— То-то! — Жив улыбнулся, во мраке ночи чуть блеснули белые зубы. — Крепись, Сокол, это только начало!
   — Начало… — недоуменно протянул Скил. И закатил глаза. Переспрашивать не стал, знал, что бесполезно, больше княжич ни словечка не промолвит до срока. А там… Придет ли он вообще, этот срок!
   А Волкан обучал подручного одному секрету за другим — парень надежный, правильный парень, да и немой к тому же, кому он тайну выдаст?! Работа шла долго, медленно, впопыхах добрую вещь не сотворишь. Жив заглядывал в глаза учителю, ловил его желание и повеление. Знал, как имя свое, первый закон: коли подчиняться не научишься, никогда тебе наверху не быть, никогда других в подчинении не удержать, ибо души у всех равные, Родом сотворенные и в тела вдохновенные им, что у оратая, что у воя, что у князя. Душу каждого понимать надо.
   Волкан молчал. И Зива-немой молчал. А такие вещи выделывали на пару — мечи харалужные, перуны-дротики убойные, палицы-ваджры шипастые, шеломы и щиты непробиваемые, поножи и поручи тонкие, но прочнее тяжелых и толстых бронзовых, панцири-зерцала нагрудные, коих мечом простым и копьем не возьмешь, орала ковали, даст Род-батюшка, придет время и такими всю землю поднебесную перепахать можно будет — такие диковины сотворяли, вот и пошла среди знающих людей да вельмож, что означает мужей властвующих, слава про них, молва красная, добрая. А вслед за ней и посыльный от князя заявился.
   Жив и глазом не моргнул, когда в ковню к ним, широко распахнув дверь, в сопровождении урядника рудничного ступил рыжебородый Олен — как бил молотом, так и продолжал бить.
   Олен остановился, замер, обождал, пока мастера работу окончат. Потом ткнул Жива кулаком в грудь.
   — Ну что, немой, думал, не свидимся с тобою?! — и расхохотался, пуча глаза. — От меня никуда не денешься. Я нынче сторукий, заместо Хотта!
   Олен тряхнул шеломом с белым конским хвостом, концы которого были выкрашены в красный цвет. Ударил кулаком в бронзовую, надраенную львиную пасть на груди. И Жив невольно улыбнулся, хлопнул слегка сотника по плечу. Тот пошатнулся. Но обиды не выказал, чего, мол, возьмешь с горяка дикого.
   Волкан шагнул вперед, показывая всем видом, что ученика не отдаст. Но урядник сказал мягко:
   — Не перечь княжьей воле, Драг!
   Не родился еще на свет смертный, что мог бы перечить Великому князю Горины и Русии Срединномор-ской. Волкан знал это, отступил.
   А Олен вывел Жива на воздух, оглядел при свете дневном, пощупал налитые мышцы, с размаху стукнул кулаком в живот — кулак отшиб.
   — Ну, брат, да ты здоровее прежнего стал. То-то князю потеха будет! Что, поедешь со мной? Не оплошаешь?! Ну-у, гляди, коли подведешь… мне еще и в тысячники выбиться надо. Гляди! — И снова расхохотался.
   Жив почуял от Олена дух бражный. Но руку вьщер-нул, замычал, мотнул головой в сторону.
   — Чего тебе? — не понял Олен-сторукин.
   — Да вместе их привезли с каким-то, — пояснил урядник, — то ли брат, то ли прихвостень просто. Он тут в плавне работает.
   — Тащи сюда, — приказал Олен. — Тащи этого оборванца!
   Скила тащишь не пришлось. Да и не был он похож на прежнего оборванца на парнишку голенастого и вихрастого. Одежа на нем бьиа справная, рудничная.
   — Возмужал. — признался Олен, — совсем мужем стал, а был волчонком каким-то!
   — Соколы мы, — поправил сотника Скил.
   — Это мы еще поглядим, какие вы соколы! — заверил Олен с хитроватой усмешечкой, — поглядим! — И спросил с прищуром, заговорщицки: — Ну что, слушается он тебя… или своим умом зажил?
   Скил подбоченился, надулся.
   — Еще как, — сказал.
   — Тогда обоих и заберу, — подтвердил свое решение сотник. Обернулся к Живу.
   Тот прощался с Волканом — два богатыря стискивали друг друга в объятиях, казалось, вот-вот кости захрустят, грудные клетки полопаются. Нет, обошлось. Но совсем посмурнел Драг, лицом черен стал — где ему такого ученика теперь отыскать. В утешение Олен оставил ковалю баклажку браги, отторочил с седла. Да тот прислонил к порогу, не пригодится. Пошел в ков-ню.
   И Живу больно было прощаться с учителем. Да только срок пришел. И так долго слишком в подневольных застряли. Сколько еще выжидать предстоит?
   — Ты шибко-то не радуйся. Здесь покойно было. При князе невесть как придется, — предупредил Олен, когда Живу натягивали мешок на голову, чтоб обратной дороги не упомнил. — Из огня ковни, в полымя придворное попадешь — гляди, малый, сгореть в один миг можно!
   Жив улыбался, не отвечал — что может ответить немой, тем более, с мешком на голове. Затянулась его дороженька на Олимп, к отцу родному, ох, как затянулась!
   Две двери дубовые Хотт пропустил. А в окошечко крохотное, прорезанное на уровне глаз, в третьей заглянул. Покачал головой рано поседевшей, сдвинул на затылок плоскую медную шапку-шлем.
   Странный был Дон. К другим посмотришь — кто спит, кто сидит, привалясь к стене бревенчатой, кто шагами узилище, свое мерит, кто рукоделием каким занимается, чтоб с ума не сойти в одиночестве, а этот все камень тягает здоровенный, как испросил себе лет пятнадцать назад еще, так и не отходит от него, будто он волшебный: то приседает, положив валун на плечи, то руками вверх вздымает, то катает туда-сюда, то на спину взвалит, сам лежит, руками упирается, словно подняться хочет… и до полнейшего бессилия, пока не падает в изнеможении. Всякое видал Хотт на занятиях воинских, знал, как силу и ловкость развивать камнями да бревнами, мечами да копьями, бегом да метанием. Но что Дон вытворял, не вмещалось в голову его. Не щадил себя сынок Реи покойной, больше стал на статую бронзовую похож, чем на человека — казалось, ткни его мечом, и звон услышишь.
   А вот Аид совсем высох, завял, хотя и помоложе брата. Был крепким когда-то, быстрым. А ныне сидит на скамье и глядит в одну точку, словно видит в ней что-то диковинное, от чего оторваться нельзя. Жалко было Хотту, разжалованному в простые надзиратели, узников несчастных. Он за дело сидел. А они! Гостию особенно жалел — такую на руках носить надо, украшение и радость в любом доме, что княжьем, что простом, черном…
   А в целом, славная темница была. И совсем не темная. В каждую камору сверху колодец идет, через него свет попадает, а дождик польет — и он попадет, прямо на скат и в желоб. С умом делали темницу под Олимпом, на западном склоне. Сверху уступ гладкий, широкий, на нем своя стража службу несет, ей внутрь не положено — гляди себе, чтобы никто из колодца не выполз в бега, да чтоб посторонние чрез колодцы эти в темницу не проникли. Да как проникнешь, ведь забраны отверстия тройными решетками, а по Олимпу, что внизу, что наверху — заставы. Хорошо было верхним, свет Божий видели.
   Но и Хотт уже привык к участи своей. Да и как не привыкнуть — пока службу несешь, жену Влаву с семью детишками да полонянок заодно с их чадами не забывают люди Кроновы, подкармливают. Сотворишь что непотребное, плохо им придется. Так ему прямо и сказали, когда сунули в «погреба»:
   — Не шали, сотник, весь твой выводок под княжьей рукой ходит. Береги их! — Крон отходчив. Может, и простит когда…
   Четвертый год в темнице пошел, а прощением и не пахнет. Четвертый год обходит он каморы-узилища, следит, проверяет… Семеро из узников за срок этот души Роду отдали. Он их выносил, на руках собственных с Хисом, сменщиком своим. Хис тоже когда-то сторуким был, не угодил князю в походе, оплошал в засаде, вот и попал в темницу нетемную. Однажды и сам Крон приходил, поглядывал в окошки, хмурился, зубами скрипел… так и ушел, ничего не сказавши. Хотта в тот день самого заперли накрепко в его каморе, чтоб и на глаза не попадался. Князю своей охраны хватало.
   — Следишь все?! — спросил вдруг зло разгоряченный Дон.
   Хотт не смутился, ответил прямо:
   — Слежу.
   — Ну, следи, следи. У тебя доля такая! — Дои расхохотался. — Вот помрет батюшка, я тебя наверх возьму, там следить будешь. Будешь?!
   Мороз прошелся по спине у бывшего сторукого. За такие речи запросто можно с жизнью распрощаться. Но и поучать княжича, перечить сыну Кронову, хотя и заточенному, не его забота. Промолчал Хотт. Но понял кое-что, не забавы ради тешится Дон с камнем своим неподъемным, готовит себя к чему-то… Тщетные надежды! Лет ему уже за сорок, из них двадцать в «погребе» просидел. И еще двадцать просидит. И помрет здесь. И придется выносить его холодное, бронзовое, звенящее тело. Ежели только самому раньше околеть не доведется. Нет. Хотт твердо знал, тягаться с Великим князем бесполезно, да и доли ждать доброй тоже. Доля она всегда на стороне сильных, властью наделенных.
   — За что тебя сунули сюда? — спросил Дон. Голос у него был зычный, княжий. — Казну, небось, пропил?
   — Не пропивал я казны, — ответил Хотт, — ив руках не держал. А посадили сюда за то, что слово прямое понимаю, а не намеки да недомолвки… вот за что. А ты, княжич, будто только приметил меня. Прежде что-то не спрашивал…
   — Правильно посадили, — оборвал его Дон, — не умеешь разговаривать со стоящими выше тебя!
   — Мое дело молчать!
   Дон снова рассмеялся. Потом сказал примиряюще:
   — Да ты не обижайся, служивый, я не со зла. Скажи лучше, как там, наверху?
   Хотт растерялся, отпрянул от окошечка. Шутит княжич, надо же такое спросить у острожника, который больше трех лет в одном с ним подземелье сидит. Но ответил:
   — Наверху хорошо.
   — Как батюшка мой, здоров ли?
   — Крепок Крон и здоров, здоровее двадцатилетнего. Дон откатил камень в угол. Уселся на лавку литым изваянием, надул мышцы бугрящиеся. Но голосом помрачнел:
   — И долго еще жить собирается? Не пора ли и честь знать?!
   — Дай Род князю Великому долгих лет жизни! — нарочито громко выкрикнул Хотт и повернулся лицом к проходу. Там двое стражников волокли упирающегося здоровяка, волокли к дальним, полутемным и убогим узилищам, в одном из которых и жил Хотт..
   — Ничего, попомнит князь слугу своего Оврия, лучшего воя державы, сторукого… а еще братом называл, и-ех! — кричал здоровяк беззлобно, с дрожью в голосе. — Попомнит!
   Хотт слыхал про сотника Оврия, лет семь назад его в верховья великой реки Ра посылали, земли разведывать. Но сам его в шаза прежде не видал. Теперь вот пришлось. Лютует князь. Но и жаловаться на него грех. Ряд вершит. Без ряда народу смерть.
   — Эй, ты где? — позвал из-за двери Дон.
   Хотт подошел ближе.
   — Ты вот чего, мил человек, распорядись-ка, чтобы мяса не жалели и дичи. Вин не надо никаких, только воду да пиво! — Дон говорил, как приказывал. Долгое заточение не сломило его.
   — Передам, — ответил Хотт.
   Узников кормили хорошо, без ограничений. Скрягой Крон никогда не был, и коли оставлял жизнь, то не превращал ее в мучение. Раз в неделю узников мыли в здешней баньке, давали поплескаться в озерце, вырытом самими охранниками. Каждый день выводили в небольшие дворики без крыш, выгуливали, разрешая любоваться небом. К мужчинам приводили дев дважды в месяц… не ко всем, Аид давно отказался от их услуг, все сидел, смотрел зачарованно куда-то. Жить было можно в темнице. Но за побег следовало одно наказание — смерть. Безвыходная темница!
   Это поначалу Хотт ничего не понимал. А потом, как разузнал, долго диву дивился, с кем рядом ему томиться жребий пал. Княжичи да княжны все! От Реи-матушки — Аид, Гостия, Дон. От Заревы — Яра, Дорида, Талан и Свенд. От Тилиры — Хирон, Стимир, Прохн, Владан и Доброга… От наложниц Крон побросал в заточение только старших сыновей, младших услал в такие дали, что сто зим и сто весен добираться обратно, не доберешься. Но не одни княжьи дети сидели в темнице, много было людей знатных, известных в Горице и Русии, воевод да сановных мужей, чьи имена прежде гремели по всему морю Русскому Срединному, чья слава долетала до Инда далекого и окраинных скал Иверийских, до Оловянных островов и пиков Сиянны. Не сам Крон огненноволосый бросал сподвижников своих и сынов в подземелия горные, но мнительность его, растущая снежным комом час от часу, год от году. В темнице, в стенах каменных, обшитых досками лиственничными и дубовыми, во глубине горы Олимпийской, вдали от мирских утех и людского гомона постигал Хотт тайны мира, катящегося в пропасть Хаоса, растерявшего обычаи свои древние, пожираемого страстями человеческими, страстями, которые способны погубить и тысячи миров подобных. Многое начиная понимать бывший сторукий, много узнавал сокрытого прежде, неведомого народам, бродящим по поверхности — боярам, воям, воеводам, пахарям, купцам, женам, беглецам и преследователям. Будто нарочно все тайны вселенной собрали вместе и заключили их сюда, подальше от любопытных взглядов, от ушей.
   Но среди многих тайн многосложных и вселенских познал Хотт одну тайну маленькую, простенькую, невидную и ненужную для верхних жителей, но страшную тайну, смертную тайну для всех них, для узников темницы. Высоко наверху, над головами их и над потолками их, над уступом-площадкой, по склону горы, удерживаемые настилами бревенчатыми на цепях толстых, висели, лежали, громоздились один на другой тысячи валунов огромных, многопудовых, мхом поросших от старости… И стоило Великому князю Крону изречь слово единое — и навеки окажутся они погребенными заживо' в недрах Олимпа. Все. И узники и стражники! И княжичи и сторукие! И не доберутся уже до их тел искалеченных ни шакалы, ни стервятники. Ибо сидят они ныне не в темнице, а в огромной вырытой для них могиле. Сидят и ждут, когда сама земля сверху обрушится, когда засыпят их могильщики на века, живьем засыпят.
   Огромный кулак, перетянутый сырой кожей, пролетел возле виска. Жив еле успел уклониться. И тут же черное колено ударило ему в пах, заставило согнуться от боли. В спину будто молотом долбануло, потом еще раз. Он полетел в песок. Но, чуя, что через миг будет поздно, крутанулся волчком, перекатился в сторону… На то место, где он только что лежал, рухнула десятипудовая туша разъяренного нубийца.
   — Держись, Зива! — выкрикнул кто-то издали.
   Он не сразу понял, что кричит Олен, поддерживает. Да и какое это имело значение. Нубиец был черен как сажа, только безумные глазища сверкали да зубы. Ростом он не превышал Жива, зато толщиной превосходил в два раза. Но сейчас ему не повезло, нубиец совершил ошибку, ему не надо было прыгать сверху на сбитую с ног жертву.
   Жив успел вскочить раньше к мощнейшим ударом, пяткой в бедро, завалил подымающегося бойца. Отскочил, дал ему опомниться, изготовился, сделал еще одно движение, на этот раз обманное, левой ногой и, когда нубиец совсем немного раскрылся, резко выкинул вперед правую руку. Удар пришелся прямо в широкий, приплюснутый нос. И это был последний удар. Черный гигант откинул голову назад, замер и начал медленно оседать.
   Он так и не смог подняться. Четверо здоровенных воев уволокли его за руки и за ноги прочь из круга.
   Жив глядел на скамьи. Дружина рукоплескала ему: и сотники, и десятники, и вой многочисленные. И даже семеро думских мужей в длинных одеяниях приветливо улыбались, одобрительно покачивали головами.
   — Зива! Зива!! Непобедимый!!! — вторили многие луженые глотки. — Награду дикому! О-о-о!!!
   Даже с женской половины ему махали платочками, бросали на песок цветы, сладости в мешочках, колечки. Вольготно по всем землям русским жили жены и девы, не сидели под запором в теремах и замках, бывало, и в думах принимали участие. Но вот на забавы молодецкие ходила не каждая, не всем по вкусу они приходились.
   Ликовали зрители — стоящие, и сидящие по кругу на скамьях дубовых во дворе приемном нижних княжьих палат.
   Один Крон сидел мрачный, теребил сивый ус, глядел мимо, будто и не видел вовсе великана дикого, привезенного ему на потеху. Далеко витали мысли князя. По старому обычаю не выделялся он местом среди прочих, сидел на средней скамье, будто равный среди равных. По правую руку от него возвышался охранитель ближний, по левую — сотник Олен. Сотник был в восторге. Он и сам не ожидал эдакого. Одиннадцать боев подряд, без передышки, с лучшими бойцами державы, собранными со всех концов ее, богатырями непобедимыми… и одиннадцать побед! Да каких побед! Глазам своим не поверишь! Дикий Зива расправлялся с бойцами, играючись, легко, красиво, забавляясь с ними поначалу, будто кошка с мышью, и обращая их в безвольные мешки ослабленной плоти к концу боя. Лишь последние четверо валили его самого по несколько раз.
   Но тем и азартней поединки были, тем интересней. Он всегда вставал — перебарывал супротивников, вызывал шквал восторга.
   Олен косил налитой глаз на князя. И ничего не понимал. Может, болен Крон? Может, порчу на него навели?! Ведь всегда любил боевые потехи. А сейчас сидит с кислой миной, скривился весь, словно змею ядовитую проглотил.
   — Награду ему!!! — орали отовсюду.
   — Рано еще награду, — вяло отозвался князь. Все разом затихли от этого тихого, еле слышного слова. Погасли улыбки на лицах бородатых и безбородых, поникли платочки надушенные в тонких пальчиках, унизанных сверкающими кольцами.
   — Рано! — повторил князь. — Пусть покажет, как с мечом обращаться умеет. — Сказал и повернул голову к сторукому Олену. Тот одеревенел мигом, напрягся… но тут же тряхнул головой кудлатой, подниматься стал, потянул руку к рукояти меча, сотнику ли дикаря бояться.
   Крон остановил его одним движением легким, усадил.
   — Не спеши, брат, — шепнул.
   И хлопнул в ладоши.
   Живу принесли меч — тяжелый, бронзовый, незаточенный, какими бьются обычно не в сечах, а на игрищах. Нож дали короткий и широкий, вполруки. Шелом с забралом решетчатым… Он вздохнул тяжело, огляделся. Лучше б дали передохнуть, ведь он из мяса да костей слеплен, не из камня. Только с волей княжьей приходилось считаться. Батюшка! Отец родной! Сегодня утром Жив впервые увидал его. Великий князь! С первого взгляда понятно. Прямой, величавый, неспешный… не только ростом повыше прочих, статью особой выделяется, волосами огненными с сединой пепельной, ликом застывшим в скорби непонятной и отрешенности… Но не это высматривал Жив, не это все нужно ему было. Вглядывался, родное увидать хотел, думал — вот-вот дрогнет сердце, признает отца, ведь должно ж признать оно его, коли плоть от плоти, кровь от крови?! Нет! Не содрогалось ретивое. И в душе отзвука не было — будто чужого увидал. Одно звание, что батюшка! Тяжкие часы переживал Жив. О многом передумал за годы в работах на руднике, старые замыслы злые свои отбросил, мальчишеские они были — пусть плох отец, пусть хуже некуда и сама мать-сыра-земля его носить не должна, а он не имеет права судить его… не то что руку поднимать на давшего жизнь ему! Думал увидит, дрогнет сердце… отклика дождется, не может быть, чтобы не дождалось, и откроется он тогда ему, простят друг друга — один за свершенное злодейство, другой за несвершенное, за только замысленное. И наладится все. Лад дело главное во всем и повсюду!
   Но чужого видел. Ледяного, нездешнего, будто мертвого уже… и равнодушного. Хоть бы жилка на лице дернулась! хоть бы один-единственный «ох» из груди вырвался! Нет… чужой, далекий, неживой сам и живых нелюбящий.
   — Покажи им, Зива! — закричал первым дружинник слева, вскинул вверх руку.
   — Давай! Не оплошай! — громыхнуло справа.
   И загомонили все. Ожили.
   Жив в который раз удивился. Эти люди, большинство из которых вой старшей княжьей дружины, поддерживают почему-то его, чужака, коего видят-то впервые. Поначалу, до третьего боя выжидали. А потом разом на его сторону встали, будто заворожил он их, будто отвернулись от давно знакомых, своих бойцов, приятелей многим… Почему?! А почему на Скрытне его разом за князя признали, едва ему двенадцать исполнилось, ведь были там постарше, посильнее, поопытнее, могли оспорить право по рождению данное и никем кроме одноглазого дядьки Ворона не подтвержденное. Но не оспорили. И на руднике приветили, не оставили в норах погибать… Почему все это?!
   Жив отогнал липучие мысли. Не время. «Покажи им»? Кому это «им»? Он поднял глаза от песка истоптанного. И увидал шестерых воев с такими же бронзовыми мечами, в шеломах. Были они высокие, крепкие, все как один постарше его лет на десять-двенадцать — видимо, из отборной дружины. Видно, дошло до того, что не его проверять удумал князь-батюшка, а своих охранителей-надеж.
   Но не пошли все против одного. Выступил средний, со щитом червленым, двумя извивами пересекающимися украшенном. В него княжий палец уперся издали. Вышел. Взмахнул мечом. Но не ударил. Отступил. Улыбнулся.
   — Мальчишка! — прошептали одни губы.
   Но Жив расслышал.
   Он бросился на воя. Рубанул раз, другой… и ощутил вдруг, что меч вырвался из руки, взлетел вверх. И почти сразу в горло уперлось острие.
   — Щенок! — еще тише шепнули губы.
   Жив вздрогнул, хотел вывернуться, отбить меч рукой. Но острие дернулось, лишило его дыхания, из-под кожи потекла кровь, он почувствовал ее горячую струйку. Опустил руки. Надо уметь и проигрывать.
   Князь молчал. Молчали на скамьях сидящие, молчали стоящие кругом подле скамей. Только кричал где-то в садах теремных павлин, кричал пронзительно и нетерпеливо, будто его резали. Да ветерок перебирал листвой, заставляя ее шуршать мягко и томно.
   Вой убрал меч от горла. Отступил на два шага.
   — Что же ты, Зива?! — не выкрикнул, а сказал почти шепотом Олен. Но его все услышали, как громом прогремело среди чистого неба.
   Жив подобрал свой меч. Подкинул в руке — тяжелый, непривычный, рукоять хоть и витая, а скользкая. Утер кровь на шее — пустяки, главная жила не задета, царапина. Еще раз подкинул меч, рубанул воздух наотмашь, развернулся вокруг себя, веером ведя тусклую бронзу.
   И с разбегу ринулся на воя.
   — Сопляк! — шепнул тот в ухо, уклоняясь и ударяя рукоятью в плечо.
   Но Жив не оплошал. Развернулся. Нанес удар разящий. Вой еле отбил его. Сам пошел в наступление.
   Бились они долго. Не слыша ора, крика неумолчного, воплей, советов и ругани. Бились не в шутку, катаясь по песку, вскакивая, отбиваясь и наседая. Давно был разбит в щепы крепкий щит червленый, измяты шеломы, окровавлены тела. Но не сдавался ни один, ни другой. Смотрящие и кричащие начинали уставать, а они все бились… пока Жив не увидел вдруг небо прямо над собой, а в нем оскаленное, искаженное судорогой лицо то ли человека, то ли зверя, без шлема, изодранное, горящее, с кровяными безумными глазами. И вновь острие меча давило в горло, не давало подняться. Вновь ему грозила смерть.
   — Все! — пробился сквозь шум голос князя. — Хватит!
   Лицо скривилось. Жарким дыханием пахнуло изо рта. Вслед вылетело злое, сиплое:
   — Ничего, щенок, обожди, я еще успею убить тебя! Запомни, меня зовут Кей. И я клянусь, что убью тебя!
   — Нет, ты не убьешь его! — грозно и громко прозвучало сзади.
   Жив почувствовал, что на шею, грудь, живот больше ничего не давит. В голове гудело, не хватало дыхания, ноги дрожали. Но он начал подыматься. Он видел теперь не одно только небо.
   За спиной у Кея стоял князь — отрешенный, скорбный и бледный.
   — Ты не убьешь его, — повторил он тихо, но властно, — ты будешь его учить!
   Жив встал, пошатываясь, потирая ушибленный бок. Он тоже был весь в кровопотеках, ссадинах, синяках. Глаза заплыли, распухшие губы горели огнем. Все мутилось вокруг. Но Крона он видел четко.
   — Подойди ближе, — приказал князь. Жив подошел.
   — Вот теперь я награжу тебя. Держи! — Крон снял с указательного пальца большой перстень с зеленым камнем, светящимся как и его глаза тусклым, но тяжелым, нутряным светом. Протянул Живу.
   — Держи, немой! А через три луны я погляжу, научился ты чему-то или нет, там и решим, что с тобой делать…
   Он вдруг уставился пристально в серые глаза немого. Будто увидал в них нечто непонятное, странное и влекущее, пугающее одновременно. Страшен был его взгляд, будто не глазами, а ножами пронизывал… Но Жив не отвернулся, стерпел, и яри не выказал.
   — Ладно, — устало прошептал Крон, — раз выжил, живи. Может, сгодишься на что. До встречи!
   И ушел — прямой, сильный, тридцатилетний со спины, но неживой, завороженный будто.
   Жив разжал ладонь. Посмотрел на перстень. Зеленый огонь, неяркий, гнетущий… что за камень? Не разбирался он в камнях. Да и не имело это значения. Первый отцов подарок! Жив покрутил перстень в пальцах, надел на мизинец. Ничего не поделаешь, на указательный и другие он не налезал.
   — Еще сотню! — приказал Куп, не оборачиваясь.
   — Давай! — И поднял руку ладонью вверх.
   Расторопный паренек лет четырнадцати вложил в нее сразу десяток стрел. Побежал за новыми. Загонял его сегодня молодой вождь.
   — Получай!
   В черную морду беса-демона, высунувшуюся шагах в ста из-за ствола березы, вонзилась стрела с черным оперением, прямо в красный прищуренный глаз. И тут же совсем с другой стороны, из кустов выскочил серый бес, увешанный зелеными ветками для скрытности — стрела настигла и его, повалила в траву. И еще две вырвались из тугого лука, одна за другой, сшибая с ветвей дуба двух уродливых, рогатых существ… Куп за сегодняшнее утро опустошил всю заплечную тулу, восемь дюжин стрел выпустил по целям. И не мог остановиться, сегодня руки плохо слушались его, не как обычно, но нельзя было смиряться, давать им поблажки, он должен их заставить работать как прежде, и он заставит! Левая цепко сжимала лук. Правая, не выпуская пучка стрел из ладони, перебирала их пальцами, укладывала очередную на тетиву, натягивала… спуск! и жертва валилась в траву. Быстрей! Еще быстрей!
   Бесы-демоны выпрыгивали со всех сторон. Иные таились с дротиками, метательными топорами, луками, метили в него… Он должен опередить каждого, поразить с первого выстрела! Еще быстрей!