— Род на нашей стороне, браты! — напутствовал Гулев. — А помереть доведется, так, знайте, не зря!
   Шли тихо, неспешно, обдуваемые ветрами, под солнышком добрым, ясным. Денек на славу выдался. В эдакий день свадьбы играть да веселиться. А им помирать. Деревья листвой шелестели, дунет ветром сильнее — летят листы оторванные, не жить им больше, не зеленеть. Какой ветер им в лица дунет? Шли тихо, чтобы не растянуться, сил не рассеять.
   А за лесом, как в дальней дали завиднелась крепость Олимпийская, в шесть слитных, литых полков собрались. Постояли недолго, невидимые пока противнику. И пошли на него веселым ходом быстрым, боевой лавиной потекли. Ударили в спины, нежданно. Кроновы полки развернулись не сразу, растерялись, не чаяли сзади силы вражеской.
   — Ну, браты, не посрамим себя! — выкрикнул Гулев.
   Бился он палицей — по-старому, по-дедовски, как пращуры бились. Крушил направо и налево. Для Яры палица тяжела была. Ей хватало легкого и узкого, длинного меча булатного. Секла лишь тех, кто на нее наскакивал, секла, а у самой сердце кровью обливалось. И не понимала, откуда в ней умение это, откуда ярь молодецкая… Берегли ее Стимир с Хи-сом, стерегли ее лучшие вой усатые, воеводой Гуле-вом поставленные втихую — будто рядом бились, сами по себе, а хранили любимицу богов, оберегали от лихих поединщиков. Да еще с десяток лучших лучников конных, кружились всегда по соседству, в слишком резвого всадника, подбиравшегося к ней, стрелу пускали, без промаха били. А казалось со стороны — будто и впрямь бессмертная дева, Веле-сова дочь-вальсирия носится, летает над бьющимися, одним смерть даруя из рук своих, другим жизнь.
   Сама Яра не видела лиц, все были одинаковыми. Сердце стучало: Жив! Жив!! Жив!!! Они совсем близко, почти рядом. Он где-то там, за крутыми стенами, в осажденном городе. А она здесь. Она несет ему свободу, жизнь. Она его надежда, его спасение! Ради этого стоило терпеть муки, разлуку. Выбор был верньм. Пойди она к нему тогда, и не было бы этих полков засадных, не было бы той последней силы, что могла остановить Крона, безумного в своей ярости, в нечеловеческой жажде власти и победы. Она вытерпела. И она спешит к нему. Она не демо-ница смерти-Мары, не дева печали и плача, но вестница жизни, счастья и их любви. Бесконечной, неизъяснимой любви!
   — Прости меня, брат! — Яра ссекла голову дружиннику, воздевшему на нее копье.
   Ударила рукоятью меча в подбородок другому, наскочившему вплотную. Пронзила насквозь третьего — тот так и умер на ее мече, с изумленным взглядом стекленеющих серых глаз, он один из немногих признал в ней деву. Ну и пусть! Она готова разить каждого, если понадобится, всех… Ради себя! Она не могла умереть сейчас, когда любимый столь близко, она не могла не увидеть его, не могла сделать его несчастньм, она должна была жить, спасая его. И потому она имела право убивать тех, кто ей мешал, имела!
   А Скил берег силы. Почем зря не размахивал мечом. Он еще после боя на поляне у камнеметов не оправился. Ныли руки, болели растянутые сухожилия. На синяки, ссадины и ушибы Скил внимания не обращал. Он берег себя, потому что знал — главный бой будет там, у стен. А пока они, все эти странные нездешние люди, и его племя иверийское, и присланные Живом дружинники — все вместе теснили Кроново полчище, прижимали его к крепости, вдавливали в ее стены. И не было у супротивника места развернуться, осмотреться, оправиться — кольцо сжималось, ловушка захлопывалась.
   — Идут! — прохрипел рядом Сугор, отбивая удар меча, пригибаясь, но все видя: — Наши идут!
   Скилу понравилось. Наши! Теперь и он видел, как от горной гряды, что тянулась с самого Олимпа до севера, бежали к ним на подмогу дружины, из тайного хода вышедшие позади осаждающих — тысяч восемь бежало, а то и десять. Это хорошо. А еще лучше, что Сугор так сказал про них, про воев Русии — наши.
   — Орр-аа!!! — заорал во все горло Скил. Теперь медлить не было смысла.
   Жив наблюдал за событиями из теремной башни. Ни один валун не долетал до нее — далеко и высоко стояла она, посреди Олимпа. Прибегающие гонцы лишь подтверждали известное ему. Неожиданностью стал прорыв Дона, он путал все планы.
   Пришлось спускаться с поднебесных высот на грешные склоны великой горы. У внутренних ворот терема ждал его оруженосец Смел, держал на поводу верного Булана.
   — Вот и наша пора приспела, — сказал Жив как о чем-то обыденном.
   Вскочил на коня. Ближняя старшая дружина потянулась за ним, две сотни отборных всадников, лучших бойцов. За воротами еще три тысячи свежих, не измученных сечей воев ждали его, приветствовали громко и истово. Им не терпелось влиться в битву, поддержать умирающих братов.
   Еще на ходу, гарцуя пред полками на Булане, Жив заметил спускающегося со стены Ворона. Обождал, пока тот подойдет вплотную. Взглянул укоризненно.
   — Не мое дело оборону держать, — сокрушенно признался седой воевода, — возьми с собой!
   Жив собрался было спросить, откуда он знает про замыслы, куда взять-то? Но не спросил, значит, всем ясно и без того. Не сидеть же сиднем, не ждать же, покуда придут и зарежут, аки скот бессловесный.
   — Коня воеводе! — крикнул в старшую дружину. Ворону подвели черного жеребца, вороного. Он влез на коня, ускакал куда-то. Вернулся быстро в ладных бронях, в шеломе новом, непобитом, с двумя мечами — чистый, умытый, будто скинувший лет тридцать. Жив улыбнулся старому дядьке, заглянул в заспинную тулу — там было два десятка перунов. Скорехонько собрался матерый кореван, но на совесть. Ему бы всего одну тысячу таких воев, как он сам, весь мир бы положил к стопам Великого князя!
   На сидящего возле стены Дона Жив поглядел с прищуром — одна и та же картина: вечно он бьет, вечно его бьют, опять еле живой сидит, перевязанный, иссеченный, С таким и говорить толку нет, пусть в себя придет. Рядом с братом суетился молодой Промысл, не столько обихаживал и отпаивал, сколько не давал встать, Дон все порывался вскочить, бурчал нечто невнятное, рвался куда-то. Он был явно не в себе.
   На Великого князя Промысл взглянул изнизу, быстрым, оценивающим и не очень добрым взглядом. Жив не стал выяснять причин недовольства, проехал мимо, но взгляд этот странный запомнил, хотя давно знал простую истину: всем мил не будешь… Промысл, сын Ябеда, того самого, с которым бился буйный Дон, раны врачует? Кому?!
   Две больших рати собрал Жив возле бреши пробитой, откуда несся гул сечи и около ворот Восточных. Еще полк, поменьше, стоял у Южных ворот, тысячи воев застыли на стенах. Оттуда, сверху махал ему рукой огромный даже издали Волкан — расстарался коваль, не только перунов наковал вдосталь, изладил два десятка мощных самострелов, коими перуны гремучие через головы своих с башен можно в Кроново войско метать. Сейчас этим делом заправлял, многих метальщиков на ходу обучать приходилось.
   — Всыпь им горячих! — громко выкрикнул Жив, воздел к небу сжатый кулак в черной перчатке с булатными пластинами.
   Волкан понял князя, надо спешить, пока свои полки с чужими не смешались в последнем, роковом сражении. Скоро поздно будет метать перуны, скоро начнется, эдакая каша заварится, что не расхлебать.
   — Братья мои! — начал Жив, когда стихло все вокруг. — Настал час нашего выбора. Не жизнь или смерть выбираем. А честь или позор на века вечные. А жизни конца нет, ибо сраженные мечом уйдем мы в светлый Ирий небесный, на привольные луга Велеса, к славным предкам нашим! Не страшна смерть-Мара. Но я, Великий князь всех земель Русских, заклинаю вас жить! Живите, братья! И побеждайте! — Он замолк, оглядел воев сверху, величественный и могучий, и гортанно выкрикнул: — Вперед, браты!!!
   Ворота распахнулись разом, там были наготове. Будто запруду отворили — и выплеснулись наружу могучие, сдерживаемые дотоле волны — вырвались за стены дружины, жаждущие сечи. И первым, в разверзтую дыру-брешь, вылетел на горячем коне Великий князь, сын Великого князя — Жив Кро-нид.
   В высоком пернатом шлеме, сверкающем золотой насечкой, в черненых булатных бронях и развевающемся за плечами золотистом тонком корзне, статный, прямой, вселяющий ужас своей литой мощью, не пряча лица под защитной личиной, отражая все небо великое и все поле необъятное, занятое живыми и мертвыми русами, отражая весь мир в своих бездонных серых глазах, сдерживая жеребца норовистого, дабы не подавить отпрянувших Доновых морских пешцов, надвигался он на Кронову рать, и шло за ним войско могучее, грозовой туче подобное. Еще прежде, чем столкнулись — копья в копья, мечи в мечи две силы земные, выхватили вой старшей дружины из заплечных тул перуны громовые — две сотни разом, ударили кресала, гарью потянуло вдоль стен, едкой и странной, вскинулись вверх двести рук… И чудовищный грохот, будто грозовая туча разродилась всеубивающей исполинской молнией, сотряс Олимп и его окрестности. Грохот заглушил стоны, крики, вопли, ругань, хрипы умирающих людей и лошадей.
   Но когда он стих, один из ошеломленных, стоящих на коленях дружинников Кроновых, выкрикнул отрешенно:
   — Громовержец!
   Его услышали те, что выжили, ближние — и потекло, побежало, загудело повсюду:
   — Громовержец! Громовержец!! Громовержец!!! Но недолго длилось замешательство. Иная туча, смертная, вырвалась из полчищ Кроновых, туча стрел, разя без разбору дружинников, конных и пеших. Прежде, чем выстоявшие достали из тул перуны, еще одна туча накрыла их, сбивая с коней, валя на землю. И все же не меньше полутора сотен перунов разорвались на переднем крае отметенных от стен Олимпа Кроновых полков.
   — Вперед, браты!! — снова выкрикнул Жив.
   Он прорвался сквозь третью черную тучу. Метнул зажженный перун. И тут же выхватил оба булатных длинных меча — смертными смерчами взметнулись они над головами, заискрились радужными, переливающимися веерами. Посыпались наземь убитые, безголовые, рассеченные надвое, раненые, безрукие, безногие, увечные, оглушенные… Никого не щадил Жив. Громовержец? Да, пускай его считают всесильным, всемогущим, беспощадным вершителем судеб, громовержцем. Пускай! Позже они, выжившие, поймут еще одну вещь — он справедливый громовержец! Но нет прощения поднявшему руку на него!
   Ворон вихрем летел позади. Отбивал удары, сам рубил. Душа словно из поруба вырвалась на вольную волю. Долго он сдерживал ее, очень долго. С тех пор, как Кроновы люди порубили всех до единого братов его, лесных кореванов, порубили на горной тропе узкой, что вела к Диктейской горе. Были схватки с ними на Скрытно, были. Но теперь они в счет не шли, теперь все решалось здесь… и браты смотрели с небес на него, он не мог их подвести. Одним глазом глядел на поле Ворон. Но видел лучше двуглазых. Кровавый проулок тянулся за ним. А руки старые устали не знали. Молча бил Ворон врага, без крика, без проклятий. Зло бил. Но и за сыном госпожи своей вечной, государыни Реи приглядывал.
   А Жив рвался вперед. Знал — все, кто пошел за ним, кто бьется на его стороне, смотрят на него. Он их сила, он их вера, он их надежда!
   — За мной, браты!!!
   Старшая дружина шла плотно, успевая расчищать себе путь вперед, к ставке Кроновой то перунами, то мечами. За ней шли дружины прочие, за ней тянулись выжившие вой, чьи полки были рассеяны да перебиты частью. Бой закипал с новой, невиданной силой. Но не бежали, не отступали рати осаждающих стольный град Русии, сильны были пока… да и некуда было им бежать — сзади напирали засадные полки. Некуда! Оставалось одно — биться до конца, биться насмерть. Что ж, каждый из них сделал свой выбор, еще тогда прежде, когда уходил с Доная в рядах Кронова войска. Каждый рус волен над своей судьбой. И иной Судьбы, владеющей им, не знает. Кипел бой. Безудержная сеча напояла землю горячей кровью.
   Смешались полки и дружины, смешались вой, конные и пешие. Уже невозможно стало отделить друга от недруга, ибо и ближние, и дальние русы, и срединноморские, и индские, и хоттские, и яравий-ские поделились на своих и чужих. Все реже неслось над полем и по склонам русское «ор-ра!», единое для всех.
   — Кро-о-он!!! — кричали одни.
   — Жи-и-ив!!! — неслось из глоток других. Далеко от бреши, далеко от стен Олимпа Русского отбили осаждающих. Да и не стало теперь таковых. В чистом поле бились.
   И чуял старый Крон недоброе, видел, как иссякают рати его. Но не мог поверить в поражение свое. Ибо верил только в победу. Не было больше у него запасных полков. И оставшимися можно сломить противника, разгромить изменников — Крон иного не принимал ни душой, ни сердцем. Но себя берег. Врывался в гущу боя там, где теснили его дружины, увлекал за собой, кидал в прорыв воев воспрявших. Сам возвращался в ставку свою посреди поля, в окружение советников-думцев и стражей верных, замирал каменным изваянием конным посреди старшей дружины. Со многими изменниками, кружившими прежде вкруг престола великокняжьего, встречался он в бою лицом к лицу — многим воздал по заслугам их. Многие ушли. Крон знал, и этих достанет его рука. Только прежде достать надо главного… нет, не изменника, не самозванца… главного зачинщика распри великой. Ему ответ держать! Хотя и сын… вздрогнул, холодком повеяло изнутри, старческим, недобрым. Сын? Он сам, в мыслях, назвал его сыном?! А как еще назвать? Не было никакого пришлеца с Севера! Не было! И княгиня покойная, невинно убиенная им по его неверию и мнительности, его преследованиями неотступными, лишающими ума светлого, надумала себе образ, коего не было никогда! Надумала… и поверила в него! Из жизни горькой и страшной, из Яви недоброй ушла живой жить в мир грез и наваждений, заслонилась от него, от мужа, от Князя великого, тенью нетелесной, измышленной. Да так, что и он поверил! Поверил до острой боли сердечной, до помутнения разума! А тут еще гадалки-ворожеи, ведуньи-прорицательницы. Не от Рода они были, не от Велеса… от Мары-искуситель-ницы! Грех на нем. Неискупимый грех! Только каяться поздно. Прошло время покаяний. Пришло время битвы.
   Жив неудержимо рвался чрез бранное поле к стягам отцовским. Туда! Не вестником смерти, нет. Остановить эту братоубийственную сечу можно было только там. Уже и шелом великолепный сбили с него, и поручи ссекли, корзно в клочья изорвали. Коня доброго Булана потерял, после него еще двух сменил. Но мечи, скованные Драгом-Волканом, не тупились, легки и остры были, не мечи — молнии ослепительные, быстроразящие в дланях вездесущего и всемогущего вершителя. Грозен был Жив и красив ярой красой воина. Длинные светлорусые волосы прядями метались по плечам его и спине, взвивались в порывах ветра, светились золотом в лучах клонящегося к закату солнца. Короткая, вьющаяся борода и скрывающие верхнюю губу густые русые усы старили его, придавали вид зрелого, тертого жизнью мужа. Холодным льдом далекого Севера предков, унаследованные от самого Борея-древнего блистали на темном, обветренном лице светлые, серые глаза — не выдерживали их огня ясного те смельчаки, что встречались взором с Великим князем… вторым Великим князем на этом поле смерти и жизни. Бронь скрывала спину и грудь. Два могучих плеча синели двумя родовыми соколами, от них, вниз по рукам вились искусно наколотые узоры, словно оплетали ветвями сказочными. По соколам царственным и по узорам дивным узнавали вой молодого Князя. И бросались на него одни, зверея от ужаса и от представившейся возможности славы себе добыть, сразить сильнейшего противника на поле. И теряли силы иные, роняли мечи, копья, дротики, палицы… Обессиленных Жив жалел. Звереющих вразумлял, ибо негоже стоять на дороге у Князя. Бился яростно. Но без злости в сердце. Оглядывался на дядьку: старый, тяжко ему.
   А Ворон себя не щадил. Предчувствие легкое и даже сладостное навевало на него — последняя сеча твоя, старый кореван, последняя! Чего ж щадить тогда?! Думать думы времени не было. Но мыслишка проскальзывала, коль последний то бой его, значит, пора и на покой, пора на лавку, навоевался. Вот кончится бой — и напомнит Живу, сыну своему названному, чаду самому близкому и государю нынешнему про обещание, про Скрытень-остров, уплывет туда жить-доживать, жизнь вспоминать… он заслужил, не моложе Крона-старого, душа покоя просит. А сил на дом свой, на поле, на лес со зверем небитьм, на женушку добрую пока хватит… Ворон первьм увидал странного всадника, легкого, тонкого, вездесущего, что быстрой тенью метался на другом конце поля, тесня дружины Кроновы. Будто вестник Рода с небес спустился, не видывал прежде таких. Вон оно как обернулось, сдавили старого князя эдак, что уже края кольца-удавки видны, своих различить можно… И вдруг понял — дева это, в бронях, на коне, но дева. И за ней, и по всему полю много дев да жен рубится, нездешних, платами замотанных до глаз, чтоб пыль не летела на лики. Но эта особая.
   — Дева, — выдохнул он. — Дева-Победа наша! Жив, теснящий огромного черного ликом нубийца наемного, обернулся на миг, взглянул взором странным, почти детским, широко раскрытыми глазами, утратившими вдруг ярь лютую.
   — Где?!
   Ворон не успел ответить. Палица нубийца — не палица, а скала многопудовая — зависла над головой Жива, его Жива, того самого мальчонки, что вытащил он когда-то из пещеры погибельной, которого омыл в водах светлого небесного ливня, которого тихо, в душе своей считал сыном своим приемным, Жива, с которым и прожил жизнь долгую, горькую и сладкую, одну-единственную, дарованную ему Родом. Прыжок его был стремителен и непостижим для человека, повалился позади с переломанным хребтом конь, не выдержавший удара ног прыгнувшего воеводы. Никто не видел этого прыжка. Видели только меч, пронзивший горло нубийца, слышали хряск сокрушаемого тела — палица-скала раздробила плечо и грудь Ворона. Он умер в одно мгновение с нубийцем. Но уже после смерти успел повернуться к тому, кого спас. И узрел — жив!
   Сильные руки подхватили старого воеводу, не дали упасть наземь, на тела, изуродованные смертью. Всего ожидал Князь великий, только не этого. Бессмертным, неистребимым казался ему дядька старый. Казалось, всегда будет он на свете, как был до рождения его, как был при всей жизни… И вот нет Ворона! Жив прижал мертвое тело к груди, склоненным лбом коснулся лба, закрыл глаза, проваливаясь во мрак… Нет Ворона! Нет прежнего мира! Он умер вместе с ним. А новый… новый еще не народился. Горючая слеза стекла с его щеки на щеку холодную, застывающую. Жив оторвался на мгновение и увидал, что из единственного, полуприкрытого глаза дядьки… нет, отца названного, из мертвого глаза, тоже катится серая мутная слезинка.
   Верные стражи стерегли его, не подпускали врага. Да и все меньше оставалось на поле яростных, остервенелых воев противника, все больше бессильных становилось, бросающих мечи и горбящих спины. Не стихала сеча, но бились тяжело, нехотя и вяло, без удали, словно работали трудную, подневольную работу не вой, но пахари. Сумерки накрывали мир, в коем не было мира.
   Ворона Жив передал с рук на руки. Ничего не сказал. Стражи его сами все знали — дюжина ушла назад с телом, в крепость стольную. Тогда лишь Жив глянул к окоему темнеющему. И увидал ту, о которой обмолвился Ворон — вестника Божьего с разметавшимися нимбом волосами, посланца… или посланницу Рода и Матери Небесной Лады. Дева-Победа! Это ее рати… и его, посланные ходами тайными, не дали полчищам отойти, собраться воедино, ударить сызнова и раздавить их. Дева-Победа… или просто видение, тень уплывающая во владения Мары.
   — Вперед! — выкрикнул, громче прежнего. — До ставки Крона было рукой подать. Все! Хватит! Пора кончать с этой бойней. Остатки старшей верной дружины рванули за ним, отставая, круша все на своем ходу.
   — Вперед!!!
   И все же их опередили. Жив увидел за двадцать шагов, что его люди бьются с отцовскими стражами. Бьются в безумном, яростном, беспощадном бое. Ближе всех был молодой Промысл на серой кобылице. Он рубился с черноволосым, короткобородым воеводой Крона, Жив не сразу признал его, а когда признал, сердце сжалось — только было поздно: отчаянным быстрым ударом Промысл снес курчавую голову, успел подхватить ее, вскинул над собой в левой руке и закричал хрипло и дико:
   — Аа-ааа!!!
   Это зрелище остудило Жива. Молотом ударило в виски: неужто и он такой? зверь? нечеловек?! Нет! Он ринулся вперед и мощным ударом кулака сбил Промысла с лошади. До ставки на пригорке оставались считанные шаги, повсюду вокруг бились смертно, люто. Бился и сам Крон, разя каждого, кто осмеливался подняться к нему, на этот последний невысокий холм-оплот. Отец! Князь! Он не видит его, своего сына, свою погибель!
   Жив оглянулся на ближних стражей, кивнул им. Но дружинники не успели поднять рук, как откуда-то из-за спин вырвался полуголый, разгоряченный и дикий Дон. Он тоже рвался наверх, к отбивающемуся из последних сил Крону.
   — Смерть! Смерть!! Смерть!!! — ревел бешеным медведем Дон.
   Жив нагнал его в два скачка, дернул за плечо на себя, ударил в грудь, потом в лицо, сам получил в ответ локтем в подбородок. Наконец ему удалось спихнуть брата наземь, перехватить меч, срубить голову дерзкому вою, бросившемуся на него. И только тогда он крикнул назад:
   — Давай!
   Большая сеть с бронзовьми грузилами взлетела вверх, развернулась в темнеющем небе — и пала на Крона с ближними его, валя всех без разбору.
   Жив спешился, подбежал к бьющимся под сетью людям и коням. И вдруг увидел пылающие неистовым зеленьм огнем глаза Крона. Отец смотрел прямо на него. Он не желал верить, что все уже кончено.
   — Безумец… — еле слышно прошептал Жив. Позади громыхнуло громом небесным. То его стражи последними перунами громовыми остановили последний вал сечи,

Эпилог

   — И поделили они царство Кроноса на три части, внучок. И стал каждый властвовать над своей. Зевсу достался Олимп светлый и все земли, населенные племенами разными. Посейдону гневному и ярому — моря и океаны со всею живностью в них, со всеми островами, со всеми плывущими по морям этим. А Аид ушел царствовать в подземное царство, править всеми мертвыми и всеми чудовищами, изгнанными с Олимпа и с земли… Три было брата, каждому выпало свое. Ибо богу — богово, царю — царево, а человеку смертному — что останется. С той поры боги и живут на Олимпе во дворцах светлых, нектар вкушают…
   — Боги далеко, — заключил внук, не дослушав говорливого деда.
   Они сидели вдвоем в темной пещере, прятались от жара полуденного. С трех сторон камень порос лишайником, мхом. Зато четвертая, южная, была чистой — лишь десятки фигурок в гребнистых шлемах испещряли ее. То дед рисовал тертыми красками из кореньев да чудными каменьями, собранными в горах. Рисовал все одно — богов да героев, про которых рассказывал внуку. Получалось красиво… и немного страшно. Старших, родителей не было с ними: кто коз пас по склонам, кто по лесу собирал что съедобного попадется.
   Сидели тихо. Дед рассказывал, внук запоминал. Чтоб было что и ему рассказывать внукам, детям, всему племени. Только не таких слов ждал дед-говорун. Нахмурился, низкий лоб сморщил, совсем старым стал.
   — Не говори так никогда! — просипел строго. — Боги, они всегда близко, они все видят и все слышат. Боги везде! Они хоть и справедливые, все по ряду вершат, но гневить их нельзя! Вот войдет сейчас…
   Внуку, черноглазому мальчонке лет пяти от роду, одетому в одну грубую тряпицу, обернутую вокруг чресел, худенькому и смышленому, представилось, как озаряет вдруг словно солнцем дыру пещерную, как вырастает в проеме светловолосый и светлобородый великан в сверкающих доспехах, с мечом, с перуном в руке. И смотрит он ясными светлыми глазами, в которых само небо, обитель богов, смотрит совсем не грозно, а даже весело, улыбается… ведь он, маленький Пелос, ничего плохого этому доброму богу не сделал, за что же он будет его наказывать — он, такой могучий, такой красивый, такой светлый… и такой добрый! ведь это же не чужой, это его бог!
   — Я вот уйду к ним, — сказал мечтательно внук.
   — Что ты! Что ты! — замахал руками чернобородый дед, даже потертая козлиная шкура сползла с плеча.
   — Но ведь сам говорил — нет теперь плохого бога, нет больше Кроноса, в Тартаре он. А новые — хорошие, — настаивал Пелос, — вот и пойду к хорошим.
   — Нельзя, — спокойней выговорил дед, — памяти не будет в племени. Ты знай, внучок, боги живут буйно и яро, не щадят себя. И памяти по себе не держат. А мы держим, мы все помним, от деда к внуку передаем. Ты уйдешь, кому передам я память?
   Братьев у тебя не осталось. Чужие не отдадут чадо в ученье. А ныне по всей Гореции таких как я сказителей не больше, чем пиний в нашей чахлой рощице осталось. Понимаешь, о чем толкую я?! Не будет богов, жизнь наша серой станет, пустой, ничтожной.
   Внук встал, обнял старика, прижался щекой к седому виску.
   — Не бойся, деда, — прошептал на ухо, — боги всегда будут. Они вечные!
   Яра шагнула навстречу Живу. И застыла под взглядом изумленных, настороженных глаз. Черная мысль скользнула змейкой в голове: разлюбил?! а может, лелеял в разлуке один образ, выдуманный, а увидал — и не признал ее, не признал любимой своей?!
   Наверное, так и было. Жив ожидал увидеть ту нежную и прекрасную девочку, что еле достигала его груди, что глядела на него изнизу наполненными синью глазищами, ту, которую он любил до острой боли сердечной и почти отцовской жалости. А узрел вдруг высокую, по плечо ему, стройную деву с высоко поднятой головой — величавую, горделивую, властную, со смуглым от загара лицом, на котором с еще большей ярью пылали синим нездешним огнем огромные глаза. Она была простоволоса, лишь узкий черный ремешок перехватывал по лбу светлорусые густые пряди, в кожаных легких бронях под светлым булатным панцирем, в узких холщовых штанах, какие были на каждом простом вое, в сапогах, с мечом на боку и в легком черном корзне. Дева-воительница! Только сейчас он понял, что именно ее он видел на поле боя — стремительную, вездесущую, разящую безжалостно, подобную Светлоликой Роде — младшей богине Рожанице, дочери Пречистой Лады. Это ее дружина решила исход битвы, ударив в спину полчищам Крона и его титанов. Почему он сразу, там, в кровавой, но праведной сече, не признал ее — самую близкую и родную на всем белом свете?! И еще Жив понял вдруг, что это она являлась ему в образе девы-воительницы, в образе тайной мысли его, самой Тайны — бесплотная, но вся исполненная этим божественным небесным синим огнем. Тайна! Его жена, и его дочь, порожденная его сознанием, предугаданная и оттого вечно божественная покровительница не только его самого, но родов Русских.