Подручные валились с ног не только от стрел, но прежде всего от усталости. Непробиваемые маски на лицах защищали их. Но княжич не давал покоя, все бил и бил, бил и бил, не останавливаясь, не опуская лука. Он не стоял на месте, перебегал от ствола к стволу, нырял в кусты, распластывался на траве, посылая стрелы вверх, в затаившегося над головой, уже готового обрушиться всей тяжестью тела с ветвей. Парнишка, подающий стрелы, был весь в мыле, бегал с высунутым языком. Но поспевал. Куп не мог к нему придраться, такой в бою незаменимое подспорье.
   — Весть для Копола!
   Громкий крик застал княжича на открытой поляне, заставил вздрогнуть. Что еще за весть? Кто посмел остановить ратные учения?!
   Гонец на каурой лошадке, загнанной вконец, подскакал вплотную, сполз с седла. Уставился на княжича — высокого, сухощавого, беловолосого, безбородого, гневно глядящего на него своими светло-голубыми глазами.
   — Говори! — разрешил Куп.
   — С Доная весть, — задыхаясь, начал гонец, легкий, поджарый малый, не достающий княжичу и до плеча, в посконной рубахе и таких же штанах, но с витой гривной на шее, знаком посланца. — Великий князь Юр, батюшка ваш, преставился!
   Что-то содрогнулось внутри у Купа, будто жила какая оборвалась, хотя давно ожидал вести подобной, готов был… Умер отец! Ушел на Велесовы пастбища. Миротворец! Праведник! Никто не вечен под луной и солнцем. Что ж тут горевать, коли в лучшую жизнь ушел, беззаботную и счастливую, какую и заслужил всей жизнью бренной своей, земной.
   — Давно?
   — Девять ден минуло, коли не сбился я со счету, — ответил гонец.
   — Стало быть, резво ты доскакал! — похвалил Куп. С Доная до низовьев Лабы путь не близкий, торный. Куп сам этим путем хаживал. Двенадцать лет назад услал его князь Юр великий в северные владения свои ряд держать, княжить его и своим именем, как и полагалось по уставу. Недаром, Купом-Кополой прозвали с рождения, так всегда делали, в честь бога-стреловержца, покровителя воев и сказителей — каждого третьего по старшинству сына в честь светлой, солнечной ипостаси Рода Всеблагого именовали, поближе к Борею княжить отправляли. Третий сын — богу угодный сын! Издревле считалось, что как дочерь старшая не только матери родной дочь, но прежде всего богини Сущей Реи дите единокровное, так и сын третий — от самого
   Копана Солнцеликого зачат бывает, сын его и тень его на земле среди людей, а может, и он сам, кто знает. Чтили люди заветы предков, уважали — на них, на заветах и уставах этих, на обычаях и повалах родовых ряд держался в мире Яви. И блюсти ряд этот он был обязан по всему Северу, где русы жили.
   Крепко стоял Куп на Лабе. Не было ему ни соперников, ни противников среди племени своего, среди племен прочих, живущих одной охотой да ловлей рыбной, собиранием ягод да грибов. Незлобивы и тихи, дики были лесовики северные да прибрежники. Своих, неугомонных в яри, держать приходилось, мирить и замиривать. Всякого хватало…
   — Что сказал отец перед смертью, — спросил Куп, глядя в глаза вестнику, — в чем воля его?!
   Глухо ответил вестник-гонец, зная, что не по нраву ответ его придется, что доброго слова и награды не видать. ^
   — Повелел великое княжество Рее держать, племяннице твоей…
   Куп окаменел, до скрипа сжал зубы. Но сдержался. Отцовская воля, воля князя великого свята.
   Не с пустого места начинал Жив. Многому обучил его Ворон, передал мастерство свое и Овил. Семижды семь потов пролил он еще мальчишкой на Скрытне. А теперь приходилось начинать чуть ли не сызнова. Кей исполнял княжье поручение на совесть, про угрозы свои не вспоминал больше, только поглядывал иногда на немого, будто тот и не немой вовсе.
   В первый же день ученья подошел вплотную, сказал в глаза:
   — Ни один дикий так биться не может, как ты бился со мной, для этого десять поколений искуссных мечников за спиной должно быть. Хитришь ты, Зива!
   Жив помотал головой. Но взгляда не отвел.
   И началось мытарство беспрестанное, до ряби в глазах, до дрожания рук. Такого прежде не было, ни в рудниках, ни в ковне. Поначалу Жив решил, что злопамятный десятник личной охраны Великого князя, лучший боец Олимпа, чернобородый Кей решил его уморить, загонять до смерти. Потом, смирив досаду, понял — нет, просто Кей не знает ни в чем середин, он делает все до конца: живет, рубится, гуляет, учит других… Кей не понимал, что такое милосердие. Не щадил себя, не щадил прочих.
   — Я из тебя, мальчуган, сделаю мужа! — приговаривал он, когда Жив на закате солнца, еле держащийся от усталости на ногах, стоял перед ним. И добавлял: — Или дух вышибу!
   Вышибить дух из Жива было невозможно. Хотя напарники его менялись один за другим, хотя боевую полосу он пробегал за день по тридцать раз. Была эта полоса далеко за задним постеном нижнего дворца, утопающего в зелени. Сотни деревянных столбов, перекладин, косых балок, вращающихся кольев, навесов, щитов, бревен были утыканы десятками тысяч больших и малых лезвий, крутящихся цепей, кос, шестоперов. Тут же, под уродливыми нагромождениями этими таились в земле и в настилах ловушки, ямы, капканы и прочие неожиданности. Рвы и канавки, пересекающие полосу, змеящиеся вдоль нее, были заполнены горючей жижой, которую поджигали всегда внезапно. Местами провалы достигали десятков метров, приходилось цепляться за брусья руками, ползти поверху. И повсюду таились мечники, лучники, пращники и метатели дротиков… Страшна была полоса! Необученный человек ломал себе шею на первых же метрах. Обычный дружинник, простой, редко коща добирался до середины. Отборные проходили полностью, но после этого их уносили на руках. Сам Кей мог преодолеть сотворенное им детище семь раз за день, с передышками. Жив повторял его достижение за полтора часа… и после этого мог оставлять за спиной полосу без счету, пока не валился с ног. Секрет был прост — за первые семь проходов Жив выбивал с полосы всю живую силу, он просто опустошал ее, не убивая никого тяжелым бронзовым учебным мечом, но надолго вышибая из строя.
   Следующий день, а то и два Кей показывал немому дикарю от трех до пяти новых, неведомых тому приемов оружного боя. И начиналось бесконечное обучение… Вслед за Кеем в круг выходили его пятеро братьев, один за другим, сменяя уставшего. Жива никто не менял.
   Ему не давали вздохнуть полной грудью, выматывали до изнеможения. А сам Кей хохотал и кричал:
   — Терпи, щенок — волкодавом станешь!
   Княжич схватывал на лету. Он еще не знал многих премудростей, но уже сейчас не уступил бы в поединке учителю своему. И тот чувствовал это, иногда в карих глазах Кея вспыхивало тусклым, почти неуловимым для окружающих огоньком, но понятное Живу, сомнение.
   В последний день, когда они бились в учебном бою, когда Жив выбил меч из каменной руки лучшего бойца Олимпа, когда он наступил на него ступней, не дал поднять и резко выкинул вперед свой меч, упер его в горло Кея острием, сомнение это переросло в нечто более сильное и заметное — страх мелькнул в глазах учителя.
   Жив опустил руку. Отошел. Он ожидал, что сейчас ему покажут еще какой-нибудь прием, еще что-то новенькое. Но чернобородый Кей выкрикнул издалека:
   — Все! Хватит! Теперь ты постиг боевую науку полностью. Мне нечему учить тебя!
   Жив растерялся. Улыбнулся широко. Пошел навстречу десятнику охраны, склонил голову, намереваясь, несмотря на пролитые пот и кровь, на обиды, досады и боли поблагодарить его, хотя бы взглядом, поклоном.
   Но Кей прошел мимо. Лишь чуть приостановился, взглянул искоса и шепнул, неслышно для других:
   — Не слишком задирай нос, сопляк. У меня еще осталась в запасе пара приемов, чтобы убить тебя… если — понадобится!
   Улыбка на мокром от пота лице Жива погасла. А еще через неделю его привели к Крону. Великий князь сидел в огромной белокаменной горнице с низким дубовым потолком — простым, не узорчатым, не расписным. Сидел в углу на грубой скамье и перебирал почерневшие от времени дощечки, считывал что-то неведомое, древнее. Лоб князя был изборожден глубокими морщинами. Седины в волосах стало больше. Жив это сразу заметил, хотя и прошло, вроде бы, не столь \ уж много времени, а постарел батюшка, чело еще бледнее сделалось. И многие перстни драгоценные на белых, словно восковых пальцах заметнее стали.
   Сжалось сердце у Жива. Столько дней и ночей копил он нелюбовь к этому человеку, к' убийце его матери, жены собственной, столь долго ненавидел его за глаза… а теперь пожалел вдруг, чуть слезу не пустил.
   — Вот он, княже, — доложил Кей, снимая шелом, перьями украшенный, — можешь хоть сейчас ставить немого на мое место! Превзошел учителя!
   Жив вздрогнул. Не ожидал такого поворота.
   — Ну уж и на твое, — недоверчиво выговорил Крон. Поднялся, одернул длинную и тяжелую зеленую рубаху, перетянутую в поясе золотым поясом, провел ладонью по княжьей гривне сверкающей на груди. Сам подошел к Кею, положил руку на плечо, привлек к себе, прижался щекой к щеке.
   — Погодим пока менять тебя, брат. Не было у меня еще в охране из горяков-то. Хочешь, чтоб первого взял… А может, он и не горяк вовсе, может, не дикий он, а?!
   Кей не ответил, чуть развел руками — не его об этом спрашивать надо, он свое дело сделал. А там пусть другие решают, много мудрых и сановных людей вокруг князя, им виднее. А дальше всех видит сам Великий князь.
   — Молчишь, брат?
   — Не соглядатай я тайный, — ответил Кей, — и не волхв всезнающий, чтобы насквозь чужую душу зреть. Одно сказать могу — стражем добрым будет, сотню отборных заменит. Вот мое слово.
   Крои кивнул. Повернулся к приведенному. Оглядел пристально, не заглядывая в глаза, будто лишь силу и стать изучая. Улыбнулся вдруг криво.
   — А ну, дайте меч немому! — приказал. Один из подручных тут же сунул бронзовый меч Живу. А все пятеро братьев чернобородого Кея вытащили свои мечи, боевые, встали наготове, если что, и жизни положить за князя.
   — Да не такой! — поморщился Крон. — Булатный дайте!
   Кей вытащил из ножен свой, протянул немому Зиве. И принял сам от одного из охранителей длинное копье с узким, отсвечивающим сталью рожном.
   Жив поглядел на него, стиснул зубы. Не доверяют. Что ж, такая у них служба, обижаться не на что. Он подкинул меч в руке, примериваясь к нему, ожидая, что же будет дальше, с кем придется на этот раз биться, доказывая умение. Оглядел всех пятерых, недавних наставников своих, и семерых других — могучих и ладных, в тусклых серых бронях, стоящих поодаль от князя, но провожающих взглядами каждое его движение. У двоих в руках были дротики-перуны. Еще у двоих луки с положенными на тетиву стрелами. Трое стояли, опираясь на длинные копья. Мечи у каждого торчали прямо из-за поясов, короткие, узкие, сверкающие хищно…
   И проглядел. Не заметил, как оказался у князя в холеной руке длинный булатный меч. Застыл от догадки смутной, неужто… сам?!
   — Что, немой, оробел? — спросил Крон. — Поза- " был со страху хитрости свои и навыки мудреные? Говори! — Голос князя звучал ехидно, подначивающе, вызывающе.
   Жив чуть не раскрыл было рта. Но вовремя спохватился. Здесь пригодился бы Скил, отвлек бы на себя внимание. И Олен не помешал бы. Да только нет их. Скила держат где-то, как сообразили, что немой и так все понимать стал, так и упрятали парня. Олен, наверное, ненужным оказался… Кто теперь за него слово скажет?
   Кей выжидающе молчал, не вступался.
   И тоща Жив поднял свой меч. Будь, что будет! Он знал точно, одно неверное движение — ив него со всех сторон вонзятся копья, стрелы, мечи, дротики… Его убьют в мгновение ока!
   — Что ж, испытаем молодца!
   Князь сделал резкий выпад. Жив отбил его. Замер.
   — Ну что ж ты?! — рассмеялся в лицо Крон. И точным, молниеносным ударом рассек кожу на левом плече полуобнаженного дикаря. Вторым ударом он хотел проделать то же самое с правым плечом. Но Жив подставил меч. И тут же сам сделал выпад. Крон увернулся. И рассек противнику кожу над коленом. Отскочил, дразня открытостью, незащищенностью. Но когда Жив прыгнул на него, норовя достать мечом, он снова с непостижимой легкостью ушел от удара, отступив всего на полшага. Следующие три выпада князя были ложными. Они только отвлекли внимание Жива, заставили его почувствовать непонятное головокружение, будто он оказался внезапно на тонкой жердочке посреди бездонной пропасти. И Жив бросился сам вперед. Теперь он наступал без опаски, не щадя князя, забыв, что пред ним его родной отец. Он колол, рубил, нырял под меч, исхитрялся в приемах, крутился волчком… и не мог достать Крона ни одним касанием. А потом он сам не заметил, как стал отступать, защищаться, еле успевая подставлять меч. Он ничего не понимал. Как могло происходить такое?! Почему?! Ведь ему не было равных! А этот старик, почти старик, которому далеко за шестьдесят, теснил его, не давая опомниться, перевести дух. И не было никаких особых хитростей, не было не ведомых Живу приемов, было нечто иное — какая-то нечеловеческая уверенность в своих силах, полнейшая уверенность, был не понятный ему дух победы. Живу казалось, что Крон даже не смотрел на него, что он где-то в ином мире — безучастное лицо, полуотсутствующий взгляд, остекленевшие глаза… Да, глаза! Они были странными, очень странными. И эта матовая белизна кожи! Жив понял: кроме желания победить, доказать свое княжеское превосходство, кроме таинств владения мечом, есть еще что-то, что дви-жет сейчас князем. Снадобье! Или колдовство! Не иначе! В обычном состоянии человек не может увернуться от прямого разящего удара, он просто не успеет. И нанести ответный столь быстро не дано смертному!
   — Ну чего ж ты, немой! — подзадоривал Крон. — Моли о пощаде, скажи что-нибудь. И я не убью тебя!
   Острие меча рассекало Живу кожу на груди, на предплечьях, на боках, ногах, даже на спине — разрезы были совсем неглубокими, царапины, а не раны. Но они выводили из себя, раздражали и разъяряли больше, чем настоящие раны.
   Жив бился в полную мощь, уже и не думая о нацеленных в него стрелах, мечах, копьях. Из последних сил он пытался сдержать натиск, перейти в нападение. Позади была белокаменная стена. Он уже ощущал ее холод лопатками. Впереди был сверкающий, почти невидимый в движении меч и бледное улыбающееся потусторонней улыбкой лицо отца, не узнающего его, не способного узнать его… но чего-то ждущего.
   — Смелей же!
   Жив, улучив мгновение, бросился под ноги князю, норовя повалить его. Не получилось. Крон перескочил через сжатое в комок тело. Развернулся. Теперь он чуть не упирался спиною в стену.
   Жив вскочил барсом, будто и не падал вовсе. И бросился на Крона — разъяренный, обезумевший, не помнящий себя.
   Это был его последний бросок. Меч вдруг вылетел из руки, взвился высоко вверх, перевернулся несколько раз… и рукоять его оказалась в княжьем кулаке. Это был конец схватки.
   Крон, бледный, переставший улыбаться, стоял с двумя мечами. Их лезвия ножницами захватывали горло Жива, достаточно было одного движения, самого слабого усилия, чтобы душа его отлетела в вырий или же канула в тартарары.
   — Кто ты, немой? — неожиданно спросил Крон. — У тебя серые глаза руса. Где-то я видел точно такие глаза… давно, не могу припомнить. Они были холоднее этой стали, которой я перережу сейчас твою глотку… нет, не помню. Но я видел, видел. Говори, немой!
   Жив молчал. Он уже знал, что умрет в любом случае. Князь, его отец — он просто безумен! в него вселились бесы-преты! а может быть, дух самого Велеса! он не человек! в эту минуту, в этот миг он кто-то другой, беспощадный, невидящий и ненавидящий! Пусть убивает! Пусть!
   Мечи медленно сползли по ключицам вниз, коснулись остриями груди, живота. Князь подержал их еще, совсем недолго. И вдруг отбросил от себя. Повернулся к Кею.
   — Он мне нравится!
   — Прикажешь зачислить в стражу! — тут же отозвался десятник.
   Крон ткнул кулаком Живу в грудь, будто пробуя его на устойчивость и крепкость. И быстрой походкой пошел в свой угол, к темным дощечкам, усеянным чертами и резами.
   — Нет, сперва покажи немого волхвам, — бросил он, не оборачиваясь.
   Безумец! Жив глядел в прямую спину удаляющегося отца. Род помутил его разум… Но что за странная сила таится в его груди, под этими огненно-седыми кудрями? Жив был в полнейшей растерянности. Все его тайные планы, далекие замыслы рушились один за другим. Он уже совершенно точно знал, что никогда не подымет руку на отца. Никогда! Даже если придется с ним сразиться не на жизнь, а на смерть.
   Потом его вели лестницами и переходами вниз, в темные подвалы. Он сидел там один, не зная, какой участи ожидать. Сидел четыре дня. И ему приносили одну воду. И больше ничего. Жив ощупывал руками стены темницы, шероховатые и холодные. Он не мог никак нащупать даже следов проема или двери. Как его ввели? Как выходить отсюда? Да и удастся ли выбраться?! Он совсем не представлял себе княжьего быта там, на Скрытно. Все казалось простым, понятным… Оказалось иначе. Какая тут простота! Первый день он терзался вопросами, на которые не находил ответа. На второй начал успокаиваться. На третий понял, что ничего не изменилось в его судьбе к худшему — и на самом деле разве на руднике, в черных норах он был в лучшем положении, разве там не могла окончиться не только его опрометчивая затея, но и сама жизнь?! Он ничего не обрел. Но он ничего и не потерял. Напротив. Он перестал быть изгоем, он больше не беглец. Он пришел к тем, от кого бежала его мать, унося в себе и его— тогдашнего и будущего. Он пересилил себя. И он здесь! На четвертый день он ощутил необычайную ясность ума, стал видеть во тьме, будто в вечернем сумраке. Стал вспоминать свою короткую, но насыщенную непростыми событиями жизнь. Он вдруг ощутил смятение, что царило в душе Великого князя— ощутил его как в своей собственной душе — именно смятение, не лютость, злобу, жестокость и жажду крови, но смятение, не дающее ни мига покойного, не дающее самой жизни: отрешенность— маска, страшная и нелепая маска, за которой съедающий заживо, испепеляющий огонь вовсе не безумия, как показалось ему, а чего-то непонятного, чудовищного и необъяснимого… время, только время могло поставить все на свои места.
   На пятый день Жив ощутил, что он не один в узилище подвальном.
   Он сидел на широкой скамье за грубым столом, сколоченным из досок в ладонь толщиной, что стоял посреди камеры. Он мог поклясться, что никого еще минуту назад здесь не было, не могло быть. И вдруг явственно увидел за противоположным концом стола, на расстоянии двух протянутых рук от себя, старца; седого, с длинными прямыми волосами по плечам и груди, и такой же длинной белой бородой, струящейся вниз. Серый балахон скрывал тело старца и руки, открывая лишь жилистые кисти, тонкие высохшие пальцы, покойно и открыто лежащие на досках стола. Откуда здесь взялся этот странный гость, Жив даже не представлял. Но сразу пришла твердая уверенность — это не призрак, не видение.
   Старец смотрел на него в упор светлыми немигающими глазами. И молчал. Молчал и Жив. Он начинал догадываться, что это и есть тот самый волхв, про которого говорил Крон. Но князь-отец сказал «волхвам…» Старец же был один. Взгляд его не пронизывал Жива, не прожигал и совсем не приносил никаких неприятных ощущений, будто его и не было вовсе. Временами Жив закрывал глаза, погружался во тьму, начинал считать… Но до какого бы числа он ни добрался, открыв глаза, он видел упирающийся в него светлый взгляд. Старец сидел все так же, не меняя положения тела, не мигая, не отводя глаз. Наступали минуты, когда Жива неумолимо тянуло спросить старца — зачем он здесь? почему молчит? чего хочет?! Но Жив не мог заговорить первым, он был «немым», он не мог открыться в этом последнем… он надеялся, что оно последнее… испытании. Он молчал. Иногда он вставал, начинал ходить по темнице, разминать затекшие руки и ноги. Отворачивался от стола, будто и не было за ним никого. Потом резко поворачивался. Но ничего не менялось. Старец сидел все так же, вперивая взор свой в пустоту перед собой. И тогда Жив садился на прежнее место. Молчал. Думал о своем. Он не мог вовсе ни о чем не думать. Хотя и начинал понимать^ лучше б ему быть камнем, травой, стеной, этими шершавыми досками, в которых не живет мысль. Но он мог быть только тем, чем был, чем его сотворил Создатель и родители его.
   На восьмой день старец неожиданно заговорил. Беззвучно. Не открывая рта и все так же глядя в глаза Живу.
   — Я знаю, кто ты, княжич, — полились прямо в мозг слова голосом благостным и тихим, — и я знаю, почему ты молчишь, хотя дана тебе речь человечья Господом нашим Родом и ипостасями его, чья кровь в тебе течет. Молчи. Не надо ничего говорить. Не в словесах пустых суть. Ведь доступны тебе и писание, и чтение рун-резов, и понимание их, и далеко ушел ты в учении от населяющих мир окрестный. Ибо ты есть идущий на смену, ибо ты не сам по себе, но за тобой многие, за тобой род и племя наше. Молчи! Я не вьщам тебя отцу твоему, который не отец тебе…
   Жив вздрогнул, похолодел. Как это не отец? Что говорит этот старец, как он смеет! И как он вообще узнал, что немой Зива — княжич? Нет! Наваждение! Морок!
   — …Не спрашивай ни о чем! Все узнаешь в свой час. Много я видел в тебе. Но главное, что вижу — помыслы твои чисты, не корысть движет тобою и не зависть. Все прочее суета. И потому там, наверху, я не солгу ни словом, ни полсловом — чиста твоя душа. Так и скажу. Не опасайся ничего. Всеблагой будет с тобою рядом. Прощай!
   В голове и глазах у Жива помутилось, зарябило. Он тряхнул головой. Всмотрелся. Никого за столом не было. Морок! Ни один старец, ни один смертный, никто на всем белом свете не мог исчезнуть бесследно за какой-то миг! Волхвы? Он слишком мало знал про них. На Скрытно не было волхвов. Но и волхв не сможет просочиться сквозь стены!
   В этот вечер Живу не принесли воды.
   А на следующее утро он увидел белый свет, да так, что с непривычки будто ножом по глазам резануло, когда сняли повязку.
   — Тебе повезло, малый, — процедил чернобородый Кей, — волхвы тебя признали. Да еще исцелили вдобавок. Верно я говорю?
   — Верно, — ответил Жив. И сам поразился, как слабо, как непривычно звучит его голос.
   Второй раз Ворон испытал громовый перун наверху. И не в тот же день, а много спустя. Все никак не решался не верил, что эти дротики для смертных приготовлены, им в наследство оставлены, боялся навлечь гаев богов-предков. Мужем он был неробким, доводилось биться одному против дюжины, и не раз, нище не отступал Ворон перед силой и опасностями… Только тут не сила была, а что-то неведомое. Вот и противилась душа этому неведомому, хотела привычного, обыденного, ведь старость подступает, покою просит… Но зудело в груди что-то, не давало покоя.
   Ворон ушел в горы спозаранку, бросив подручных своих на Овила, им дел еще надолго хватит, пока хозяйство восстановят. А сам побрел по тропке дикой к перевалу, туда, ще места нехоженные. Шел и думал о доле своей — не видать больше родных мест, была одна надежда, на княжича, теперь и ее не осталось, растворилась как туман утренний, росой выпала в осадок. Старые раны болели, ныли надсадно. Но Ворон привык к ним, только крепче сжимал зубы, забывался в думах, работе, ходьбе, охоте. Вот и сейчас он брел подальше от поселения, к кручам, где водились непуганные дикие козы. А думал про Жива, про кого ж еще было думать старому дядьке-воеводе, не нужны ему самому были перуны громовые и сокровища с чертежами старыми, поздно затевать что-то. А вот княжичу, ох как бы пригодились! Ради него и ног не жалел.
   Первых трех коз он спугнул — шарахнулись от незнаемого двуногого зверя, сиганули, и след простыл. Зверь? Да, для них он зверь, а кто ж еще. Ворон давно понял — не все любят в мире подлунном человека, страшен он и дик для гада морского, обитателя лесного, рыбы речной и птицы поднебесной, даже не знают когда, все одно боятся, будто вложил в них с рождения кто-то страх этот.
   Наконец он нашел доброе укрытие на приступке за облезлым кустом, чуть пониже был склон пологий, травянистый, весь в следах козьих. Присел, дух пере^ вел, ноги уставшие вытянул.
   Только ждать долго не пришлось. Выбрели из зарослей прямо на склон зеленый четыре козы — одна облезлая, драная, с бородатой перекошенной мордой, и три молоденьких, гладеньких, по таким загон страдал в поселке. Ворон достал перун, изготовился. Но тут из кустов выскочил резво и прытко козел — крупный, круторогий, важный. И первым, горделиво вскидывая голову, побежал вверх. Это была подходящая цель. Ворон высек искру, подпалил фитиль, дал ему затлеть хорошенько. А потом встал в полный рост. И с криком, мощно, уверенно, как и надлежало старому вою, метнул дротик в жертву.
   Козел не успел отскочить. Он не успел даже испугаться, Бронзовое острие вонзилось ему в бок, чуть ниже хребтины… Удар был сильным. Только козел не успел и упасть. Потому что в тот же миг громыхнуло громом небесным, полыхнуло пламенем, отшвырнуло куда-то коз. оглушило самого Ворона, он чуть не сверзился с приступки.
   — В бога-душу-мать-сыру-землю! — выругался в сердцах, сам не слыша себя.
   Потом спустился вниз. Долго бродил по склону, собирая разбросанные тут и там останки козла. Голова с оскаленной мордой лежала в одной стороне, копыта в другой, задние ноги в третьей… и повсюду разорванные ошметки внутренностей. Досталось бедолаге! Ворон вздохнул горестно, обтер руки о траву. Нет, для охоты, для добычи пропитания перуны явно не годились, после них только стервятникам пиршество, но не человеку. Сам Ворон не ожидал такого действия. Неподалеку валялись две оглушенные, полумертвые козы. Две другие убежали. Но Ворон не стал касаться коз. Он вернулся к тому месту, где стоял козел. Присел, всмотрелся — и не узнал дротика: был тот искорежен до неузнаваемости, будто изнутри его разорвало-разодрало силой нечеловеческой, незвериной. Второй раз в дело перун не годился!