Об этом-то я и прошу, это я так давно жажду узнать.

Августин

Итак, слушай. Я не отрицаю, что твоя душа прекрасно устроена свыше, но,
будь уверен, что благодаря соприкосновению с телом, в коем она заключена,
она утратила значительную часть своего первоначального благородства, и
больше того - оцепенела за столь долгий срок и как бы забыла и о своем
происхождении, и о своем небесном творце. Мне кажется, что Вергилий
превосходно изобразил как страсти, рождающиеся из общения с телом, так и
забвение своей чистейшей природы, когда говорил:

Дышит мощь огневая, небесное теплится семя
В чадах земли; но связало ту мощь греховное тело,
Перстная плоть притупила, расслабила смертные члены.
В душах отсюда желанье, и страх, и довольство, и мука -
Сумрак в темнице слепой, и не брезжит эфир светоносный.

Узнаешь ли ты в словах поэта то четырехглавое чудовище, которое так
враждебно человеческой природе?

Франциск

Узнаю как нельзя яснее четырехчленную страсть души; она состоит из двух
частей, сообразно отношению души к настоящему и будущему, и каждая из этих
частей, в свою очередь, делится на две новые, сообразно пониманию добра и
зла; так, словно в противоборстве четырех ветров гибнет спокойствие
человеческого духа.

Августин

Твое наблюдение верно; на нас оправдываются слова апостола: "Тленное
тело отягощает душу, и эта земная храмина подавляет многозаботливый ум". Ибо
накопляются без счета идеи и образы видимых вещей, входят через плотские
чувства и, будучи впущены поодиночке, толпами теснятся в недрах: души;
они-то отягощают и приводят в замешательство душу, не созданную для этого и
неспособную вместить так много уродства. Отсюда эта чумная рать химер,
которая раздирает и дробит ваши мысли и своим пагубным разнообразием
заграждает путь светоносным размышлениям, ведущим к единой высшей цели.

Франциск

Об этой чуме ты не раз превосходно говорил в различных местах, особенно
в сочинении об Истинной вере (которой она, как известно, главная помеха). На
эту книгу я недавно напал, отвлекшись от чтения философов и поэтов, и
прочитал ее с увлечением, не иначе как если кто, пустившись из любопытства в
странствие за пределы своего отечества, вступает в какой-нибудь незнакомый
ему знаменитый город и, восхищенный новой для него прелестью места,
останавливается всюду и осматривает все, что попадается на пути.

Августин

Между тем ты можешь убедиться, что эта книга, хотя и в других
выражениях (как подобало наставнику кафолической истины), воспроизводит в
значительной мере учение философов, преимущественно Платона и Сократа, и,
чтобы ничего не скрыть от тебя, признаюсь, что начать эту книгу побудило
меня в особенности одно слово твоего Цицерона. Бог поддержал мое начинание,
и немногие семена дали богатую жатву. Но вернемся к нашему предмету.

Франциск

Охотно, досточтимый отец. Но раньше прошу об одном: не скрой от меня
того слова, которое, как ты говоришь, внушило тебе замысел столь прекрасного
произведения.

Августин

Цицерон, уже проникнутый ненавистью к заблуждениям своего времени,
говорит где-то: "Они ничего не умели видеть душою и все сводили к
чувственному зрению; но задача всякого сильного духа - отвлекать мысль от
чувственных впечатлений и мышление - от привычки". Так сказал он; я же,
избрав эти слова как бы фундаментом, построил на нем то произведение,
которое, по твоим словам, тебе нравится.

Франциск

Я знаю это место: оно в "Тускуланских беседах". Я заметил, что в своих
сочинениях, здесь и в других местах, ты охотно пользовался этим изречением
Цицерона, и не без основания, потому что оно принадлежит к числу тех, в
которых истина сочетается с изяществом и возвышенностью. Но теперь, если
тебе угодно, вернись наконец к нашей теме.

Августин

Именно эта чума вредила тебе, и если ты не остережешься, она очень
скоро погубит тебя, ибо загроможденная своими химерами, подавленная
многочисленными и разнообразными заботами, которые непримиримо борются друг
с другом, слабая душа не в силах взвешивать, которую из них она раньше всего
должна удовлетворить, какую удалить, и всей ее силы и всего времени,
отмеренного ей скупой рукою, не хватает ей на столько хлопот. Подобно тому
как обыкновенно случается с теми, кто много сеет на тесном месте, что ростки
давя один на другой, мешают друг другу, так и в твоей слишком занятой душе
корни не производят ничего полезного и не прозябает ничего плодоносного, и
ты беспомощно мечешься то сюда, то туда в странной нерешительности и ничему
не отдаешься вполне, всей душою. Поэтому каждый раз, когда дух, способный
при благоприятных условиях восстановить свое благородство, обращается к тем
мыслям о смерти и ко всему другому, что ведет к жизни, и по врожденному
влечению углубляется в самого себя, - он не в силах удержаться там: толпа
разнообразных забот теснит его и отбрасывает назад. Так по причине
чрезмерной подвижности гибнет столь благодетельное намерение и возникает тот
внутренний раздор, о котором мы уже много говорили, и то беспокойство
гневающейся на самое себя души, когда она с отвращением смотрит на свою
грязь - и не смывает ее, видит свои кривые пути - и не покидает их,
страшится грозящей опасности - и не ищет избегнуть ее.

Франциск

Горе мне, несчастному! Теперь ты глубоко погрузил руку в мою рану. Там
гнездится моя боль, оттуда грозит мне смерть.

Августин

В добрый час! Оцепенение покинуло тебя. Но так как наша нынешняя беседа
уже достаточно длилась без перерыва, то отложим остальное, если позволишь,
на завтра, а теперь немного отдохнем в молчании.

Франциск

Покой и молчание будут очень кстати при моей усталости.

Кончается Беседа первая


    НАЧИНАЕТСЯ БЕСЕДА ВТОРАЯ



Августин

Достаточно ли мы отдохнули?

Франциск

Как будто бы, да.

Августин

Каково теперь твое настроение? И велика ли твоя доверенность? Ибо
упование больного - важный залог выздоровления.

Франциск

На себя мне нечего надеяться; вся моя надежда - на Бога.

Августин

Это разумно. Но теперь возвращаюсь к делу. Многое тебе досаждает,
многое оглушает тебя, и ты сам до сих пор не знаешь, сколь многочисленны и
сколь сильны окружающие тебя враги. Как человек, видящий густую рать вдали,
обыкновенно по ошибке презирает малочисленность врагов, но, по мере того как
войско подходит ближе и наступающие когорты все раздельнее предстают пред
его глазами, ослепляя его блеском своего оружия, его страх растет и он
раскаивается в том, что боялся меньше, чем должно было, - так, думаю,
случится и с тобою, когда я соберу пред твоими глазами беды, осаждающие и
теснящие тебя со всех сторон; тебе будет стыдно, что ты меньше огорчался и
боялся, чем следовало, и уж не будет тебе казаться странным, что твоя душа,
так тесно обложенная, не могла прорваться через неприятельские ряды. Ты,
несомненно, увидишь, сколь многими противоположными помыслами была подавлена
та благотворная мысль, до которой я стараюсь поднять тебя.

Франциск

Я трепещу в ужасе, ибо если я всегда сознавал, что опасность моя
велика, а, по твоим словам, она настолько превышает мою оценку, что в
сравнении с тем, чего мне следовало бояться, я почти совсем не боялся, - то
какая мне остается надежда?

Августин

Худшее из всех несчастий - отчаяние, и кто предается отчаянию,
предается ему всегда преждевременно; поэтому я хотел бы прежде всего внушить
тебе, что отнюдь не следует отчаиваться.

Франциск

Я знал это, но страх отбил у меня память.

Августин

Теперь обрати ко мне взор и душу; говоря словами наиболее любезного
тебе поэта,

Сколько народов сошлись, - взгляни! Какие твердыни,
Двери замкнув, на тебя и твоих изощряют железо!

Смотри, какие западни ставит тебе мир, сколько пустых надежд тебя
обуревает, сколько терзает тебя ненужных забот. Начну с того, что от первых
дней творения ввергало в гибель те благороднейшие души; ты должен всячески
заботиться, чтобы не впасть в гибель по их примеру. Сколь многие вещи уносят
твою душу на пагубных крыльях и после того, как она под предлогом своего
врожденного благородства забудет о своей столько раз доказанной опытом
неустойчивости, теребят, наполняют и кружат ее, не позволяют ей думать ни о
чем другом и внушают ей надменную уверенность в своих силах и
самодовольство, доходящее до ненависти к Творцу. Но хотя бы эти вещи
действительно были так значительны, какими ты их воображаешь, они должны
были бы внушать тебе не гордость, а смирение, так как ты должен помнить, что
эти редкие блага достались тебе отнюдь не в силу твоих заслуг. Ибо что
делает души подданных более покорными не скажу вечному, но земному владыке,
как не зрелище его щедрости, вовсе не вызванной их заслугами? Они стараются
тогда добрыми деяниями оправдать милость, которую они должны были бы ранее
заслужить. Но теперь тебе будет очень легко понять, как ничтожно все, чем ты
гордишься. Ты полагаешься на свой талант, хвалишься начитанностью,
восхищаешься своим красноречием и красотою своего смертного тела. Между тем
разве; ты не видишь, как часто твой талант изменяет тебе во всевозможных
делах и как много есть отраслей искусства, в которых ты неспособен
сравняться по мастерству с самыми жалкими людьми? Больше того, ты найдешь
презренных и ничтожных животных, чьим созданиям ты не в силах подражать при
всех усилиях. Теперь попробуй гордись своими дарованиями! А чтение твое -
что было в нем прока? Из того многого, что ты прочитал, многое ли внедрилось
в твою душу, пустило корни, принесло зрелые плоды? Вглядись пристально в
свою душу - ты убедишься, что все, что ты знаешь, в сравнении с тем, чего ты
не знаешь, представляет такое же отношение, как ручеек, высыхающий от
летнего зноя, по сравнению с океаном. Да и много знать - на что годится,
если, изучив круговращение неба и земли, и протяжение моря, и бег светил, и
свойства трав и камней, и тайны природы, вы остаетесь сами себе
неизвестными? Если, узнав с помощью Писания прямой путь на крутизну
добродетели, вы даете безумию водить вас вкривь и вкось неверной дорогою?
Если, помня деяния всех славных мужей, какие жили когда-либо, вы не
заботитесь о том, что сами делаете ежедневно? А о красноречии что я могу
сказать, как не то, в чем ты сам должен сознаться, - что в своем расчете на
него ты не раз бывал обманут? И какая польза в том, что слушатели, быть
может, одобряли твою речь, если твоим же судом она осуждалась? Ибо хотя
рукоплескания слушателей кажутся немаловажным успехом красноречия, но если
отсутствует внутреннее одобрение самого оратора, - много ли радости может
доставить этот площадной шум? Как ты очаруешь раньше самого себя? Для
того-то, конечно, подчас тебе не удавалось стяжать красноречием ожидаемой
славы, дабы ты на легком примере мог видеть, какими вздорными пустяками ты
кичишься. Ибо, спрашиваю тебя, что может быть ребячливее или даже безумнее,
как в полной беспечности обо всем другом и в совершенной косности тратить
время на изучение слов и, никогда не видя подслеповатыми глазами собственной
мерзости, так услаждаться своей речью, подобно иным певчим пташкам, которые,
говорят, до того упиваются сладостью собственного пенья, что умирают от
этого? И, что должно еще более заставить тебя краснеть, не раз случалось с
тобою, что ты оказывался бессильным изобразить словами те из вещей обычных и
повседневных, которые казались тебе недостойными твоего красноречия. А сколь
многое в природе не может быть названо за отсутствием собственного имени?
Сколь много сверх того вещей, которые хотя и имеют каждая свое особенное
название, но выразить их ценность словами - это чувствуется раньше всякого
опыта - красноречие смертных бессильно? Сколько раз я слышал твои жалобы,
сколько раз видел тебя безмолвным и негодующим потому, что и язык и перо
оказывались неспособными вполне выразить то, что для мыслящего ума было
совершенно ясно и легко понятно? Итак, чего же стоит красноречие, раз оно
так скудно и хрупко, раз оно и всего не объемлет, и объятого не в силах
охватить целиком? Греки обыкновенно упрекают вас в скудости слов, вы, в свою
очередь, греков. Правда, Сенека считает их язык более богатым, но Марк
Туллий во введении к своему сочинению о пределах блага и зла говорит: "Не
могу надивиться, откуда взялось это необычайное презрение ко всему
отечественному. Обсуждать это здесь неуместно, но так я думаю и так часто
высказывал: латинский язык не только не скуден, как обычно думают, но даже
богаче греческого". То же самое он говорит во многих других местах, а в
"Тускуланских беседах" восклицает в ходе рассуждения: "О Греция, вечно
считающая себя богатой словами, как ты бедна ими!" И он сказал это с полным
убеждением, как человек, сознававший себя первенствующим в латинском
красноречии и дерзавший уже тогда оспаривать у Греции славу в этом деле.
Вспомним также, что писал в своих "Декламациях" помянутый Сенека, страстный
почитатель греческого языка. "Все, - говорит он, - римское красноречие может
противопоставить заносчивой Греции или чем оно превосходит ее, - все
расцвело вокруг Цицерона". Это высокая похвала, но, без всякого сомнения,
вполне справедливая. Таким образом, как видишь, относительно первенства в
красноречии идет большой шор не только между вами и греками, но даже между
первейшими из наших ученых, и в этом лагере есть люди, которые стоят за них,
как в том лагере иные, может быть, держат нашу сторону, что сообщают,
например, о знаменитом философе Плутархе. Наконец, наш Сенека хотя и
преклоняется, как я сказал, пред Цицероном, очарованный величием его
сладостной речи, но в остальном отдает пальму первенства Греции. Цицерон
держится противоположного мнения. Если же ты хочешь знать мое суждение об
этих вещах, то я признаю правыми обе стороны -и тех, кто считает Грецию
бедной словами, и тех, кто такою считает Италию. Если так по праву говорят о
двух столь знаменитых странах, - на что же могут рассчитывать другие?
Подумай, кроме того, как мало ты можешь в этом деле полагаться на свои силы,
раз ты знаешь, что вся страна, которой ты лишь ничтожная часть, скудна
речью; и тогда тебе станет стыдно, что ты потратил столько времени на дело,
в котором полного успеха и невозможно достигнуть, да если бы и было
возможно, этот успех был бы совершенно бесплоден. Но перехожу к другим
вещам. Ты горд добрыми качествами этого твоего тела? "И не видишь
опасностей, окружающих тебя". Но что тебе нравится в твоем теле? Мощность
его или цветущее здоровье? Но усталость, возникающая от ничтожных причин, и
приступы разнообразных болезней, и укус крохотного червячка, и самый легкий
сквозной ветер, и многое в этом роде доказывают, что ничего нет более
хрупкого. Или, может быть, тебя обольщает блеск твоей красоты и, видя цвет
своего лица или черты его, ты находишь основание удивляться, восхищаться и
радоваться? И не устрашила тебя история Нарцисса, и вид мерзости телесной не
научил тебя, как жалок ты внутри, и, довольный благообразием внешней
оболочки, ты не простираешь дальше свой умственный взор? Но и, помимо других
доводов, которые неисчислимы, уже тревожный бег твоей жизни, ежедневно
что-нибудь уносящий, должен был бы яснее дня показать тебе, что и красота -
тленный и скоропреходящий цвет. А если бы ты почему-нибудь - чего ты не
посмеешь сказать - и считал себя обеспеченным против старости, болезней и
всего вообще, что искажает красоту тела, - по крайней мере ты должен был не
забывать того последнего, которое разрушает все дотла, и глубоко запечатлеть
в своей душе слова сатирика:

Смерть единая учит,
Как ничтожны людские тела.

Вот, если не ошибаюсь, те вещи, которые, питая твою гордыню, мешают тебе
сознавать униженность твоего положения и помнить о смерти. Есть и другие
причины, к которым теперь я хочу перейти.

Франциск

Остановись на минуту, прошу тебя, иначе, подавленный многочисленностью
твоих обвинений, я не смогу оправиться, чтобы дать ответ.

Августин

Говори, я охотно подожду.

Франциск

Не в малое удивление ты поверг меня, поставив мне в упрек многое такое,
что, я уверен, никогда не проникало в мой дух. Я ли, по-твоему, полагался на
свое дарование? Но поистине единственный признак моего дарования - тот, что
я нисколько не доверял ему. Я ли кичусь книжной начитанностью, давшей мне
так мало знаний и так много забот? Можно ли сказать, что я домогался
ораторской славы, когда, как ты сам упомянул, именно недостаточность слова
для выражения моих мыслей возбуждает во мне сильнейшую досаду? Или ты
задался целью испытать меня? Потому что ты знаешь, что я всегда сознавал
свое ничтожество, и если подчас ставил себя во что-нибудь, то это случалось
лишь тогда, когда я видел невежество других, ибо, как я часто говорю, мы
дошли до такого положения, что, по известному выражению Цицерона, ценность
человека определяется у нас скорее "слабостью других", нежели его
"собственной силою". Да если бы и выпали мне на долю обильно те качества, о
которых ты говоришь, чем же они так пышно украсили бы меня, чтобы я мог
возгордиться? Я слишком хорошо знаю себя и не так легкомыслен, чтобы этот
соблазн мог волновать меня. Ибо сколь малую пользу принесли мне и талант, и
знания, и красноречие, раз они ничем не облегчили недугов, терзающих мою
душу, на что, помнится, я обстоятельно жаловался в одном письме! А уж что ты
как будто серьезно говорил о моих телесных преимуществах, это едва не
вызвало у меня смеха. Я ли полагал свою надежду на это смертное и бренное
жалкое тело, когда я изо дня в день ощущаю его разрушение? Избави Бог. В
юности, признаюсь, я заботился о своей прическе и об украшении своего лица;
но вместе с ранними годами эта забота исчезла, и теперь я по опыту знаю, что
прав император Домициан, который, говоря о самом себе в письме к другу и
жалуясь на чрезвычайную скоротечность телесной красоты, писал: "Знай, что
ничего нет приятнее красоты и ничего кратковременнее".

Августин

Я мог бы многое возразить на это, но предпочитаю, чтобы: тебя
пристыдила не моя речь, а твоя совесть. Я не буду действовать упорно и
пыткою исторгать у тебя слова, но подобней великодушным мстителям
удовольствуюсь простым соглашением, а именно попрошу тебя, чтобы ты впредь
всеми силами устранял от себя то, чего, по твоим словам, ты избегал доны!
не; а если когда-нибудь красота лица начнет соблазнять твою душу, - подумай,
какой вид примут вскоре твои члены, которые теперь тебе нравятся, как гадки
и отвратительны они будут и сколь ужасными показались бы тебе самому, если
бы ты мог тогда их видеть, и часто повторяй себе известные слове философа:
"Я рожден для высшего назначения, а не для того чтобы быть рабом своего
тела". Ибо поистине нет большего безумия, как то, что люди, не радея о самих
себе, холят члени обитаемого ими тела. Если бы кто-нибудь был на краткое
время ввергнут в темную, сырую и зловонную темницу, не стал ли бы он, пока
рассудок в нем цел, остерегаться, насколько возможно, всякого
соприкосновения со стенами и полом и, ежеминутно готовый к выходу, следить
чутким ухом приближение своего освободителя? А если бы он оставил эти
предосторожности и, весь обмазанный ужасной грязью темницы, со страхом думал
бы о выходе; если бы он усердно и заботливо разрисовывал и украшал его
стены, тщетно стараясь преобразить естественный вид мокрой от сырости кельи,
- не должно ли бы по справедливости признать его безумным и жалким? Так и
вы, несчастные, знаете и любите вашу темницу и прилепляетесь к ней, хотя вас
скоро выведут или, вернее, выволокут из нее, и силитесь изукрасить ее, тогда
как вам следовало бы ее ненавидеть, как ты сам в твоей "Африке" вложил в
уста отцу Великого Сципиона эти слова:

Путы мы ненавидим, и внешние цепи страшны нам;
То же, что ныне мы любим - тягчайшие узы свободы.

Прекрасное изречение, только бы ты сам сказал себе то, что заставляешь
говорить других. Не могу скрыть, что одно слово, которое ты, может быть,
считаешь самым скромным во всей своей речи, мне кажется наиболее дерзким.

Франциск

Жалею, если сказал что-нибудь надменное, но если деяниям и речам дает
меру душа, беру мою во свидетельницы, что я не сказал ничего дерзкого.

Августин

Однако унижать других - гораздо худший вид гордости, чем превозносить
себя не по заслугам, и я охотно предпочел бы, чтобы прославлял остальных, а
себя ставил еще выше их, нежели, чтобы, растоптав всех, ты с неслыханной
гордостью выковал из презрения к другим щит для своей скромности.

Франциск

Прими это как желаешь, но я ни себе, ни другим не придаю большой цены.
Мне противно рассказывать, какое мнение я имею о большинстве людей на
основании опыта.

Августин

Себя презирать - всего безопаснее, других же - крайне опасно и к тому
же вполне бесполезно. Но перейдем к дальнейшему. Знаешь ли, что еще
отвращает тебя от цели?

Франциск

Скажи все что угодно, только в одном не обвини меня: в зависти.

Августин

Я хотел бы, чтоб гордость вредила тебе не больше, чем зависть, потому
что от этого порока ты, на мой взгляд, свободен. Но я хочу сказать о другом.

Франциск

Отныне ты не смутишь меня никаким обвинением. Скажи открыто, что
заставляет меня блуждать вкривь и вкось?

Августин

Жадное стремление к земным благам.

Франциск

Заклинаю тебя, перестань. Большей нелепости я никогда не слыхал.

Августин

Ты сразу вышел из себя и забыл собственное обещание. Ведь речь идет уже
совсем не о зависти.

Франциск

Но об алчности, а этот порок едва ли кому более чужд, чем мне.

Августин

Ты много оправдываешься, но верь мне, - ты не так свободен от этой
заразы, как тебе представляется.

Франциск

Я-то не свободен от порока алчности?

Августин

И даже от честолюбия.

Франциск

Ну что ж, тесни меня, нагромождай, исполняй твою должность обвинителя.
Я жду, какую новую рану ты захочешь нанести мне.

Августин

Подлинное свидетельство истины ты называешь обвинением и раною?
Поистине, прав был сатирик, сказав:

Тот обвинителем станет, кто выскажет истину...

и не менее справедливы слова комика:

Угодливость родит приязнь, а правда - злость.

Но скажи мне, пожалуйста: к чему эти беспокойства и заботы, гложущие твою
душу? Для чего понадобилось тебе в пределах столь короткой жизни строить
столь далекие надежды?

Жизни размеренный срок
Нас учит: безумен умысел дальний.

Ты постоянно читаешь это, но оставляешь без внимания. Ты ответишь, вероятно,
что тобою руководит в этом деле любовь к друзьям, и постараешься дать
красивое имя своему заблуждению. Но какое безумие объявлять войну и
ненависть себе самому из желания быть кому-нибудь другом!

Франциск

Я не так черств и бездушен, чтобы чураться заботы о моих друзьях,
особенно о тех, к кому я привязан ради их добродетели или заслуг; ибо пред
одними из моих друзей я преклоняюсь, других уважаю, иных люблю, иных жалею;
но, с другой стороны, я и не столь великодушен, чтобы обрекать себя на
гибель ради друзей. Разум велит мне, пока я жив, иметь кое-какой запас для
дневного пропитания; отсюда мое желание (так как ты мечешь в меня Горациевы
копья, то пусть прикроет меня Горациев щит):

Был бы лишь книг хороший запас да в житнице хлеба
На год, - не жить на авось, не висеть меж надеждой и страхом.

И так как я хочу, говоря его же словами, "обеспечить себе старость приличную
и не чуждую Музам", и так как сильно боюсь превратностей сколько-нибудь
долгой жизни, я заблаговременно принимаю меры против того и другого и мешаю
с поэтическими занятиями заботы о моих частных делах. Но я делаю это спустя
рукава, так что до очевидности ясно, что я лишь по нужде унижаюсь до этих
забот.

Августин

Вижу, как глубоко внедрились в твое сердце эти мысли, которые должны
служить оправданием безумию. Но почему ты не запечатлел в своей душе и этих
слов сатирика:

Что мне богатства твои, такою накоплены пыткой?
Это ль еще не безумье, не явное мысли затменье -
Жить всю жизнь в нищете, умереть вожделея богатым?

Вероятно, тебе кажется очень заманчивым умереть на ложе, покрытом пурпурными
тканями, лежать в мраморной гробнице и завещать твоим преемникам спор о
богатом наследстве; ведь потому вы и жаждете богатства, что оно доставляет
эти преимущества. Бесплодный и, верь мне, безумный труд! Рассмотри в общем
человеческую природу и ты увидишь, что она довольствуется малым, если же ты
поразмыслишь о собственной, то едва ли рождался человек, который мог бы