Страница:
О том, чтобы тут же вернуться, уже не могло быть и речи. Тит понимал, что стоит ему развернуть пони и отправиться в обратный путь, как он сразу заблудится в тумане. Если же двигаться вперед, то маяком по-прежнему может служить сияющая вершина Горы Горменгаст, все еще просвечивающая ярким пятном сквозь собирающуюся мглу. Однако и это световое пятно с каждым мгновением становилось все менее заметным.
Единственное, что оставалось делать – это попытаться выбраться из белых, непроницаемых для взгляда испарений и тумана. И, пустив своего пони в опасный галоп – опасный, ибо видимость составляла не более метра или двух, – он направился вверх по склону туда, где в выси еще можно было различить бледное, едва заметное сияние. Когда Тит выбрался достаточно высоко – сюда туман еще не успел добраться, ничем не заслоняемое солнце светило во всю мощь, – он обернулся. И, увидев покров тумана, застилавший все до горизонта, впервые в жизни осознал, что значит остаться по-настоящему одному. Такого одиночества мальчик никогда в жизни не испытывал. Здесь его окружала абсолютная тишина, абсолютная неподвижность, и лишь внизу клубился фантастический мир тумана.
Далеко на западе над туманной пеленой вздымались шпили, башни и крыши Замка Горменгаст; с того места, где находился Тит, казалось, что Замок воздушен – словно сложен не из камня, а из лепестков. Сотни окон, усыпающих его взлетающую ввысь центральную часть, блестели, вспыхивая в лучах солнца. Но в этом блеске виделся оскал зубов, а не игривые поблескивания солнечных зайчиков. Эти мертвые и холодные вспышки света контрастировали с темными пятнами плюща, покрывавшего стены и кровли.
Над головой Тита вздымалась сверкающая вершина Горы. Неужели ничего живого, кроме сбежавшего мальчика, нет больше на этих почти лишенных всякой растительности склонах? Казалось, сердце мира перестало биться.
На далеком Замке шевелились листочки вьющихся растений, там и сям развивались флаги, но в этих движениях не было настоящей жизни, никакой жизненной цели, подобно тому, как нет жизни в волосах трупа, развеваемых ветром. Никто не появлялся в этих верхних окнах Замка, столь похожих издалека на оскаленные зубы, никто не выглядывал из них, высматривая что-нибудь вдали. Если бы кто-то и выглянул в одно из этих окон, он бы, конечно, не смог различить Тита на далеком склоне. Но увидел бы солнце, освещающее затопивший все низины туман.
Туман застилал все видимое пространство, от горизонта к горизонту; казалось, и Замок и Гора опираются на его бурлящую поверхность, плавают по волнам белого моря. Дымные волны лизали бока Горы и уступы Замка. Клубы дымки ударялись о камень беззвучно. Казалось, нет силы, которая может очистить землю от застилающего ее тумана.
Не было ни малейшего дуновения ветерка ни на склонах Горы, ни вокруг громад Замка, ни в глубине застывших масс тумана. Неужели все застыло и там, на земле, под его покровом? Неужели не бьется ни одно сердце? Ведь если бы билось даже самое слабенькое сердечко, в этой тишине его стук был бы слышен везде – даже в самых укромных уголках.
Солнечный свет не окрашивал туман ни в какой свет – он оставался белым. Само солнце, казалось, побелело, отражая белизну, распростершуюся под ним; солнце выглядело хрупким, словно стеклянный диск.
А может быть, сама Природа затеяла какой-то эксперимент над собой? Она не может сколько-нибудь продолжительное время находиться в состоянии покоя, и не успел белый всепоглощающий туман, раскинувшись по поверхности земли, залив овраги реками холодного дыма, расстелившись по равнинам как одеяло, проникнув в каждую норку холодными пальцами, замереть, казалось бы, навечно, как с севера прилетел холодный и резкий ветер. И, сорвав покров тумана, тут же утих, словно прилетел специально для того, чтобы очистить землю. Ветер улегся, туман унесся, облака растаяли, солнце снова стало золотым жарким шаром. День был тепел и молод, Тит стоял на склоне Горы.
Глава шестнадцатая
Глава семнадцатая
Единственное, что оставалось делать – это попытаться выбраться из белых, непроницаемых для взгляда испарений и тумана. И, пустив своего пони в опасный галоп – опасный, ибо видимость составляла не более метра или двух, – он направился вверх по склону туда, где в выси еще можно было различить бледное, едва заметное сияние. Когда Тит выбрался достаточно высоко – сюда туман еще не успел добраться, ничем не заслоняемое солнце светило во всю мощь, – он обернулся. И, увидев покров тумана, застилавший все до горизонта, впервые в жизни осознал, что значит остаться по-настоящему одному. Такого одиночества мальчик никогда в жизни не испытывал. Здесь его окружала абсолютная тишина, абсолютная неподвижность, и лишь внизу клубился фантастический мир тумана.
Далеко на западе над туманной пеленой вздымались шпили, башни и крыши Замка Горменгаст; с того места, где находился Тит, казалось, что Замок воздушен – словно сложен не из камня, а из лепестков. Сотни окон, усыпающих его взлетающую ввысь центральную часть, блестели, вспыхивая в лучах солнца. Но в этом блеске виделся оскал зубов, а не игривые поблескивания солнечных зайчиков. Эти мертвые и холодные вспышки света контрастировали с темными пятнами плюща, покрывавшего стены и кровли.
Над головой Тита вздымалась сверкающая вершина Горы. Неужели ничего живого, кроме сбежавшего мальчика, нет больше на этих почти лишенных всякой растительности склонах? Казалось, сердце мира перестало биться.
На далеком Замке шевелились листочки вьющихся растений, там и сям развивались флаги, но в этих движениях не было настоящей жизни, никакой жизненной цели, подобно тому, как нет жизни в волосах трупа, развеваемых ветром. Никто не появлялся в этих верхних окнах Замка, столь похожих издалека на оскаленные зубы, никто не выглядывал из них, высматривая что-нибудь вдали. Если бы кто-то и выглянул в одно из этих окон, он бы, конечно, не смог различить Тита на далеком склоне. Но увидел бы солнце, освещающее затопивший все низины туман.
Туман застилал все видимое пространство, от горизонта к горизонту; казалось, и Замок и Гора опираются на его бурлящую поверхность, плавают по волнам белого моря. Дымные волны лизали бока Горы и уступы Замка. Клубы дымки ударялись о камень беззвучно. Казалось, нет силы, которая может очистить землю от застилающего ее тумана.
Не было ни малейшего дуновения ветерка ни на склонах Горы, ни вокруг громад Замка, ни в глубине застывших масс тумана. Неужели все застыло и там, на земле, под его покровом? Неужели не бьется ни одно сердце? Ведь если бы билось даже самое слабенькое сердечко, в этой тишине его стук был бы слышен везде – даже в самых укромных уголках.
Солнечный свет не окрашивал туман ни в какой свет – он оставался белым. Само солнце, казалось, побелело, отражая белизну, распростершуюся под ним; солнце выглядело хрупким, словно стеклянный диск.
А может быть, сама Природа затеяла какой-то эксперимент над собой? Она не может сколько-нибудь продолжительное время находиться в состоянии покоя, и не успел белый всепоглощающий туман, раскинувшись по поверхности земли, залив овраги реками холодного дыма, расстелившись по равнинам как одеяло, проникнув в каждую норку холодными пальцами, замереть, казалось бы, навечно, как с севера прилетел холодный и резкий ветер. И, сорвав покров тумана, тут же утих, словно прилетел специально для того, чтобы очистить землю. Ветер улегся, туман унесся, облака растаяли, солнце снова стало золотым жарким шаром. День был тепел и молод, Тит стоял на склоне Горы.
Глава шестнадцатая
Далеко внизу на склоне стояли группы деревьев, напоминающие людей. Среди камней там и сям поблескивали ручьи, отражавшие небо. Кусты и невысокие деревья, росшие вдоль этих многочисленных ручьев, стекавших по склону, казались их хранителями.
Титу они представлялись живыми; каждая группка деревьев и кустов выглядела по-своему, отличаясь ото всех остальных, несмотря на то что все были приблизительно одинаковых размеров и состояли в основном из одних и тех же пород – вязов и буков, орешника и можжевельника.
В ближайшей к Титу группе каждое дерево, казалось, было раздражено тем, что ему приходится соседствовать с другими, – все воротили друг от друга головы, пожимали плечами; в той, что подальше, царило нервное возбуждение: все деревья наклонились, словно горячим шепотом обсуждая какой-то свой зеленый секрет. Только одно из них слегка приподнимало голову, немного склонив ее набок, будто прислушиваясь к порхающей беседе. Тит перевел взгляд на следующую группу деревьев, в которой все словно разбегались от одного, презрительно стоявшего в стороне.
Видел Тит и деревья, словно замершие от ужаса, и деревья, словно отчаянно жестикулирующие, и деревья, словно поддерживающие своего раненного товарища, и деревья, высокомерно взирающие на все вокруг, и деревья скорбящие, и деревья, обуянные радостью, и деревья засыпающие или уснувшие…
Все жило своей жизнью, все было наполнено тайной и угрозой. А вдруг все они подглядывают за Титом, вдруг они готовы броситься на него? Нет, это всего лишь стволы, ветви, листья. Это его день, день Тита, и никто не посмеет испортить его. Нечего больше тратить время на разглядывание каких-то деревьев!
Он, Тит, убежал от башен, чьи силуэты виднелись вдали. Вокруг него – скалы, камни и травы настоящей Горы, купающейся в лучах полуденного солнца.
Рядом с мальчиком на камень села большая стрекоза. Из лесов у подножия Горы доносился взбудораженный гам птиц.
Крики птиц летели и над сверкающей равниной, расположенной к северу, и над лесами, уходящими зелеными складками до горизонта на запад.
Его смутные устремления стали оформляться в нечто конкретное; отсутствие в Замке, на которое Тит не испросил позволения, перестало беспокоить; его любопытство, вспыхнув, приняло одно направление. Что скрывается в этих зеленых залиственных пространствах? Что можно обнаружить за этими древесными стенами? Что таит тень крон? Что прячется там, на солнечных полянах, забросанных желудями? Радость первооткрывателя загнала в угол совесть, нашептывавшую Титу о грехе самовольной отлучки.
Ему хотелось пустить пони в галоп, но спуск по осыпям и камням был для этого слишком опасен. Но чем ниже по склону, тем легче становилась дорога и пони двигался быстрее.
Зеленая стена леса, по мере того как Тит приближался к ней, делалась все выше – вот она уже заслоняет небо, вот уже приходится сильно задирать голову, чтобы взглянуть на ветви и кроны.
Даже Замок Горменгаст спрятался за густой листвой леса, взбирающегося на холм. Лишь на востоке, позади Тита, были еще видны склоны Горы, карабкающиеся вверх корявыми уступами. Тит натянул поводья и остановил пони.
Здесь, у самой кромки леса, земля поросла шелковистой травой, в зелень которой был домешан пепельно-серый оттенок. Там и сям лежали большие камни, вокруг которых, скрываясь в тени нагретых на солнце каменных бровей и выставленных вперед каменных же челюстей, пышно разрослись папоротники.
По нагретой поверхности камня бегали ящерицы. А когда Тит сделал первый шаг, чтобы углубиться в лес, с одного из камней соскользнула змея – словно стек ручеек – и проползла прямо перед ним, протрещав костяшками хвоста.
Что это все значит – гремучая змея, шелковый луг, огромные камни с ящерицами на них и папоротниками вокруг, высокая зеленая стена леса? Было ли пугающее появление змеи последним, что должно было пробудить Тита, раскрыть ему глаза, вдохнуть в него любовь к этому зеленому миру? Почему все вокруг волнует так, что даже дыхание перехватывает?
Тит завязал поводья некрепким узлом и, бросив их на шею пони, подтолкнул его в сторону Горменгаста.
– Отправляйся домой, домой! – приказал мальчик.
Пони повернул голову и взглянул на Тита, а потом, раскачивая головой из стороны в сторону, двинулся прочь. Через несколько минут он исчез за холмом. И Тит остался теперь уже действительно совершенно один.
Титу они представлялись живыми; каждая группка деревьев и кустов выглядела по-своему, отличаясь ото всех остальных, несмотря на то что все были приблизительно одинаковых размеров и состояли в основном из одних и тех же пород – вязов и буков, орешника и можжевельника.
В ближайшей к Титу группе каждое дерево, казалось, было раздражено тем, что ему приходится соседствовать с другими, – все воротили друг от друга головы, пожимали плечами; в той, что подальше, царило нервное возбуждение: все деревья наклонились, словно горячим шепотом обсуждая какой-то свой зеленый секрет. Только одно из них слегка приподнимало голову, немного склонив ее набок, будто прислушиваясь к порхающей беседе. Тит перевел взгляд на следующую группу деревьев, в которой все словно разбегались от одного, презрительно стоявшего в стороне.
Видел Тит и деревья, словно замершие от ужаса, и деревья, словно отчаянно жестикулирующие, и деревья, словно поддерживающие своего раненного товарища, и деревья, высокомерно взирающие на все вокруг, и деревья скорбящие, и деревья, обуянные радостью, и деревья засыпающие или уснувшие…
Все жило своей жизнью, все было наполнено тайной и угрозой. А вдруг все они подглядывают за Титом, вдруг они готовы броситься на него? Нет, это всего лишь стволы, ветви, листья. Это его день, день Тита, и никто не посмеет испортить его. Нечего больше тратить время на разглядывание каких-то деревьев!
Он, Тит, убежал от башен, чьи силуэты виднелись вдали. Вокруг него – скалы, камни и травы настоящей Горы, купающейся в лучах полуденного солнца.
Рядом с мальчиком на камень села большая стрекоза. Из лесов у подножия Горы доносился взбудораженный гам птиц.
Крики птиц летели и над сверкающей равниной, расположенной к северу, и над лесами, уходящими зелеными складками до горизонта на запад.
Его смутные устремления стали оформляться в нечто конкретное; отсутствие в Замке, на которое Тит не испросил позволения, перестало беспокоить; его любопытство, вспыхнув, приняло одно направление. Что скрывается в этих зеленых залиственных пространствах? Что можно обнаружить за этими древесными стенами? Что таит тень крон? Что прячется там, на солнечных полянах, забросанных желудями? Радость первооткрывателя загнала в угол совесть, нашептывавшую Титу о грехе самовольной отлучки.
Ему хотелось пустить пони в галоп, но спуск по осыпям и камням был для этого слишком опасен. Но чем ниже по склону, тем легче становилась дорога и пони двигался быстрее.
Зеленая стена леса, по мере того как Тит приближался к ней, делалась все выше – вот она уже заслоняет небо, вот уже приходится сильно задирать голову, чтобы взглянуть на ветви и кроны.
Даже Замок Горменгаст спрятался за густой листвой леса, взбирающегося на холм. Лишь на востоке, позади Тита, были еще видны склоны Горы, карабкающиеся вверх корявыми уступами. Тит натянул поводья и остановил пони.
Здесь, у самой кромки леса, земля поросла шелковистой травой, в зелень которой был домешан пепельно-серый оттенок. Там и сям лежали большие камни, вокруг которых, скрываясь в тени нагретых на солнце каменных бровей и выставленных вперед каменных же челюстей, пышно разрослись папоротники.
По нагретой поверхности камня бегали ящерицы. А когда Тит сделал первый шаг, чтобы углубиться в лес, с одного из камней соскользнула змея – словно стек ручеек – и проползла прямо перед ним, протрещав костяшками хвоста.
Что это все значит – гремучая змея, шелковый луг, огромные камни с ящерицами на них и папоротниками вокруг, высокая зеленая стена леса? Было ли пугающее появление змеи последним, что должно было пробудить Тита, раскрыть ему глаза, вдохнуть в него любовь к этому зеленому миру? Почему все вокруг волнует так, что даже дыхание перехватывает?
Тит завязал поводья некрепким узлом и, бросив их на шею пони, подтолкнул его в сторону Горменгаста.
– Отправляйся домой, домой! – приказал мальчик.
Пони повернул голову и взглянул на Тита, а потом, раскачивая головой из стороны в сторону, двинулся прочь. Через несколько минут он исчез за холмом. И Тит остался теперь уже действительно совершенно один.
Глава семнадцатая
Утренние уроки начались. В классных комнатах происходили сотни разных вещей, но за их дверьми, в пустых коридорах и залах царила напряженная, драматическая тишина, настолько густая, что, казалось, ее можно потрогать; тишина разделяла классные комнаты, стучала в каждую дверь.
Через час в Центральном Зале прозвонит медный колокольчик, и тишина рассыпется – как саранча, из классных комнат, словно вырываясь из тюремных камер на свободу, вылетят ученики.
Стены классных в Горменгасте, как и Профессорская, были обиты кожей – плохо обработанными конскими шкурами. Но во всем остальном, кроме кожаной обивки стен, ничего общего между ними не было. И по настроению, и по форме они были очень различны.
Классная Опуса Крюка, например, была длинной, узкой и плохо освещенной; единственное окно располагалось высоко над полом в дальнем конце комнаты. Опус Крюк лежал в кресле, укрытый красным половиком. Он был почти полностью погружен в тень. Хотя он сам едва мог различить мальчиков, сидящих перед ним за партами, Профессор находился в более выгодном положении – ученики его вообще не видели. Учительского стола не было, и перед Крюком находилась ничем не заслоненная полутьма. Под креслом для соблюдения хоть некоторых приличий валялось несколько учебников. Пыль покрывала их таким густым слоем, что, казалось, книги сверху припухли. Опус Крюк и не подозревал, что уже больше года назад их прибили к полу гвоздями.
Комната Призмкарпа была совершенно квадратной и очень хорошо освещенной; это последнее обстоятельство очень не нравилось ученикам – списывание и пользование шпаргалками становилось в таких условиях почти невозможным. Старая, плохо обработанная кожа на стенах распространяла тяжкий, затхлый дух, но кожу время от времени скребли, чистили и смазывали маслом. Парты и пол мыли содой и горячей водой каждое утро, так что (если не считать стен) комната имела идеально вычищенный, больничный вид, что делало ее самой нелюбимой из всех.
Комната Шерсткота напоминала туннель, с полукруглым окном во всю торцевую стену у двери. В противоположность Опусу Крюку, предпочитающему сидеть в темноте, Шерсткот за очень высоким столом являл собою совершенно иное зрелище. Свет, льющийся из окна, расположенного позади стола, освещал Шерсткота со спины. И со стороны учеников он казался черным силуэтом, вырезанным из бумаги. На фоне полукруглого окна в конце туннеля его жесты казались неестественно отрывочными. Сквозь окно виднелась вершина Горы Горменгаст. А в это утро над сияющей вершиной были видны маленькие тучки – словно зависшие в воздухе парашютики одуванчиков.
Но даже среди всего многообразия классных комнат Горменгаста, каждая из которых обладала своим особым характером, одна выделялась среди всех остальных. Она находилась на верхних этажах и представляла собой большую, словно замечтавшуюся залу, в которой стояло очень много парт. Учеников здесь всегда было намного меньше, чем парт, а ее обширные пространства никогда не находили никакого учебного применения. Местами со стен клочьями свисала ободранная кожа.
Большое окно этой комнаты выходило на юг, и лучи солнца выбелили половицы, которые никогда не красили, не покрывали мастикой. А чернила, которые расплескивали на пол ученики, поколение за поколением, выцвели и стали очень красивого, блекло-голубого цвета, в котором было нечто феерическое. Все остальное выглядело скучно и прозаически.
Что феерического, например, могло быть в том мешкоподобном монстре, в том храпящем бесформенном создании, в той туше, которая лежала, свернувшись как собака, на учительском столе? Выглядело это создание ужасно, отвратительно и грубо. Но что же все-таки это было? При первом взгляде можно было бы сказать, что оно мертво, ибо в нем была тяжелая неподвижность смерти. Но исходивший от него приглушенный храп, сопровождаемый время от времени звуком, напоминавшим свист ветра, прорывающегося сквозь зазубренное отверстие в разбитом стекле, говорил о том, что оно живо.
Что бы это ни было, оно не только не внушали ужаса, но не вызывало даже интереса у десятка, или около того, учеников, которые в этой древней и мечтательной зале верхних этажей Школы, по всей видимости, были заняты чем угодно, но не учением и не трепетным созерцанием своего учителя. В окно лился солнечный свет, лучи которого высвечивали мириады подвешенных в воздухе пылинок. Но и в учениках ничего романтически-мечтательного не было.
Что же тут происходило? Хотя шума ученики почти не производили, в атмосфере класса чувствовалось такое напряжение, что оно казалось громким звуком.
Здесь играли в весьма опасную игру. Ни в одной из других классных комнат в такое не играли. Ученики, в ней не участвовавшие, сидели, затаив дыхание, на своих партах. Вот-вот должен был начаться новый этап. Хитрые лица учеников были обращены к окну. О, эти жилистые создания, играющие в опасные игры, выглядели закаленными в серьезных испытаниях. Ветераны заняли исходные позиции.
Все было готово. Несколько длинных и широких половиц было вырвано из пола, одна из них была установлена под углом так, что одним концом упиралась под подоконник, а другим – в половицу, положенную на пол впритык к первой, остальные, также впритык, были уложены поперек комнаты так, что упирались в противоположную от окна стену. Все половицы были гладко отструганы и навощены огарками свечей. Неисчислимые поколения учеников использовали эти половицы для игры.
Одна команда мальчиков стояла у открытого окна – сейчас была их очередь. Один из них, черноволосый мальчик с родимым пятном на лбу, запрыгнул на подоконник, по всей видимости, совершенно не обращая внимания на то, что расстояние от окна до вымощенного камнем двора под ним составляло не меньше тридцати метров.
Тут же члены команды противников, сидевшие на корточках, прячась за партами в дальнем конце комнаты, разложили перед собой скатанные в плотные шарики бумажные снаряды, которые должны были запускаться из рогаток с гладко отполированными от длительного употребления ручками. Были когда-то времена, когда использовались глиняные или даже мраморные шарики. Но, после того как погибло несколько мальчиков, было решено использовать бумажные шарики (Это решение было вызвано не столько тем, что игра несла с собой смерть, но тем, что каждый раз припрятывание тела было сопряжено с большими сложностями). Хотя нельзя было сказать, что удар бумажных шариков был намного мягче – бумага жевалась, мялась пальцами, в нее замешивалась резина от изжеванных мягких стиральных резинок, а затем нужная форма и плотность придавалась помещением определенного количества исходного продукта в ямки, вырезанные в поднимающейся крышке парты в том месте, где доска соприкасалась с партой – затем крышка плотно закрывалась. Плотные бумажные шарики, выпущенные с большой силой из рогаток, наносили удары, сравнимые по силе с ударом хлыста.
Но в кого мальчики изготовились стрелять? Их противники стояли спокойно у окна и явно не ожидали обстрела. Мальчики с рогатками даже не смотрели в их сторону – они глядели прямо перед собой, однако прищурив левый глаз и натягивая рогатки. Но игра вот-вот должна была начаться – и тогда все станет понятно. Хотя в ней был свой ритм, свои отлаженные движения, ни с танцем, ни с гимнастическими упражнениями ее нельзя было сравнить. Итак, что же происходило?
Черноволосый мальчик с родимым пятном на лбу слегка подогнул колени, немного изогнулся, хлопнул в замаранные чернилами ладони и прыгнул с подоконника в утреннее солнце – туда, где напротив окна простирались ветви огромного платана. На мгновение из существа, ходящего по земле, он превратился в существо, живущее в воздухе; голова у него была откинута назад, зубы обнажены в оскале, пальцы и руки вытянуты, взгляд устремлен на ближайшую толстую ветку. В десятках метрах под ним утреннее солнце освещало пыльный каменный двор, в углу которого росло это огромное дерево. Стороннему наблюдателю, случись ему в этот момент оказаться в комнате, могло бы почудиться, что прыжок мальчика закончится лишь далеко внизу, на камнях двора. Но товарищи по команде, прижавшиеся к стене по обеим сторонам окна, и команда их противников, прячущихся за партами, знали, что это лишь начало. И все с напряжением смотрели, не отрывая глаз от навощенных половиц, лежавших поперек комнаты.
Мальчик, пролетев расстояние, отделявшее окно от выбранной ветки, цепко ухватился за нее и повис, сильно раскачиваясь в воздухе среди листвы. Далеко откачнувшись от окна, он в крайней точке, достигнутой им в воздухе, ловко дернулся, что должно было придать ускорение его движению назад, к окну; мальчик приготовился к самому сложному маневру, для которого требовались стальные нервы (впрочем, как и для прыжка к ветке). Инерция прыжка унесла ноги мальчика далеко ввысь, много выше уровня подоконника, с которого он прыгнул. Во время обратного движения к окну, достигнув нужной точки, он отпустил руки. И вот он снова в полете. Он летел на большой скорости под таким углом, чтобы влететь в окно, ни за что не зацепившись, и приземлиться на прислоненную под подоконник наклонную половицу, соскользнуть по ней на своих тверденьких ягодицах, пронестись по половицам, выложенным на полу, и удариться ногами в обитую кожей стену – и все это со скоростью камня, выпущенного из пращи.
Но, несмотря на свое неожиданное появление в окне и затем на скользкой дорожке и на ту скорость, с которой мальчик двигался, ему не удалось избегнуть попадания под обстрел из рогаток. Залп из шести рогаток дал такие результаты: один шарик ударил в незащищенное одеждой тело, но не причинил особого вреда; три попали по телу, скрытому под одеждой, и двое стрелявших промахнулись. Но игра продолжалась: не успел еще черноволосый мальчик ударить ступнями ног во вмятину в коже, образованную ударами ног многих поколений, как следующий из его товарищей по команде уже летел в воздухе, с вытянутыми руками, сверкающими от возбуждения глазами, а стрелки перезаряжали свои рогатки и прищуривали левый глаз, натягивая тугую резинку.
К тому времени, когда мальчик с родимым пятном на лбу вернулся к окну, потирая ухо, ужаленное шариком из рогатки, его товарищ по команде, привидением вынырнув из солнечного неба, уже мчался по скользкой дорожке к стене.
В комнате царила тишина, наполненная неярким солнечным светом. В окне виднелся сложный узор ветвей и веточек, на полу были разбросаны золотистые тени от парт, на стене висела девственно-нетронутая огромная доска. Эта неспешная, сонливая тишина нарушалась лишь хлопком вымазанных чернилами рук, свистом шариков, щелканьем резины, скрипением одежды по скользким половицам, глухими ударами ног в кожаную стену. Потом команды поменялись местами. Прыгавшие заняли место стрелков, а те перешли к окну. И все повторилось. В этой невероятно опасной, варварской игре был свой ритм – своя церемониальность, – она была ритуалом, таким же священным и неподвергаемым сомнению, как и многое другое, скрытое в душе каждого мальчика.
Презрение к опасности и умение скрыть боль связывали мальчиков больше, чем обычные узы дружбы. И страшные их секреты казались еще чернее, еще таинственнее, еще ужаснее или еще смешнее от того, что все они познали восторг прыжка над пропастью, от которого все сжималось внутри, восторг молниеносного скольжения по половицам через тихую комнату, радость от осознания того, что шарик, выпущенный из рогатки, просвистел мимо, и боль, когда он попадал в цель.
Но имело ли все это хоть какое-то значение? Зачем нужна была эта ритмическая ритуальная игра? Для чего мальчики таким образом растрачивали переполнявшую их жизненную энергию? Значение имело лишь то, что все это происходило в описываемое утро.
Ну, а что же черная груда, лежащая на столе? Солнечные лучи проникающие сквозь листья огромного платана у окна, уже забросали спящего Профессора подвижными пятнышками света. Со стола по-прежнему доносился храп – совершенно неприличный звук для первого урока в весеннюю пору.
Но минуты этого неправедного отдыха уже были сочтены – вдруг раздался предупредительный крик, пришедший откуда-то из-под потолка и со стороны двери. Это давал предупреждение мальчик – маленького для своих лет роста, веснушчатый, – который сидел на высоком шкафу, стоявшем рядом с дверью. Над дверью располагалось небольшое полукруглое окно, в которое, наклонившись, он смотрел; надо сказать, что само окно настолько заросло пылью и грязью, что сквозь него ровным счетом ничего нельзя было увидеть. Но в стекле было очищено пятнышко размером в большую монету, сквозь которое просматривался коридор. Дозорный, глядя в этот глазок, мог таким образом при первых же признаках приближающейся опасности, дать предупреждение всему классу и учителю.
Хотя ни Баркентин, ни Мертвизев не совершали частых рейдов по классным комнатам, однако ради предосторожности совсем не мешало иметь постоянного наблюдателя на шкафу, который отправлялся туда сразу, как только начинался первый утренний урок. Ибо нет ничего более раздражающего, чем быть неожиданно, без предупреждения, прерванным в своих занятиях.
В то утро веснушчатый дозорный, напоминавший куклу, заброшенную на шкаф, был настолько увлечен перипетиями игры, разворачивающейся внизу, что несколько ослабил бдительность, и время между заглядываниями в глазок все удлинялось. Когда он глянул в него в очередной раз, то увидел целую фалангу Профессоров, двигающихся по коридору как черный прилив; во главе их находился сам Мертвизев, возвышающийся над всеми в своем высоком стульчике на колесах.
Мертвизев, возглавлявший процессию, хотя и сидел далеко не выпрямившись, благодаря высоте своего стульчика на целую голову – а то и больше – возвышался над потоком квадратных черных преподавательских шапочек. Его стульчик, нещадно скрипя колесиками, покачивался, подталкиваемый сзади Кузнечиком, которого в глазок еще не было видно. Он полностью скрывался за несуразной скрипящей и раскачивающейся конструкцией. А несуразность ее, усугубляемая непропорционально большой полочкой, располагавшейся на уровне сердца Мертвизева, и грубо вырезанной маленькой полочкой, прикрепленной пониже и служившей подставкой для ног, была просто невероятной.
Та часть лица, которая виднелась над верхней полочкой, давала понять, что Мертвизев не спит, что уже само по себе говорило о необычайности происходящего.
Позади Мертвизева все видимое пространство темного коридора заполняли плотные ряды Профессоров. Неужели все они бросили свои классные комнаты? И что могло привести их сюда, на один из редко посещаемых этажей Замка, да еще так рано, когда только начались занятия? Отгадать эту загадку было невозможно. Но, как бы там ни было, они были здесь, они приближались; их мантии развевались и шуршали, цепляясь за стены. В их походке была целенаправленность, их вид был очень серьезен. И это пугало.
Крошечный мальчик, сидевший на шкафу, повторил сигнал опасности – такого пронзительного и отчаянного вопля его школьные товарищи еще никогда не слышали.
– Зевок! Зевок! – верещал он. – Быстрее, быстрее, быстрее! Зевок, и с ним все остальные! Помогите мне слезть! Помогите мне слезть!
Игра была немедленно приостановлена. Ни одного выстрела не было сделано по ученику, который в этот момент влетел в окно и, проскользив по половицам, ударился ступнями в стену. Мальчики бросились подбирать половицы, составляющие скользкую дорожку, и вставлять их на место; при этом в спешке была допущена ошибка: одна из половиц была положена навощенной стороной вверх, но исправлять ее уже не было времени. Крошечка, сидевший на шкафу, прыгнул вниз – для него эта высота должна была казаться очень большой – и был подхвачен большеголовым мальчиком.
Затем мальчики бросились за парты, заняв первые два ряда; они замерли, склонив головы набок и прислушиваясь к приближающемуся скрипу Мертвизевового стульчика.
А на столе по-прежнему лежала безмятежно похрапывающая туша, которую не разбудили ни предупредительные крики, ни возня, последовавшая за ними. Туша лишь слегка дернулась и тут же замерла снова.
Любой из учеников, сидящих в подозрительно притихшей комнате, мог броситься к учительскому столу попытаться разбудить спящего и вернуться на свое место до того, как распахнутся двери и в класс въедет Мертвизев, сопровождаемый Профессорами. Но никто не рискнул этого сделать, ибо на пробуждение спящего ушло бы слишком много времени: нужно было сорвать складку мантии, укрывающую голову Рощезвона, лежащую на подложенных под нее руках, и расталкивать его до тех пор, пока к нему хоть в малой степени вернется бодрствующее сознание. Увы, на это требовалось весьма длительное время.
Да, на столе действительно лежал и спал никто иной, как Рощезвон Эта черная и бесформенная храпящая груда была старым учителем, которого ученики предупредительно укрыли мантией – так они поступали всегда, как только Профессор засыпал.
Через час в Центральном Зале прозвонит медный колокольчик, и тишина рассыпется – как саранча, из классных комнат, словно вырываясь из тюремных камер на свободу, вылетят ученики.
Стены классных в Горменгасте, как и Профессорская, были обиты кожей – плохо обработанными конскими шкурами. Но во всем остальном, кроме кожаной обивки стен, ничего общего между ними не было. И по настроению, и по форме они были очень различны.
Классная Опуса Крюка, например, была длинной, узкой и плохо освещенной; единственное окно располагалось высоко над полом в дальнем конце комнаты. Опус Крюк лежал в кресле, укрытый красным половиком. Он был почти полностью погружен в тень. Хотя он сам едва мог различить мальчиков, сидящих перед ним за партами, Профессор находился в более выгодном положении – ученики его вообще не видели. Учительского стола не было, и перед Крюком находилась ничем не заслоненная полутьма. Под креслом для соблюдения хоть некоторых приличий валялось несколько учебников. Пыль покрывала их таким густым слоем, что, казалось, книги сверху припухли. Опус Крюк и не подозревал, что уже больше года назад их прибили к полу гвоздями.
Комната Призмкарпа была совершенно квадратной и очень хорошо освещенной; это последнее обстоятельство очень не нравилось ученикам – списывание и пользование шпаргалками становилось в таких условиях почти невозможным. Старая, плохо обработанная кожа на стенах распространяла тяжкий, затхлый дух, но кожу время от времени скребли, чистили и смазывали маслом. Парты и пол мыли содой и горячей водой каждое утро, так что (если не считать стен) комната имела идеально вычищенный, больничный вид, что делало ее самой нелюбимой из всех.
Комната Шерсткота напоминала туннель, с полукруглым окном во всю торцевую стену у двери. В противоположность Опусу Крюку, предпочитающему сидеть в темноте, Шерсткот за очень высоким столом являл собою совершенно иное зрелище. Свет, льющийся из окна, расположенного позади стола, освещал Шерсткота со спины. И со стороны учеников он казался черным силуэтом, вырезанным из бумаги. На фоне полукруглого окна в конце туннеля его жесты казались неестественно отрывочными. Сквозь окно виднелась вершина Горы Горменгаст. А в это утро над сияющей вершиной были видны маленькие тучки – словно зависшие в воздухе парашютики одуванчиков.
Но даже среди всего многообразия классных комнат Горменгаста, каждая из которых обладала своим особым характером, одна выделялась среди всех остальных. Она находилась на верхних этажах и представляла собой большую, словно замечтавшуюся залу, в которой стояло очень много парт. Учеников здесь всегда было намного меньше, чем парт, а ее обширные пространства никогда не находили никакого учебного применения. Местами со стен клочьями свисала ободранная кожа.
Большое окно этой комнаты выходило на юг, и лучи солнца выбелили половицы, которые никогда не красили, не покрывали мастикой. А чернила, которые расплескивали на пол ученики, поколение за поколением, выцвели и стали очень красивого, блекло-голубого цвета, в котором было нечто феерическое. Все остальное выглядело скучно и прозаически.
Что феерического, например, могло быть в том мешкоподобном монстре, в том храпящем бесформенном создании, в той туше, которая лежала, свернувшись как собака, на учительском столе? Выглядело это создание ужасно, отвратительно и грубо. Но что же все-таки это было? При первом взгляде можно было бы сказать, что оно мертво, ибо в нем была тяжелая неподвижность смерти. Но исходивший от него приглушенный храп, сопровождаемый время от времени звуком, напоминавшим свист ветра, прорывающегося сквозь зазубренное отверстие в разбитом стекле, говорил о том, что оно живо.
Что бы это ни было, оно не только не внушали ужаса, но не вызывало даже интереса у десятка, или около того, учеников, которые в этой древней и мечтательной зале верхних этажей Школы, по всей видимости, были заняты чем угодно, но не учением и не трепетным созерцанием своего учителя. В окно лился солнечный свет, лучи которого высвечивали мириады подвешенных в воздухе пылинок. Но и в учениках ничего романтически-мечтательного не было.
Что же тут происходило? Хотя шума ученики почти не производили, в атмосфере класса чувствовалось такое напряжение, что оно казалось громким звуком.
Здесь играли в весьма опасную игру. Ни в одной из других классных комнат в такое не играли. Ученики, в ней не участвовавшие, сидели, затаив дыхание, на своих партах. Вот-вот должен был начаться новый этап. Хитрые лица учеников были обращены к окну. О, эти жилистые создания, играющие в опасные игры, выглядели закаленными в серьезных испытаниях. Ветераны заняли исходные позиции.
Все было готово. Несколько длинных и широких половиц было вырвано из пола, одна из них была установлена под углом так, что одним концом упиралась под подоконник, а другим – в половицу, положенную на пол впритык к первой, остальные, также впритык, были уложены поперек комнаты так, что упирались в противоположную от окна стену. Все половицы были гладко отструганы и навощены огарками свечей. Неисчислимые поколения учеников использовали эти половицы для игры.
Одна команда мальчиков стояла у открытого окна – сейчас была их очередь. Один из них, черноволосый мальчик с родимым пятном на лбу, запрыгнул на подоконник, по всей видимости, совершенно не обращая внимания на то, что расстояние от окна до вымощенного камнем двора под ним составляло не меньше тридцати метров.
Тут же члены команды противников, сидевшие на корточках, прячась за партами в дальнем конце комнаты, разложили перед собой скатанные в плотные шарики бумажные снаряды, которые должны были запускаться из рогаток с гладко отполированными от длительного употребления ручками. Были когда-то времена, когда использовались глиняные или даже мраморные шарики. Но, после того как погибло несколько мальчиков, было решено использовать бумажные шарики (Это решение было вызвано не столько тем, что игра несла с собой смерть, но тем, что каждый раз припрятывание тела было сопряжено с большими сложностями). Хотя нельзя было сказать, что удар бумажных шариков был намного мягче – бумага жевалась, мялась пальцами, в нее замешивалась резина от изжеванных мягких стиральных резинок, а затем нужная форма и плотность придавалась помещением определенного количества исходного продукта в ямки, вырезанные в поднимающейся крышке парты в том месте, где доска соприкасалась с партой – затем крышка плотно закрывалась. Плотные бумажные шарики, выпущенные с большой силой из рогаток, наносили удары, сравнимые по силе с ударом хлыста.
Но в кого мальчики изготовились стрелять? Их противники стояли спокойно у окна и явно не ожидали обстрела. Мальчики с рогатками даже не смотрели в их сторону – они глядели прямо перед собой, однако прищурив левый глаз и натягивая рогатки. Но игра вот-вот должна была начаться – и тогда все станет понятно. Хотя в ней был свой ритм, свои отлаженные движения, ни с танцем, ни с гимнастическими упражнениями ее нельзя было сравнить. Итак, что же происходило?
Черноволосый мальчик с родимым пятном на лбу слегка подогнул колени, немного изогнулся, хлопнул в замаранные чернилами ладони и прыгнул с подоконника в утреннее солнце – туда, где напротив окна простирались ветви огромного платана. На мгновение из существа, ходящего по земле, он превратился в существо, живущее в воздухе; голова у него была откинута назад, зубы обнажены в оскале, пальцы и руки вытянуты, взгляд устремлен на ближайшую толстую ветку. В десятках метрах под ним утреннее солнце освещало пыльный каменный двор, в углу которого росло это огромное дерево. Стороннему наблюдателю, случись ему в этот момент оказаться в комнате, могло бы почудиться, что прыжок мальчика закончится лишь далеко внизу, на камнях двора. Но товарищи по команде, прижавшиеся к стене по обеим сторонам окна, и команда их противников, прячущихся за партами, знали, что это лишь начало. И все с напряжением смотрели, не отрывая глаз от навощенных половиц, лежавших поперек комнаты.
Мальчик, пролетев расстояние, отделявшее окно от выбранной ветки, цепко ухватился за нее и повис, сильно раскачиваясь в воздухе среди листвы. Далеко откачнувшись от окна, он в крайней точке, достигнутой им в воздухе, ловко дернулся, что должно было придать ускорение его движению назад, к окну; мальчик приготовился к самому сложному маневру, для которого требовались стальные нервы (впрочем, как и для прыжка к ветке). Инерция прыжка унесла ноги мальчика далеко ввысь, много выше уровня подоконника, с которого он прыгнул. Во время обратного движения к окну, достигнув нужной точки, он отпустил руки. И вот он снова в полете. Он летел на большой скорости под таким углом, чтобы влететь в окно, ни за что не зацепившись, и приземлиться на прислоненную под подоконник наклонную половицу, соскользнуть по ней на своих тверденьких ягодицах, пронестись по половицам, выложенным на полу, и удариться ногами в обитую кожей стену – и все это со скоростью камня, выпущенного из пращи.
Но, несмотря на свое неожиданное появление в окне и затем на скользкой дорожке и на ту скорость, с которой мальчик двигался, ему не удалось избегнуть попадания под обстрел из рогаток. Залп из шести рогаток дал такие результаты: один шарик ударил в незащищенное одеждой тело, но не причинил особого вреда; три попали по телу, скрытому под одеждой, и двое стрелявших промахнулись. Но игра продолжалась: не успел еще черноволосый мальчик ударить ступнями ног во вмятину в коже, образованную ударами ног многих поколений, как следующий из его товарищей по команде уже летел в воздухе, с вытянутыми руками, сверкающими от возбуждения глазами, а стрелки перезаряжали свои рогатки и прищуривали левый глаз, натягивая тугую резинку.
К тому времени, когда мальчик с родимым пятном на лбу вернулся к окну, потирая ухо, ужаленное шариком из рогатки, его товарищ по команде, привидением вынырнув из солнечного неба, уже мчался по скользкой дорожке к стене.
В комнате царила тишина, наполненная неярким солнечным светом. В окне виднелся сложный узор ветвей и веточек, на полу были разбросаны золотистые тени от парт, на стене висела девственно-нетронутая огромная доска. Эта неспешная, сонливая тишина нарушалась лишь хлопком вымазанных чернилами рук, свистом шариков, щелканьем резины, скрипением одежды по скользким половицам, глухими ударами ног в кожаную стену. Потом команды поменялись местами. Прыгавшие заняли место стрелков, а те перешли к окну. И все повторилось. В этой невероятно опасной, варварской игре был свой ритм – своя церемониальность, – она была ритуалом, таким же священным и неподвергаемым сомнению, как и многое другое, скрытое в душе каждого мальчика.
Презрение к опасности и умение скрыть боль связывали мальчиков больше, чем обычные узы дружбы. И страшные их секреты казались еще чернее, еще таинственнее, еще ужаснее или еще смешнее от того, что все они познали восторг прыжка над пропастью, от которого все сжималось внутри, восторг молниеносного скольжения по половицам через тихую комнату, радость от осознания того, что шарик, выпущенный из рогатки, просвистел мимо, и боль, когда он попадал в цель.
Но имело ли все это хоть какое-то значение? Зачем нужна была эта ритмическая ритуальная игра? Для чего мальчики таким образом растрачивали переполнявшую их жизненную энергию? Значение имело лишь то, что все это происходило в описываемое утро.
Ну, а что же черная груда, лежащая на столе? Солнечные лучи проникающие сквозь листья огромного платана у окна, уже забросали спящего Профессора подвижными пятнышками света. Со стола по-прежнему доносился храп – совершенно неприличный звук для первого урока в весеннюю пору.
Но минуты этого неправедного отдыха уже были сочтены – вдруг раздался предупредительный крик, пришедший откуда-то из-под потолка и со стороны двери. Это давал предупреждение мальчик – маленького для своих лет роста, веснушчатый, – который сидел на высоком шкафу, стоявшем рядом с дверью. Над дверью располагалось небольшое полукруглое окно, в которое, наклонившись, он смотрел; надо сказать, что само окно настолько заросло пылью и грязью, что сквозь него ровным счетом ничего нельзя было увидеть. Но в стекле было очищено пятнышко размером в большую монету, сквозь которое просматривался коридор. Дозорный, глядя в этот глазок, мог таким образом при первых же признаках приближающейся опасности, дать предупреждение всему классу и учителю.
Хотя ни Баркентин, ни Мертвизев не совершали частых рейдов по классным комнатам, однако ради предосторожности совсем не мешало иметь постоянного наблюдателя на шкафу, который отправлялся туда сразу, как только начинался первый утренний урок. Ибо нет ничего более раздражающего, чем быть неожиданно, без предупреждения, прерванным в своих занятиях.
В то утро веснушчатый дозорный, напоминавший куклу, заброшенную на шкаф, был настолько увлечен перипетиями игры, разворачивающейся внизу, что несколько ослабил бдительность, и время между заглядываниями в глазок все удлинялось. Когда он глянул в него в очередной раз, то увидел целую фалангу Профессоров, двигающихся по коридору как черный прилив; во главе их находился сам Мертвизев, возвышающийся над всеми в своем высоком стульчике на колесах.
Мертвизев, возглавлявший процессию, хотя и сидел далеко не выпрямившись, благодаря высоте своего стульчика на целую голову – а то и больше – возвышался над потоком квадратных черных преподавательских шапочек. Его стульчик, нещадно скрипя колесиками, покачивался, подталкиваемый сзади Кузнечиком, которого в глазок еще не было видно. Он полностью скрывался за несуразной скрипящей и раскачивающейся конструкцией. А несуразность ее, усугубляемая непропорционально большой полочкой, располагавшейся на уровне сердца Мертвизева, и грубо вырезанной маленькой полочкой, прикрепленной пониже и служившей подставкой для ног, была просто невероятной.
Та часть лица, которая виднелась над верхней полочкой, давала понять, что Мертвизев не спит, что уже само по себе говорило о необычайности происходящего.
Позади Мертвизева все видимое пространство темного коридора заполняли плотные ряды Профессоров. Неужели все они бросили свои классные комнаты? И что могло привести их сюда, на один из редко посещаемых этажей Замка, да еще так рано, когда только начались занятия? Отгадать эту загадку было невозможно. Но, как бы там ни было, они были здесь, они приближались; их мантии развевались и шуршали, цепляясь за стены. В их походке была целенаправленность, их вид был очень серьезен. И это пугало.
Крошечный мальчик, сидевший на шкафу, повторил сигнал опасности – такого пронзительного и отчаянного вопля его школьные товарищи еще никогда не слышали.
– Зевок! Зевок! – верещал он. – Быстрее, быстрее, быстрее! Зевок, и с ним все остальные! Помогите мне слезть! Помогите мне слезть!
Игра была немедленно приостановлена. Ни одного выстрела не было сделано по ученику, который в этот момент влетел в окно и, проскользив по половицам, ударился ступнями в стену. Мальчики бросились подбирать половицы, составляющие скользкую дорожку, и вставлять их на место; при этом в спешке была допущена ошибка: одна из половиц была положена навощенной стороной вверх, но исправлять ее уже не было времени. Крошечка, сидевший на шкафу, прыгнул вниз – для него эта высота должна была казаться очень большой – и был подхвачен большеголовым мальчиком.
Затем мальчики бросились за парты, заняв первые два ряда; они замерли, склонив головы набок и прислушиваясь к приближающемуся скрипу Мертвизевового стульчика.
А на столе по-прежнему лежала безмятежно похрапывающая туша, которую не разбудили ни предупредительные крики, ни возня, последовавшая за ними. Туша лишь слегка дернулась и тут же замерла снова.
Любой из учеников, сидящих в подозрительно притихшей комнате, мог броситься к учительскому столу попытаться разбудить спящего и вернуться на свое место до того, как распахнутся двери и в класс въедет Мертвизев, сопровождаемый Профессорами. Но никто не рискнул этого сделать, ибо на пробуждение спящего ушло бы слишком много времени: нужно было сорвать складку мантии, укрывающую голову Рощезвона, лежащую на подложенных под нее руках, и расталкивать его до тех пор, пока к нему хоть в малой степени вернется бодрствующее сознание. Увы, на это требовалось весьма длительное время.
Да, на столе действительно лежал и спал никто иной, как Рощезвон Эта черная и бесформенная храпящая груда была старым учителем, которого ученики предупредительно укрыли мантией – так они поступали всегда, как только Профессор засыпал.