже на другой день все переменилось. Обойдя дома Вама, Винсент раздал беднякам всю свою одежду и деньги. Отныне он будет делить свою жизнь с нищими, жить для нищих, среди нищих, как велел своим последователям Христос: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною». И Винсент облачился в старую военную куртку, скроил себе обмотки из мешковины, нахлобучил на голову кожаную шахтерскую фуражку и обул деревянные башмаки. Мало того, движимый сладостной потребностью в самоуничижении, он вымазал себе руки и лицо сажей, чтобы внешне ничем не отличаться от углекопов. Он будет с ними, как был бы с ними Христос. Сына Человеческого нельзя потчевать лицемерием. Надо сделать выбор: или, заключив Христа в свое сердце, жить той жизнью, какой он требует от тебя, или же перейти в стан фарисеев. Нельзя в одно и то же время проповедовать учение Христово и предавать его.
Винсент поселился у булочника Жан-Батиста Дени, в доме 21, по улице Пти-Вам, чуть более уютном, чем прочие дома поселка. Дени договорился с Жюльеном Содуайе, владельцем Салона Крошки, заведения, представлявшего собой нечто среднее между дансингом и кабаре, что Винсент будет читать в этом зале свои проповеди. Салоном в Боринаже называли всякий зал, предназначенный для собраний (а Салоном Крошки он был назван в честь толстощекой мадам Содуайе). Салон Крошки, чуть в стороне от поселка, выходил окнами на Клерфонтенский лес, раскинувшийся в глубине Вамской долины, неподалеку от Варкиньи. Природа здесь совсем рядом. Здесь течет, орошая хилые садики, грязный ручеек. Там и тут — скрюченные ивы. Чуть подальше — строй тополей. Узкие тропки, окаймленные колючим кустарником, убегают к пашням. Горняцкие поселки вверху на плато, рядом с шахтами. На дворе зима. Валит снег. Не в силах больше ждать, Винсент начал выступать с проповедями в Салоне Крошки, в узком зале с белеными стенами под почерневшими от времени балками потолка.
Как-то раз Винсент рассказывал о македонянине, явившемся Павлу в одном из его видений. Чтобы углекопы представили себе его внешний облик, Винсент сказал, что он похож «на рабочего с печатью боли, страдания и усталости на лице… но с бессмертной душой, жаждущей непреходящего блага — Слова Божьего». Винсент говорил, и его слушали. «Меня слушали со вниманием», — писал он. Все же в Салон Крошки редко наведывались посетители. Булочник Дени, его жена и трое сыновей составляли ядро этого немногочисленного общества. Но если бы даже никто не пожелал его слушать, Винсент все равно стал бы проповедовать, обращаясь, если нужно, хотя бы вон к тому каменному столу в углу зала. Ему поручили проповедовать Слово Божье — он будет проповедовать Слово Божье.
Вам околдовал его. «В эти последние темные дни перед рождеством, — писал он брату, — выпал снег. Все вокруг напоминало картины средневековья у Брейгеля Мужицкого, как и работы многих других художников, поразительно умевших передать своеобразное сочетание красного и зеленого, черного и белого». Дополнительные цвета в окрестных пейзажах неизменно привлекают взгляд нового проповедника. К тому же эти пейзажи все время напоминают ему чьи-нибудь картины. «То, что я вижу здесь всегда наводит на мысль о произведениях Тейса Мариса или Альбрехта Дюрера». Никто никогда еще не замечал стольких красот в здешних местах, как этот человек, жадно воспринимающий любые впечатления. Если изгороди кустарника, старые деревья с их причудливыми корнями ему «напоминают пейзаж на гравюре Дюрера „Рыцарь и смерть“, то они наводят его также на мысль о Брабанте, в котором он провел детство, и даже в силу причудливой игры ассоциаций — на мысль о Священном писании: „В последние дни шел снег, — пишет он, — и казалось, будто это письмена на белой бумаге, словно бы страницы Евангелия“.
Временами, застыв на обочине дороги или невдалеке от шахты, он рисовал. Он не мог удержаться от этого «развлечения».
Разумеется, его миссия нисколько от этого не страдала. Он читал проповеди, ухаживал за больными, учил грамоте детей, присутствовал на чтениях Библии в протестантских семьях. По вечерам он встречал у выхода из шахты углекопов, закончивших смену. Утомленные долгим рабочим днем, они осыпали его бранью. «Брани меня, брат мой, ибо я это заслужил, но прислушайся к Слову Божьему», — кротко отвечал он. Дети и те насмехались над Винсентом, но он все так же терпеливо занимался с ними, старательно учил их и баловал.
Мало-помалу рассеялись враждебность и недоверие, насмешки смолкли. В Салоне Крошки стало более людно. Все деньги, которые получал Винсент, он отдавал бедным. И время свое и силы он тоже отдавал всякому, кто пожелает. Заходя в дома горняков, он предлагал женщинам свою помощь, варил обед и стирал. «Дайте мне работу, ибо я ваш слуга», — говорил он. Воплощенное смирение и самоотречение, он отказывал себе во всем. Немного хлеба, риса и патоки — вот все, чем он питался. Большую часть времени он ходил босой. Госпоже Дени, укорявшей его за это, он ответил: «Обувь — слишком большая роскошь для посланца Христа». Ведь Христос говорил: «Не берите ни мешка, ни сумы, ни обуви». Винсент ревностно и дотошно следовал велениям того, чье слово он взялся нести людям. Многие углекопы вначале приходили слушать Винсента только из благодарности: одному он купил на свои деньги лекарство, у другого учил детей — вот они нехотя и плелись в Салон Крошки. Но вскоре они уже стали ходить туда по доброй воле. Винсент по-прежнему не блистал красноречием. Читая проповедь, он усиленно жестикулировал. И все же он умел растрогать, взволновать сердца. Углекопы подчинялись обаянию человека, который, как говорила мадам Дени, был «не такой, как все».
Вот только пастор Бонт был куда менее доволен Винсентом. Он не раз выговаривал юноше, что тот неверно понимает свою миссию, и не скрывал, что его поведение представляется ему неприличным. Чрезмерная экзальтация вредит интересам религии. И к тому же не следует смешивать символы и реальность! Поспокойнее, прошу вас! Понурив голову, Винсент обещал исправиться, но ни в чем не изменил своего поведения.
Да и как он мог его изменить? Разве все то, что он делает, не отвечает велениям Христа? И неужели бедность, нищета вокруг не побудили бы всякого доброго человека следовать его примеру? Верно, и у шахтеров бывают мгновения радости, когда они предаются грубоватым забавам: состязаниям лучников, соревнованиям курильщиков, пляскам и песням. Но эти мгновения редки. Они не дают людям забыть свои беды, свою трудную, унылую жизнь. Так кто же, если не он, проповедник Евангелия, подаст им пример самоотречения? Кто поверит словам, слетающим с его уст, если сам он не станет их живым подтверждением? Он должен открыть все души благости Евангелия, переплавить свою боль в доброту.
Винсент продолжал свое дело. «Есть только один грех, — говорил он, — это творить зло», и животные, подобно людям, нуждаются в сострадании. Он запрещал детям мучить майских жуков, подбирал и лечил бездомных зверей, скупал пташек, чтобы тут же выпустить их на волю. Однажды, в саду у супругов Дени, он подобрал гусеницу, которая ползла по дорожке, и бережно отнес ее в укромное место. О «Цветочки»[16] Винсента Ван Гога! Как-то раз один углекоп набросил на себя мешок, и на спине его оказалась надпись: «Осторожно, стекло!» Над углекопом смеялись все вокруг, один только Винсент огорчился. Вот блаженный! Все стали потешаться над его жалостливыми словами.
Винсент и впрямь был полон смирения и кротости, и часто его одолевала безысходная тоска, но порой его охватывали порывы исступления: однажды, когда разразилась бурная гроза, Винсент устремился в лес и, прогуливаясь под дождем, который стекал с него ручьями, восторгался «великим чудом Творца». Кое-кто из жителей Вама, разумеется, счел его безумцем. «Наш спаситель Христос тоже был безумен», — отвечал он.
Неожиданно в округе вспыхнула эпидемия тифа. Она косила всех подряд — старых и молодых, мужчин и женщин. Лишь немногих пощадила болезнь. Но Винсент по-прежнему на ногах. С восторгом использует он редкую возможность удовлетворить свою страсть к подвижничеству. Неуязвимый, неутомимый, он днем и ночью отдает все силы уходу за больными, пренебрегая опасностью заражения. Он давно раздал все, что имел, оставив себе лишь жалкие лохмотья. Он не ест, не спит. Он бледен и худ. Но вместе с тем он счастлив, готов к другим неисчислимым жертвам. Стольких уже постигла беда, столько людей, оставшись без заработка, обречены на полную нищету — разве может он в этих условиях тратить на себя так много денег, занимать целую комнату в уютном доме? Горя жаждой самоотречения, он собственными руками соорудил для себя лачугу в глубине сада и на охапке соломы устроил себе ночлег. Страдание лучше радости. Страдание — это очищение.
А сострадание — это любовь, и надо было делать все, чтобы помогать людям. Может быть, люди наконец ощутили, какую могучую любовь питает к ним Винсент? Влияние его, бесспорно, возросло. Теперь люди ждут от него чудес. Когда по жребию назначают рекрутов, матери призывников суеверно просят того, кого теперь уважительно именуют «пастором Винсентом», указать им какое-нибудь изречение из Евангелия — быть может, этот талисман избавит их сына от тяжкой солдатской лямки.
Однако, увидев лачугу, которую сколотил для себя Винсент, пастор Бонт, и без того смущенный его горячностью, исступленным самопожертвованием, окончательно рассвирепел. Но Винсент заупрямился. Заупрямился на свою беду, потому что как раз в это время в Вам прибыл для очередной инспекции уполномоченный Евангелического общества. «Прискорбное чрезмерное рвение», — заключил он. «Этому молодому человеку, — сообщил он обществу в своем докладе, — недостает таких качеств, как здравый смысл и умеренность, которые столь необходимы хорошему миссионеру».
Попреки, сыплющиеся на Винсента со всех сторон, огорчали матушку Дени. А ведь она и без того в отчаянии от лишений, на которые обрек сам себя ее странный жилец. Не в силах удержаться, она и сама не раз выговаривала ему, что он живет «в ненормальных условиях». Ничего этим не добившись, она решилась написать в Эттен. Она ведь сама мать, и потому ее долг — рассказать пастору и его жене, что приключилось с их сыном. Видно, они полагают, что он живет у нее в тепле и уюте, а ведь он раздал все, что у него было, ровным счетом ничего себе не оставив: когда ему нужно одеться, он кроит себе рубашку из оберточной бумаги.
В Эттене пастор с женой, молча перечитывая письмо матушки Дени, печально качали головой. Значит, Винсент вернулся к своим чудачествам. Вечно одно и то же! Что же делать? Очевидно, остается одно: поехать к нему и вновь — в который раз — отчитать этого большого ребенка, который, видимо, совершенно не способен жить, как все.
Матушка Дени не солгала: неожиданно прибыв в Вам, пастор застал Винсента лежащим в лачуге; его окружали углекопы, которым он читал Евангелие.
Был вечер. Тусклый свет лампы освещал эту сцену, рисуя причудливые тени, подчеркивая угловатые черты изнуренных лиц, силуэты благоговейно склоненных фигур, наконец, пугающую худобу Винсента, на лице которого мрачным огнем горели глаза.
Подавленный этим зрелищем, пастор подождал, пока кончится чтение. Когда шахтеры ушли, он сказал Винсенту, как тяжко ему видеть сына в подобной нищенской обстановке. Он что, убить себя хочет? Разумно ли так себя вести? Своим безрассудным поведением он немногих привлечет под знамя Христа. Всякий миссионер, как и священник, должен соблюдать требуемую его рангом известную дистанцию, не ронять своего достоинства.
Винсент угрюмо последовал за отцом и вернулся в прежнюю комнату в домике мадам Дени. Он любил отца — пусть тот спокойно едет домой. Но что думать самому Винсенту обо всех упреках, беспрерывно сыплющихся на него с разных сторон? Теперь его упрекает даже отец, которому он так страстно хотел подражать. Неужели он снова ошибся в выборе? После эпидемии тифа теперь почти уже никто не звал его безумцем. Правда, бывало, на улице люди смеялись, глядя ему вслед. Но не это главное. Пастор Бонт, инспектор Евангелического общества, родной отец — все осудили истовость его веры, требовали, чтобы он обуздал свой порыв. И все же неужели он и впрямь безумец только потому, что стоит за безраздельное служение вере? Если Евангелие —истина, ограничения невозможны. Одно из двух: либо Евангелие есть истина, и надо во всем следовать ему. Либо… либо… Третьей возможности нет. Быть христианином — разве можно свести это к нескольким жалким жестам, лишенным подлинного смысла? Надо отдаться вере душой и телом: телом и душой служить, посвятить себя служению людям, телом и душой устремиться в огонь и гореть ярким пламенем. Идеала можно достичь лишь с помощью идеала. Безумец ли он? Разве не следует он всем велениям веры, которая горит в его сердце? Но может быть, эта вера помутила его рассудок? Может быть, безумие верить, что добродетелью можно спастись? Господь спасет того, кого пожелает, и проклянет того, кого захочет проклясть, — о, ирония веры! Человек изначально осужден или избран. «Кто возлюбил Господа, не вправе рассчитывать на взаимность». Может быть, это сам Господь — устами хулителей Винсента — изрек страшное слово проклятия? Неужели все тщетно, угнетающе тщетно? Взять, к примеру, его самого, Винсента Ван Гога: сколько бы ни старался он во искупление своей вины карать себя самой суровой карой, сколько бы ни провозглашал он свою любовь и веру, ему вовеки не стереть пятно, заклеймившее его с колыбели; этой муке не будет конца.
Куда идешь ты, Винсент Ван Гог? Упрямый, больной, с отчаянием в сердце, он продолжал свой путь. Через тьму к свету. Надо опуститься ниже, совсем низко, познать предел человеческого отчаяния, погрузиться в земную тьму. «Не надо смешивать символ с реальностью» — как бы не так! Символы, реальность — все в одном, все слилось в единую абсолютную истину. Самые несчастные люди те, чья жизнь проходит в черном чреве земли. Винсент пойдет к ним.
В апреле он спустился в шахту Маркасс и шесть часов подряд, на глубине семьсот метров, блуждал от штольни к штольне. «У этой шахты, — писал он брату, — дурная слава, потому что здесь погибло много людей — при спуске, при подъеме, от удушья или при взрыве рудничного газа, при затоплении штрека подземными водами, при обвале старых штолен и так далее. Это — страшное место, и с первого взгляда вся округа поражает своей жуткой мертвенностью. Большинство здешних рабочих — изнуренные лихорадкой бледные люди; вид у них изможденный, усталый, огрубелый, людей преждевременно состарившихся. Женщины обычно тоже мертвенно-бледные и увядшие. Вокруг шахты — жалкие лачуги углекопов и несколько засохших деревьев, совершенно почерневших от копоти, изгороди из колючего кустарника, груды отбросов и шлака, горы негодного угля и т. д. Марис создал бы из этого прекрасную картину», — заключает Винсент.
Еще и другие выводы сделал Винсент из своего путешествия в чрево земли. Никогда прежде не мог он вообразить, что доля углекопов настолько страшна. Внизу, во чреве земли, он вознегодовал против тех, кто навязал своим братьям такие кошмарные условия труда, не обеспечил воздуха в штольнях и не обезопасил доступа к ним, нисколько не заботясь об облегчении участи углекопов, и без того крайне тяжелой. Весь дрожа от негодования, «пастор Винсент» решительным шагом направился в дирекцию шахты и потребовал, чтобы во имя братства людей, во имя простой справедливости были приняты срочные меры охраны труда. От этого зависит здоровье, сплошь и рядом даже жизнь тружеников подземного мира. Хозяева ответили на его требования издевательским смехом и бранью. Винсент настаивал, бушевал. «Господин Винсент, — крикнули ему, — если вы не оставите нас в покое, мы упрячем вас в сумасшедший дом!» «Сумасшедший» — снова выползло, издевательски ухмыляясь, это гнусное слово. Сумасшедший — ну конечно же! Только безумец может посягнуть на хозяйскую прибыль ради ненужных усовершенствований! Только безумец может потребовать отказа от столь выгодных условий — ведь из каждых 100 франков, вырученных за уголь, выданный на гора, акционеры получат чистыми 39. Достаточно сопоставить эти цифры, и безумие Винсента Ван Гога станет очевидным.
Как видно, Ван Гог упоминает здесь о проповеди, словно в оправдание того, что потратил время на рисунок, но та же проповедь могла бы служить комментарием к его наброску. Оба они — плод одной и той же сокровенной думы, и не столь уж трудно понять, почему строки Евангелия от Луки так взволновали Винсента.
«Некто имел в винограднике своем посаженную смоковницу, и пришел искать плода на ней, и не нашел; и сказал виноградарю: „вот, я третий год прихожу искать плода на этой смоковнице и не нахожу; сруби ее: на что она и землю занимает?“
Но он сказал ему в ответ: «господин! оставь ее и на этот год, пока я окопаю ее и обложу навозом. Не принесет ли плода; если же нет, то в следующий год срубишь ее» (гл. XIII, 6—9).
Разве Винсент не похож на эту бесплодную смоковницу? Ведь и он, подобно ей, тоже до сих пор не приносил плодов. И все же — не рано ли объявлять его безнадежным? Не лучше ли оставить ему хоть маленькую надежду? Стажировка в Брюсселе подходит к концу. Он ждет, надеется, что скоро сможет уехать в Боринаж проповедовать Евангелие. «Прежде чем начать проповедовать и отправиться в свои дальние апостольские странствия, прежде чем приняться за обращение неверных, апостол Павел провел три года в Аравии, — пишет он брату в том же ноябрьском письме. — Если бы я мог в течение двух-трех лет спокойно работать в подобном краю, неустанно учась и наблюдая, то, вернувшись, я многое мог бы сказать, к чему стоило бы прислушаться». Post tenebras lux[14] . Будущий миссионер написал эти слова «со всем необходимым смирением, но и со всей откровенностью». Он убежден, что в этом мрачном краю, в общении с углекопами, в нем созреет лучшее, что заложено в нем, и даст ему право обращаться к людям, нести им истину, которую он хранит в своем сердце, право начать свой величайший жизненный поход. Надо лишь терпеливо окапывать и обкладывать навозом бесплодную смоковницу, и тогда в один прекрасный день она принесет долгожданные плоды.
В этом длинном ноябрьском письме к Тео, изобилующем самыми различными мыслями, столькими невольными признаниями, ясно проступают также новые смутные устремления: Винсент беспрестанно перемежает свои богословские размышления суждениями о произведениях искусства. В его письме то и дело мелькают имена художников — Дюрера и Карло Дольчи, Рембрандта, Коро и Брейгеля, которых он вспоминает по всякому поводу, рассказывая об увиденном и пережитом, о своих мыслях, привязанностях и опасениях. И вдруг восторженно восклицает: «Сколько красоты заключено в искусстве! Надо лишь запоминать все, что видишь, тогда тебе не страшны ни скука, ни уединение, и ты никогда не будешь до конца одинок».
* * *
Стажировка в школе пастора Бокма подошла к концу. Но, увы, завершилась она неудачей — Евангелическое общество отказалось направить Винсента в Боринаж. Снова — в который раз — рухнули его надежды. Винсент был совершенно подавлен. Его отец примчался в Брюссель. Но Винсент уже взял себя в руки. Он быстро оправился от отчаяния. Напротив, неожиданный удар вызвал у него прилив решимости. И он твердо отказался последовать за отцом в Голландию. Что ж, раз его отвергли, он вопреки решению Евангелического общества, на свой страх и риск поедет в Боринаж и, чего бы это ему ни стоило, выполнит миссию, о которой так страстно мечтал.
Покинув Брюссель, Винсент направился в район Монса и, поселившись в Патюраже, в самом сердце шахтерского края, сразу принялся за работу, которую не захотели ему поручить. Готовый безраздельно служить людям, он проповедовал учение Христово, навещал больных, преподавал детям катехизис, учил их читать и писать, трудился, не щадя своих сил.
Кругом — бескрайняя равнина, где высятся одни лишь подъемные клети угольных шахт, равнина, усеянная терриконами, черными грудами пустой породы. Черен весь этот край, неразрывно связанный с трудом в чреве земли, или, вернее, он весь в сером цвете, в грязи. Серое небо, серые стены домов, грязные пруды. Одни лишь красные черепичные крыши несколько оживляют это царство мрака и нищеты. В промежутках между горами пустых пород кое-где еще сохранились клочки полей, пятна чахлой зелени, но уголь понемногу заполняет все; волны этого окаменевшего океана сажи вплотную подступают к тесным садикам, где в теплые дни робко тянутся к солнцу хилые, пыльные цветы — далии и подсолнухи.
Кругом — люди, которым Винсент хочет помочь словом, шахтеры с костлявыми, изъеденными пылью лицами, обреченные проводить весь свой век с отбойным молотком и лопатой в руках во чреве земли, видеть солнце лишь раз в неделю — по воскресеньям; женщины, тоже порабощенные шахтой: широкобедрые откатчицы, толкающие вагонетки с углем, девчушки, с малых лет работающие на сортировке угля. Господи, господи, что сделали с человеком? Точно так же, как два года назад в Уайтчепеле, Винсент потрясен человеческим горем, которое он воспринимает, как свое собственное, острее, чем собственное. Ему больно видеть сотни мальчуганов, девчушек, женщин, изнуренных тяжким трудом[15]. Больно видеть шахтеров, каждый день; в три часа утра спускающихся со своими лампами в забой, чтобы выйти оттуда лишь спустя двенадцать-тринадцать часов. Больно слушать их рассказы о своей жизни, о душных забоях, где им часто приходится работать, стоя в воде, между тем как по груди и лицу градом стекает пот, об обвалах, постоянно угрожающих смертью, о нищенском заработке. Много лет уже не было таких скудных заработков, как теперь: если в 1875 году горняки получали по 3,44 франка в день, то в нынешнем, 1878 году их заработок составляет всего лишь 2,52 франка. Винсент жалеет даже слепых кляч, глубоко под землей перевозящих вагонетки с углем, — им суждено сдохнуть, так и не побывав на поверхности. Все, что видит Винсент, причиняет ему боль. Охваченный бесконечным состраданием, он рад малейшей возможности служить людям, помогать им, служить, отдавая всего себя, совсем позабыв о себе. Заботиться о своих мелких интересах, о карьере, когда кругом горе и нищета, — такого Винсент даже не мог бы себе вообразить. Он поселился на рю д'Эглиз, сняв комнату у некоего торговца-разносчика по фамилии Ван дер Хахен, и по вечерам давал уроки его детям. Чтобы обеспечить себе пропитание, он выполнял по ночам копировальные работы. Благодаря посредничеству отца он получил заказ на четыре большие карты Палестины, и за эту работу ему уплатили сорок флоринов. Так он и жил, перебиваясь со дня на день. Но стоит ли обращать внимание на то, как ты живешь, на нищету, которая тебя душит, когда важно лишь одно: возвещать, возвещать без устали Слово Божье и помогать людям.
Этот проповедник без какой-либо официальной миссии, рыжий детина с упрямым лбом и угловатыми жестами, совсем не умел заботиться о себе; одержимый единственной страстью, которой безраздельно отдавал всего себя, он мог остановить на улице человека, чтобы прочитать ему строки Священного писания, и было видно, что всеми его стремительными, порой неистовыми поступками движет безграничная вера.
Этот миссионер поначалу поразил всех. Поразил, как поражает всякое необычное явление. Но мало-помалу люди стали подпадать под обаяние его личности. К нему прислушивались. Даже католики и те слушали его. От этого чудаковатого парня исходила странная притягательная сила, которую живо ощущали простые люди, не испорченные умничаньем и утонченным воспитанием и сохранившие нетленными основные человеческие добродетели. При нем смолкали дети, зачарованные его рассказами и в то же время напуганные внезапными вспышками его гнева. Иногда, желая вознаградить их за внимание, Винсент пользовался случаем удовлетворить свою страсть к рисунку: для этих обездоленных ребятишек, не знающих игрушек, он рисовал картинки, которые тут же раздавал.
Слух о деятельности Винсента в Патюраже вскоре дошел до членов Евангелического общества. Они подумали, что голландец все же может им пригодиться.
Пересмотрев решение, принятое в ноябре, общество дало Винсенту официальное поручение сроком на полгода. Его назначили проповедником в Вам, другой маленький городок угольного бассейна, в нескольких километрах от Патюража. Винсенту положили жалованье — пятьдесят франков в месяц — и поставили под начало местного священника господина Бонта, жившего в Варкиньи.
Винсент в восторге. Наконец-то он сможет безраздельно посвятить себя своей миссии. Наконец-то он искупит все прошлые ошибки. Перед жителями Вама он предстал совершенно опрятным — таким, каким может быть только голландец, в приличном костюме. Но уже на другой день все переменилось. Обойдя дома Вама, Винсент раздал беднякам всю свою одежду и деньги. Отныне он будет делить свою жизнь с нищими, жить для нищих, среди нищих, как велел своим последователям Христос: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною». И Винсент облачился в старую военную куртку, скроил себе обмотки из мешковины, нахлобучил на голову кожаную шахтерскую фуражку и обул деревянные башмаки. Мало того, движимый сладостной потребностью в самоуничижении, он вымазал себе руки и лицо сажей, чтобы внешне ничем не отличаться от углекопов. Он будет с ними, как был бы с ними Христос. Сына Человеческого нельзя потчевать лицемерием. Надо сделать выбор: или, заключив Христа в свое сердце, жить той жизнью, какой он требует от тебя, или же перейти в стан фарисеев. Нельзя в одно и то же время проповедовать учение Христово и предавать его.
Винсент поселился у булочника Жан-Батиста Дени, в доме 21, по улице Пти-Вам, чуть более уютном, чем прочие дома поселка. Дени договорился с Жюльеном Содуайе, владельцем Салона Крошки, заведения, представлявшего собой нечто среднее между дансингом и кабаре, что Винсент будет читать в этом зале свои проповеди. Салоном в Боринаже называли всякий зал, предназначенный для собраний (а Салоном Крошки он был назван в честь толстощекой мадам Содуайе). Салон Крошки, чуть в стороне от поселка, выходил окнами на Клерфонтенский лес, раскинувшийся в глубине Вамской долины, неподалеку от Варкиньи. Природа здесь совсем рядом. Здесь течет, орошая хилые садики, грязный ручеек. Там и тут — скрюченные ивы. Чуть подальше — строй тополей. Узкие тропки, окаймленные колючим кустарником, убегают к пашням. Горняцкие поселки вверху на плато, рядом с шахтами. На дворе зима. Валит снег. Не в силах больше ждать, Винсент начал выступать с проповедями в Салоне Крошки, в узком зале с белеными стенами под почерневшими от времени балками потолка.
Как-то раз Винсент рассказывал о македонянине, явившемся Павлу в одном из его видений. Чтобы углекопы представили себе его внешний облик, Винсент сказал, что он похож «на рабочего с печатью боли, страдания и усталости на лице… но с бессмертной душой, жаждущей непреходящего блага — Слова Божьего». Винсент говорил, и его слушали. «Меня слушали со вниманием», — писал он. Все же в Салон Крошки редко наведывались посетители. Булочник Дени, его жена и трое сыновей составляли ядро этого немногочисленного общества. Но если бы даже никто не пожелал его слушать, Винсент все равно стал бы проповедовать, обращаясь, если нужно, хотя бы вон к тому каменному столу в углу зала. Ему поручили проповедовать Слово Божье — он будет проповедовать Слово Божье.
Вам околдовал его. «В эти последние темные дни перед рождеством, — писал он брату, — выпал снег. Все вокруг напоминало картины средневековья у Брейгеля Мужицкого, как и работы многих других художников, поразительно умевших передать своеобразное сочетание красного и зеленого, черного и белого». Дополнительные цвета в окрестных пейзажах неизменно привлекают взгляд нового проповедника. К тому же эти пейзажи все время напоминают ему чьи-нибудь картины. «То, что я вижу здесь всегда наводит на мысль о произведениях Тейса Мариса или Альбрехта Дюрера». Никто никогда еще не замечал стольких красот в здешних местах, как этот человек, жадно воспринимающий любые впечатления. Если изгороди кустарника, старые деревья с их причудливыми корнями ему «напоминают пейзаж на гравюре Дюрера „Рыцарь и смерть“, то они наводят его также на мысль о Брабанте, в котором он провел детство, и даже в силу причудливой игры ассоциаций — на мысль о Священном писании: „В последние дни шел снег, — пишет он, — и казалось, будто это письмена на белой бумаге, словно бы страницы Евангелия“.
Временами, застыв на обочине дороги или невдалеке от шахты, он рисовал. Он не мог удержаться от этого «развлечения».
Разумеется, его миссия нисколько от этого не страдала. Он читал проповеди, ухаживал за больными, учил грамоте детей, присутствовал на чтениях Библии в протестантских семьях. По вечерам он встречал у выхода из шахты углекопов, закончивших смену. Утомленные долгим рабочим днем, они осыпали его бранью. «Брани меня, брат мой, ибо я это заслужил, но прислушайся к Слову Божьему», — кротко отвечал он. Дети и те насмехались над Винсентом, но он все так же терпеливо занимался с ними, старательно учил их и баловал.
Мало-помалу рассеялись враждебность и недоверие, насмешки смолкли. В Салоне Крошки стало более людно. Все деньги, которые получал Винсент, он отдавал бедным. И время свое и силы он тоже отдавал всякому, кто пожелает. Заходя в дома горняков, он предлагал женщинам свою помощь, варил обед и стирал. «Дайте мне работу, ибо я ваш слуга», — говорил он. Воплощенное смирение и самоотречение, он отказывал себе во всем. Немного хлеба, риса и патоки — вот все, чем он питался. Большую часть времени он ходил босой. Госпоже Дени, укорявшей его за это, он ответил: «Обувь — слишком большая роскошь для посланца Христа». Ведь Христос говорил: «Не берите ни мешка, ни сумы, ни обуви». Винсент ревностно и дотошно следовал велениям того, чье слово он взялся нести людям. Многие углекопы вначале приходили слушать Винсента только из благодарности: одному он купил на свои деньги лекарство, у другого учил детей — вот они нехотя и плелись в Салон Крошки. Но вскоре они уже стали ходить туда по доброй воле. Винсент по-прежнему не блистал красноречием. Читая проповедь, он усиленно жестикулировал. И все же он умел растрогать, взволновать сердца. Углекопы подчинялись обаянию человека, который, как говорила мадам Дени, был «не такой, как все».
Вот только пастор Бонт был куда менее доволен Винсентом. Он не раз выговаривал юноше, что тот неверно понимает свою миссию, и не скрывал, что его поведение представляется ему неприличным. Чрезмерная экзальтация вредит интересам религии. И к тому же не следует смешивать символы и реальность! Поспокойнее, прошу вас! Понурив голову, Винсент обещал исправиться, но ни в чем не изменил своего поведения.
Да и как он мог его изменить? Разве все то, что он делает, не отвечает велениям Христа? И неужели бедность, нищета вокруг не побудили бы всякого доброго человека следовать его примеру? Верно, и у шахтеров бывают мгновения радости, когда они предаются грубоватым забавам: состязаниям лучников, соревнованиям курильщиков, пляскам и песням. Но эти мгновения редки. Они не дают людям забыть свои беды, свою трудную, унылую жизнь. Так кто же, если не он, проповедник Евангелия, подаст им пример самоотречения? Кто поверит словам, слетающим с его уст, если сам он не станет их живым подтверждением? Он должен открыть все души благости Евангелия, переплавить свою боль в доброту.
Винсент продолжал свое дело. «Есть только один грех, — говорил он, — это творить зло», и животные, подобно людям, нуждаются в сострадании. Он запрещал детям мучить майских жуков, подбирал и лечил бездомных зверей, скупал пташек, чтобы тут же выпустить их на волю. Однажды, в саду у супругов Дени, он подобрал гусеницу, которая ползла по дорожке, и бережно отнес ее в укромное место. О «Цветочки»[16] Винсента Ван Гога! Как-то раз один углекоп набросил на себя мешок, и на спине его оказалась надпись: «Осторожно, стекло!» Над углекопом смеялись все вокруг, один только Винсент огорчился. Вот блаженный! Все стали потешаться над его жалостливыми словами.
Винсент и впрямь был полон смирения и кротости, и часто его одолевала безысходная тоска, но порой его охватывали порывы исступления: однажды, когда разразилась бурная гроза, Винсент устремился в лес и, прогуливаясь под дождем, который стекал с него ручьями, восторгался «великим чудом Творца». Кое-кто из жителей Вама, разумеется, счел его безумцем. «Наш спаситель Христос тоже был безумен», — отвечал он.
Неожиданно в округе вспыхнула эпидемия тифа. Она косила всех подряд — старых и молодых, мужчин и женщин. Лишь немногих пощадила болезнь. Но Винсент по-прежнему на ногах. С восторгом использует он редкую возможность удовлетворить свою страсть к подвижничеству. Неуязвимый, неутомимый, он днем и ночью отдает все силы уходу за больными, пренебрегая опасностью заражения. Он давно раздал все, что имел, оставив себе лишь жалкие лохмотья. Он не ест, не спит. Он бледен и худ. Но вместе с тем он счастлив, готов к другим неисчислимым жертвам. Стольких уже постигла беда, столько людей, оставшись без заработка, обречены на полную нищету — разве может он в этих условиях тратить на себя так много денег, занимать целую комнату в уютном доме? Горя жаждой самоотречения, он собственными руками соорудил для себя лачугу в глубине сада и на охапке соломы устроил себе ночлег. Страдание лучше радости. Страдание — это очищение.
А сострадание — это любовь, и надо было делать все, чтобы помогать людям. Может быть, люди наконец ощутили, какую могучую любовь питает к ним Винсент? Влияние его, бесспорно, возросло. Теперь люди ждут от него чудес. Когда по жребию назначают рекрутов, матери призывников суеверно просят того, кого теперь уважительно именуют «пастором Винсентом», указать им какое-нибудь изречение из Евангелия — быть может, этот талисман избавит их сына от тяжкой солдатской лямки.
Однако, увидев лачугу, которую сколотил для себя Винсент, пастор Бонт, и без того смущенный его горячностью, исступленным самопожертвованием, окончательно рассвирепел. Но Винсент заупрямился. Заупрямился на свою беду, потому что как раз в это время в Вам прибыл для очередной инспекции уполномоченный Евангелического общества. «Прискорбное чрезмерное рвение», — заключил он. «Этому молодому человеку, — сообщил он обществу в своем докладе, — недостает таких качеств, как здравый смысл и умеренность, которые столь необходимы хорошему миссионеру».
Попреки, сыплющиеся на Винсента со всех сторон, огорчали матушку Дени. А ведь она и без того в отчаянии от лишений, на которые обрек сам себя ее странный жилец. Не в силах удержаться, она и сама не раз выговаривала ему, что он живет «в ненормальных условиях». Ничего этим не добившись, она решилась написать в Эттен. Она ведь сама мать, и потому ее долг — рассказать пастору и его жене, что приключилось с их сыном. Видно, они полагают, что он живет у нее в тепле и уюте, а ведь он раздал все, что у него было, ровным счетом ничего себе не оставив: когда ему нужно одеться, он кроит себе рубашку из оберточной бумаги.
В Эттене пастор с женой, молча перечитывая письмо матушки Дени, печально качали головой. Значит, Винсент вернулся к своим чудачествам. Вечно одно и то же! Что же делать? Очевидно, остается одно: поехать к нему и вновь — в который раз — отчитать этого большого ребенка, который, видимо, совершенно не способен жить, как все.
Матушка Дени не солгала: неожиданно прибыв в Вам, пастор застал Винсента лежащим в лачуге; его окружали углекопы, которым он читал Евангелие.
Был вечер. Тусклый свет лампы освещал эту сцену, рисуя причудливые тени, подчеркивая угловатые черты изнуренных лиц, силуэты благоговейно склоненных фигур, наконец, пугающую худобу Винсента, на лице которого мрачным огнем горели глаза.
Подавленный этим зрелищем, пастор подождал, пока кончится чтение. Когда шахтеры ушли, он сказал Винсенту, как тяжко ему видеть сына в подобной нищенской обстановке. Он что, убить себя хочет? Разумно ли так себя вести? Своим безрассудным поведением он немногих привлечет под знамя Христа. Всякий миссионер, как и священник, должен соблюдать требуемую его рангом известную дистанцию, не ронять своего достоинства.
Винсент угрюмо последовал за отцом и вернулся в прежнюю комнату в домике мадам Дени. Он любил отца — пусть тот спокойно едет домой. Но что думать самому Винсенту обо всех упреках, беспрерывно сыплющихся на него с разных сторон? Теперь его упрекает даже отец, которому он так страстно хотел подражать. Неужели он снова ошибся в выборе? После эпидемии тифа теперь почти уже никто не звал его безумцем. Правда, бывало, на улице люди смеялись, глядя ему вслед. Но не это главное. Пастор Бонт, инспектор Евангелического общества, родной отец — все осудили истовость его веры, требовали, чтобы он обуздал свой порыв. И все же неужели он и впрямь безумец только потому, что стоит за безраздельное служение вере? Если Евангелие —истина, ограничения невозможны. Одно из двух: либо Евангелие есть истина, и надо во всем следовать ему. Либо… либо… Третьей возможности нет. Быть христианином — разве можно свести это к нескольким жалким жестам, лишенным подлинного смысла? Надо отдаться вере душой и телом: телом и душой служить, посвятить себя служению людям, телом и душой устремиться в огонь и гореть ярким пламенем. Идеала можно достичь лишь с помощью идеала. Безумец ли он? Разве не следует он всем велениям веры, которая горит в его сердце? Но может быть, эта вера помутила его рассудок? Может быть, безумие верить, что добродетелью можно спастись? Господь спасет того, кого пожелает, и проклянет того, кого захочет проклясть, — о, ирония веры! Человек изначально осужден или избран. «Кто возлюбил Господа, не вправе рассчитывать на взаимность». Может быть, это сам Господь — устами хулителей Винсента — изрек страшное слово проклятия? Неужели все тщетно, угнетающе тщетно? Взять, к примеру, его самого, Винсента Ван Гога: сколько бы ни старался он во искупление своей вины карать себя самой суровой карой, сколько бы ни провозглашал он свою любовь и веру, ему вовеки не стереть пятно, заклеймившее его с колыбели; этой муке не будет конца.
Куда идешь ты, Винсент Ван Гог? Упрямый, больной, с отчаянием в сердце, он продолжал свой путь. Через тьму к свету. Надо опуститься ниже, совсем низко, познать предел человеческого отчаяния, погрузиться в земную тьму. «Не надо смешивать символ с реальностью» — как бы не так! Символы, реальность — все в одном, все слилось в единую абсолютную истину. Самые несчастные люди те, чья жизнь проходит в черном чреве земли. Винсент пойдет к ним.
В апреле он спустился в шахту Маркасс и шесть часов подряд, на глубине семьсот метров, блуждал от штольни к штольне. «У этой шахты, — писал он брату, — дурная слава, потому что здесь погибло много людей — при спуске, при подъеме, от удушья или при взрыве рудничного газа, при затоплении штрека подземными водами, при обвале старых штолен и так далее. Это — страшное место, и с первого взгляда вся округа поражает своей жуткой мертвенностью. Большинство здешних рабочих — изнуренные лихорадкой бледные люди; вид у них изможденный, усталый, огрубелый, людей преждевременно состарившихся. Женщины обычно тоже мертвенно-бледные и увядшие. Вокруг шахты — жалкие лачуги углекопов и несколько засохших деревьев, совершенно почерневших от копоти, изгороди из колючего кустарника, груды отбросов и шлака, горы негодного угля и т. д. Марис создал бы из этого прекрасную картину», — заключает Винсент.
Еще и другие выводы сделал Винсент из своего путешествия в чрево земли. Никогда прежде не мог он вообразить, что доля углекопов настолько страшна. Внизу, во чреве земли, он вознегодовал против тех, кто навязал своим братьям такие кошмарные условия труда, не обеспечил воздуха в штольнях и не обезопасил доступа к ним, нисколько не заботясь об облегчении участи углекопов, и без того крайне тяжелой. Весь дрожа от негодования, «пастор Винсент» решительным шагом направился в дирекцию шахты и потребовал, чтобы во имя братства людей, во имя простой справедливости были приняты срочные меры охраны труда. От этого зависит здоровье, сплошь и рядом даже жизнь тружеников подземного мира. Хозяева ответили на его требования издевательским смехом и бранью. Винсент настаивал, бушевал. «Господин Винсент, — крикнули ему, — если вы не оставите нас в покое, мы упрячем вас в сумасшедший дом!» «Сумасшедший» — снова выползло, издевательски ухмыляясь, это гнусное слово. Сумасшедший — ну конечно же! Только безумец может посягнуть на хозяйскую прибыль ради ненужных усовершенствований! Только безумец может потребовать отказа от столь выгодных условий — ведь из каждых 100 франков, вырученных за уголь, выданный на гора, акционеры получат чистыми 39. Достаточно сопоставить эти цифры, и безумие Винсента Ван Гога станет очевидным.