Флэй шагнул к Титу, и в этот момент в пещеру заскочил заяц. Неожиданно высвеченный светом костра, он вспыхнул золотом. Заяц на мгновение замер; присев на задние лапки и выпрямив спину, зверек внимательно смотрел на Тита, а затем, прыгнув на один из каменных выступов, поросших мхом и папоротником, удобно улегся и снова замер, как изваяние; его уши были аккуратно сложены на спине.
   Флэй поднял Тита на руки и отнес на постель из папоротников. Но в мозгу уже засыпавшего мальчика что-то неожиданно вспыхнуло и он тут же сел. Хотя глаза у него были закрыты всего несколько мгновений, ему показалось, что он проспал уже долго.
   – Флэй, – прошептал Тит, и по голосу его было ясно, что ему немедленно нужно было о чем-то спросить. – Флэй?
   Человек лесов склонился над мальчиком.
   – Да, ваша светлость? Я слушаю.
   – Мне все это снится?
   – Нет, мой мальчик, тебе это не снится.
   – А я вот сейчас спал?
   – Нет.
   – Тогда я действительно видел…
   – Видел что? Лежите спокойно, ваша светлость, лежите спокойно.
   – Вот то, в дубовом лесу… то летающее создание.
   Флэй весь как-то странно напрягся, и некоторое время в пещере царило абсолютное молчание.
   – Какое летающее создание? – пробормотал Флэй наконец.
   – Нечто летающее, летающее в воздухе… на вид очень хрупкое… но лица я не рассмотрел… но пролетело в воздухе и скрылось среди деревьев. Оно… мне привиделось, или оно было в самом деле? Ты когда-нибудь видел его, Флэй? Что это было, Флэй? Скажи мне, пожалуйста, потому что… потому что мне…
   Но даже если бы Флэй что-то ответил, мальчик его уже не услышал – так внезапно погрузился он в глубокий сон. Флэй поднялся на ноги и, пройдя мимо тлеющих углей умирающего в очаге огня, направился к выходу из пещеры. Выйдя наружу, он прислонился к скале. Луны не было, но небо было чисто и россыпь звезд неярко отражалась в пруду. В ночной тишине отдаленным эхом разносилось потявкивание лисицы.

Глава двадцать первая

I
   В наказание за побег Тит был на целую неделю заключен в Башню Лишайника. Небольшая приземистая круглая башня, сложенная из грубо обработанных квадратных камней, была снаружи вся затянута ровным слоем лишайника, который и дал башне ее название. Слой лишайника был столь толст, что в этом светло-зеленом покрове гнездились птицы. В башне было всего два помещения, которые располагались одно над другим. Смотритель, который спал здесь и был хранителем ключа, поддерживал эти помещения в относительной чистоте.
   Титу в прошлом уже два раза пришлось побывать здесь за какие-то прегрешения, но какие именно, он так и не узнал. На этот раз его заключение в башне было самым продолжительным. Но его это особенно и не огорчало. Он даже испытал облегчение, когда ему сообщили, в чем будет заключаться его наказание. Ведь после того, как Флэй привел его к опушке леса, от которой до Замка нужно было идти не больше двух миль, беспокойство Тита достигло такой остроты, что ему уже мерещились самые страшные кары. А неделя в башне показалась пустяком. Когда Тит вернулся в Замок, было еще раннее утро. Добравшись до Краснокаменного Двора, он обнаружил там группы мальчиков и взрослых, уже готовых отправиться на его поиски. В конюшнях седлали лошадей и отдавали последние указания. Набравши в легкие побольше воздуха и глядя только перед собой, Тит ровным шагом пересек двор; его сердце бешено колотилось, лицо заливал пот; его рубашка и штаны были все в дырах. В этот момент мальчика поддерживала мысль, что, он, Тит, властитель всех этих уходящих в поднебесье, рукотворных нагромождений камня, всех этих башен, шпилей и переходов. Он шел с высоко поднятой головой, но нервы его в конце концов не выдержали, и когда до ближайшей аркады оставалось не более десятка метров, он бросился бежать. Он бежал, и слезы уже готовы были брызнуть из глаз. Он бежал без остановки, пока не добежал до комнаты Фуксии. Тит ворвался к ней – глаза у него горели, слезы текли по щекам, волосы были всклокочены, одежда изодрана. Бросившись в объятия Фуксии, он прижался к ней – не правитель Горменгаста, а маленький мальчик, ищущий защиты.
   Фуксия впервые в жизни не только крепко обняла брата, но и поцеловала его. Она вдруг поняла, что любит своего младшего так, как не любила ни одной другой живой души; ее переполняла гордость за то, что именно к ней, к ней первой прибежал Тит, и она издала какой-то варварский, пронзительный, победный вопль. Затем, оставив Тита посреди комнаты, девушка бросилась к окну и плюнула в утреннее солнце.
   – Вот что я о них обо всех думаю! – выкрикнула она. Тит тоже подбежал к окну и, стоя рядом с Фуксией, плюнул в пустоту.
   А потом они захохотали и смеялись до изнеможения; они рухнули на пол и дрыгали руками и ногами в каком-то диком экстазе; наконец, полностью истратив все силы, затихли. Лежа на полу и взявшись за руки, они всхлипывали от переполнявших их чувств, от той любви, которую они так неожиданно обрели друг к другу.
   Им так были нужны человеческая теплота и любовь. Их глодало непонятное беспокойство, желание убежать от чего-то. Раньше они не могли четко определить эти чувства, и вот теперь их осенило. Они были потрясены, но выход своим эмоциям смогли найти лишь в таких проявлениях, как смех и дрыганье ногами. Так внезапно они обрели веру друг в друга и посмели одновременно раскрыть друг другу сердца. На них снизошло понимание – иррациональное, найденное случайно, удивительно волнующее. Она, Фуксия, эта исключительная девушка, смехотворно незрелая для своих неполных двадцати лет и все же обещающая дать богатые всходы, и он, Тит, мальчик на пороге страшных открытий, связаны между собой больше, чем кровными узами. Больше, чем одиночеством, проистекающим из их положения детей правителя Замка, больше, больше, чем отсутствием материнской ласки и любви, да, больше, чем всем этим – они оказались связанными, заплетенными как в кокон чувством сострадания, человеческого вчувствования друг в друга; их чувства были глубоки, как история их предков, неоформлены на сознательном уровне, запутаны, как и темное прошлое тех, кто дал им жизнь.
   Для Фуксии было очень важно, что не просто брат, а мальчик весь в слезах прибежал именно к ней, к ней из всех, живущих в Горменгасте, что она была тем человеком, которому он доверял больше всех – о, это искупало все! Будь что будет, но она станет за него горой, она будет до последнего защищать его! Она готова лгать, если это сможет помочь ему! Она готова рассказывать невероятные небылицы! Ради него она готова красть! Ради него она готова даже убивать! Фуксия привстала с пола и, стоя на коленях и подняв вверх свои сильные, округлые руки, издала громкий, нечленораздельный вопль – это был вызов всем. И в этот момент дверь открылась, и на пороге появилась госпожа Шлакк. Ее рука, едва отпустившая дверную ручку, находившуюся чуть выше ее головы, дрожала. Пораженная, она вперила взгляд в Фуксию, которая только что вопила так страшно.
   За ней стоял, удивленно подняв брови, мужчина с нижней челюстью, напоминавшей фонарь. Он был в серой ливрее, подпоясанной особыми водорослями (такие пояса носили по традиции, установленной сотни лет назад, те, кто занимал его нынешнюю должность), их длинный сухой пучок свисал вдоль правой ноги, потрескивая при каждом движении.
   Тит первый увидел их и вскочил на ноги. Но тут заговорила госпожа Шлакк.
   – Посмотрите на свои руки! – воскликнула она, будто задыхаясь. – Посмотрите на свои ноги, на лицо! О, мое больное сердце. Ты только посмотри на всю эту грязь! А эти царапины! А эти синяки! Ай-яй-яй, ваша светлость, как нехорошо, как нехорошо! А эти лохмотья! Ох, как бы я отшлепала вас, ваша светлость! Как бы я тебя отшлепала! Сколько мне пришлось стирать твоей одежды, штопать, гладить, сколько повязок я накладывала! О, можешь не сомневаться, как бы я тебя отшлепала! И так сильно, что тебе было бы очень больно! О, как вы жестоки и грязны, ваша светлость! Как ты мог? Как вы могли так поступить, ваша светлость? Мое бедное сердце, оно чуть не остановилось… а если бы и остановилось, тебе было бы на это наплевать, да, вот…
   Ее жалобная тирада была прервана человеком с фонарной челюстью.
   – Я должен отвести вас к Баркентину, ваша светлость, – сказал он без всяких преамбул, обращаясь к Титу, – Помойтесь, ваша светлость, но постарайтесь управиться с этим побыстрее.
   – А что Баркентин хочет от Тита? – тихо спросила Фуксия.
   – Мне об этом ничего не известно, госпожа, – сказал фонарная челюсть. – Но ради вашего же брата проследите за тем, чтобы он был вымыт и переодет. И придумайте хороший предлог, который объяснил бы его отсутствие. А может быть, он и сам все сможет хорошо объяснить. Ну, а обо всем остальном я ничего не знаю. Ни-че-го.
   Сухо затрещал пучок водорослей – мужчина повернулся и пошел прочь Он явно не сказал всего, что ему хотелось. Он шел, воздев очи к потолку.
II
   Неделя, проведенная Титом в Башне Лишайника тянулась, как ему показалось, невыносимо долго, даже несмотря на то, что Фуксия тайно приходила навещать его. Ей случайно удалось найти в стене совершенно заросшей лишайником узкое незаметное отверстие и через него она передавала сладости и фрукты, которые ей удавалось раздобыть. Это разнообразило скучную, хотя по количеству пищи достаточную диету, которую надзиратель – к счастью глухой старик – предлагал своему птенчику – узнику. Через так удачно обнаруженное отверстие Фуксия могла не только передавать еду, но и переговариваться шепотом с братом.
   А во время той встречи, которая состоялась между Титом и Баркентином сразу после возвращения мальчика, Баркентин долго вычитывал Титу, подчеркивал всю ту меру ответственности, которая скоро падет на его, Тита, плечи. Но Тит настаивал на том, что, выехав из Замка, он просто заблудился в лесу и целые сутки искал дорогу назад. И поэтому единственным проступком, который ему можно было поставить в вину, был выезд за пределы Замка без надлежащего уведомления тех, кому следовало об этом знать. С высоких полок были совлечены тяжелые тома, с них была сдута пыль, тома раскрыты. И после долгих поисков соответствующие статьи были обнаружены за такое нарушение правил полагалось заключение в Башне Лишайника на семь дней.
   В течение этой недели заточения сморщенное, гадкое лицо Баркентина, этого «Хранителя Документов», являлось мальчику во сне. Не менее четырех раз Титу снился этот калека со слезящимися глазами и жестоким ртом, – во сне Баркентин гонялся за Титом, стуча своим костылем как молотком по каменным плитам. Баркентин, мчась по бесконечным коридорам, так быстро скакал на своей одной ноге и костыле, что его ярко-красные одежды, положенные Хранителю Ритуала, развевались за ним, как трепещущий на ветру флаг.
   А когда Тит просыпался, он вспоминал Щуквола, который во время внушения, которое Баркентин делал Титу, стоял за креслом Хранителя Ритуала, именно он, Щуквол, карабкался по библиотечной лестнице под потолок, чтобы достать нужные тома свода законов уложений распоряжений и прочая и прочая; вспоминал Тит и о том, как этот Щуквол, этот бледный человек (собственно, Тит не помнил, как зовут Щуквола, и для него он был просто «бледным человеком») подмигивал ему, Титу.
   Когда Тит смотрел на этого «бледного человека», по совершенно непонятной причине его охватило неподотчетное разумению отвращение. И он отшатнулся от этого подмаргивания, словно прикоснулся к мерзеннейшему существу.
   Однажды поближе к вечеру, когда он в сотый раз бросал свой складной перочинный нож в дверь, стараясь, чтобы он встрял в дерево (Титу казалось, что именно так это делают разбойники), его занятие было неожиданно прервано. Утром он занимался тем же и так же безуспешно, но тогда, увидев лучи солнца, просачивающиеся сквозь узкие бойницы и вспомнив про дикие леса, в которых он побывал и куда ему так захотелось снова, вспомнив про Флэя и про Фуксию, он расплакался и прекратил свои бандитские упражнения. Теперь же его остановил тихий свист, доносившийся из узкого отверстия, скрытого с внешней стороны лишайником. Он бросился к нему и услышал хрипловатый шепот Фуксии.
   – Тит.
   – Да, я тут.
   – Это я, Фуксия.
   – Ой, как замечательно!
   – Но я не могу долго здесь оставаться. Мне нужно идти.
   – Точно не можешь побыть хоть немножко?
   – Нет, не могу.
   – Ну хотя бы совсем немножко!
   – Нет. Мне приходится вместо тебя присутствовать на всяких там церемониях. Все эти отвратительные традиции, обычаи, ритуалы! Сегодня предстоит возня во рву. Называется это – Поиск Потерянных Жемчужин или что-то в этом роде. И мне уже пора быть там, у рва.
   – Да, скука.
   – Но я приду еще раз, когда станет совсем темно.
   – Ой, как хорошо!
   – Ты видишь мою руку? Я ее засунула в эту щель, но стена такая толстая.
   Тит тоже всунул руку в отверстие, но стена действительно была очень толстая, и ему удалось коснуться лишь кончиков пальцев Фуксии.
   – Мне пора идти, Тит.
   – Жаль.
   – Но тебя скоро отсюда выпустят, Тит.
   Башня Лишайника была погружена в тишину, словно в воду, и Тит вообразил, что их соприкасающиеся пальцы – его и Фуксии – это какие-то подводные существа, ощупывающие друг друга своими усиками. Как ни слабы и нежны были эти прикосновения, Титу казалось что он весь собрался в кончиках своих пальцев и рука его отделилась от него и зажила своей собственной жизнью.
   – Фуксия!
   – Да?
   – Я хочу тебе что-то рассказать.
   – Что?
   – Ну, всякие секреты.
   – Какие секреты?
   – Ну, про одно приключение.
   – Не волнуйся, я никому не расскажу. Что бы ты мне не рассказывал, я никому не расскажу ни слова. Но ты расскажешь мне, когда я приду сюда поздно вечером, ладно? А если не сегодня, то после того как тебя отсюда выпустят, ладно? Это уже скоро.
   Кончики пальцев Фуксии уже больше не касались пальцев Тита. Мальчик, заключенный в своей руке, был один в темноте каменной щели.
   – Тит, не забирай еще руку, – сказала Фуксия после короткого молчания – Можешь нащупать?
   Тит постарался засунуть руку еще глубже в щель и тут же нащупал какой-то бумажный пакет. С трудом ухватив его пальцами, Тит втянул его к себе. В бумажном кульке оказались леденцы.
   – Фуксия! – шепотом позвал Тит. Но ответа не последовало. Фуксия уже ушла.
III
   В предпоследний день заточения Титу был нанесен официальный визит. Смотритель Башни Лишайника открыл засовы на тяжелой двери, и, шаркая своими невероятно огромными плоскими ступнями, в каземат вошел Рощезвон, одетый в мантию с вышитыми на ней знаками зодиака, в квадратной шапочке с растрепанными углами. Рощезвон двигался медленно и важно. Он сделал пару шагов по земляному полу, на котором в некоторых местах росла трава и растеряно оглянулся, ища взглядом Тита. Наконец он заметил мальчика, сидящего за колченогим столом в углу комнаты.
   – А, вот ты где. Действительно, вот ты здесь. Как поживаете, мой друг?
   – Спасибо, нормально.
   – Гм. Не очень много света тут у вас, молодой человек, а? И чем ты все это время занимался?
   Рощезвон подошел к столу, за которым сначала сидел, а теперь уже стоял Тит. Он кивал своей благородной, царственно-львиной головой, выражая тем самым сочувствие мальчику, но при этом ему хотелось сохранить вид, приличествующий Главе Школы. Он должен был внушать доверие – это одна из тех вещей, которые просто обязаны делать люди в его положении. В нем должны быть видны Достоинство и моральная Сила. Он должен вызывать Уважение. Что еще? Но Рощезвон не мог уже припомнить.
   – Подай мне стул, мой юный друг, – сказал он очень глубоким и торжественным голосом. – А ты можешь посидеть пока на столе, как ты считаешь? Когда я был мальчиком, я так и делал ну, по крайней мере мне так кажется.
   Достаточно ли он благожелателен? Могли ли его слова развлечь мальчика? Рощезвон краем глаза взглянул на Тита, надеясь – хотя и не очень, – что ему удалось достичь и того, и другого. Но на лице мальчика не было и тени улыбки. Тит подставил стул Главе Школы, а сам сел на стол, положив ногу на ногу. И лицо у него при этом оставалось весьма угрюмым.
   Рощезвон расправил на себе мантию, приподнимаясь на цыпочки и снова опускаясь на всю ступню, задрал голову кверху так, что его квадратный подбородок выставился вперед, сильно натянув его объемную шею и, воздев очи к потолку произнес.
   – Как ваш Директор я посчитал своим долгом in loco parents[5] побеседовать с вами, мой друг.
   – Я слушаю, господин Рощезвон.
   – Мне хотелось узнать, как ты поживаешь. Гм…
   – Я благодарен вам за ваше беспокойство обо мне.
   – Гм…
   Наступило довольно неловкое молчание. Через некоторое время Рощезвон, почувствовав, что стоять с задранной головой и приподниматься на цыпочки слишком тяжелое для его мышц занятие, сел на стул и стал двигать челюстью в разные стороны, словно проверяя, не появится ли зубная боль, которая не мучила его, как ни странно, уже на протяжении нескольких часов. Возможно, вследствие того, что он получил неожиданное облегчение, вызванное отсутствием боли, а возможно, по причине расслабляющего воздействия ситуации, в которой ученик и Глава Школы оказались сидящими друг напротив друга – один на стуле, другой на столе, – но неожиданно спавшее напряжение выразилось в долгом, свистящем вздохе и совсем не официальной позе, которую принял Рощезвон. Он смотрел изучающим взглядом на Тита и совсем не беспокоился по поводу того, насколько приличествует Главе Школы сидеть в такой расслабленной, обмякшей позе. Но заговорив, он все же, конечно, придал своему голосу ту опустошенную, жестяную тональность, которой был по-рабски привержен. Неважно, что чувствует сердце или что там бормочет желудок, – старые привычки остаются старыми привычками. Слова и жесты подчиняются собственным диктаторским, скучным законам. Гадкий ритуал, который изгоняет дух…
   – Ну вот, Глава Школы пришел навестить тебя, мой мальчик…
   – Спасибо, господин Рощезвон.
   – Оставил учеников, оставил все дела, чтобы взглянуть на строптивого ученика. Весьма и весьма непослушного. Ужасного ребенка, который, насколько я осведомлен о его учебных успехах, не имеет абсолютно никаких веских причин пропускать занятия и не появляться там, где постигается наука.
   Рощезвон задумчиво почесал подбородок.
   – В качестве человека, возглавляющего учебный процесс, я могу вам сообщить, Тит, что вы своим поведением создаете определенные трудности. Что мне с тобой делать, а? Гм… Действительно, что? Тебя наказали. Точнее, ты находишься в процессе наказания. Посему я рад сообщить, что нам не нужно беспокоиться о том, что же следует делать в этом направлении. Но что я должен сказать тебе in loco parentis? Я уже стар, по крайней мере с твоей точки зрения… Ты ведь назвал бы меня стариком, как ты думаешь, мой юный друг? Ты ведь считаешь меня стариком, ну, признайся!
   – Да, наверное, господин Рощезвон.
   – Ну вот. А в качестве пожилого человека мне полагается быть мудрым и проницательным, правда, мой мальчик? Видишь, у меня длинные белые волосы и длинная черная мантия. В общем все, что требуется для начала правда?
   – Не знаю, господин Рощезвон.
   – Ну, тогда я тебе скажу, что все именно так. Можешь мне поверить. Первое, чем нужно разжиться, если ты хочешь быть мудрым – это черная мантия, затем для еще пущей мудрости – длинные белые волосы и желательно выступающий подбородок, ну, вот как у меня.
   То, что говорил Рощезвон, вовсе не казалось Титу забавным, но он на всякий случай, запрокинув голову назад, разразился очень громким смехом и даже похлопал руками об стол, на котором сидел.
   Лицо старика осветилось вспышкой внутреннего света. Из его глаз исчезло беспокойство – оно вытекло из уголков глаз, воспользовавшись глубокими морщинами, потом разбежалось по всем складкам и впадинам древнего лица и спряталось в таких удобных оврагах и лощинах.
   О, как давно в последний раз смеялись его шутке! И смеялись неделанно и спонтанно! Рощезвон на секунду отвернулся от Тита, чтобы смыть напряжение со своего старого лица и создать широкую и мягкую улыбку. Он раздвинул губы, чтобы придать улыбке наиболее дружелюбный вид – так обнажают зубы львы, готовые к игре. На все это ему понадобилось некоторое время. Наконец он снова повернул голову к мальчику и воззрился на него.
   Но многолетняя учительская привычка тут же дала себя знать, и уже не раздумывая над тем, что делает, Рощезвон завел руки назад и сцепил их за спиной так, словно там находился магнит; его подбородок удобно улегся на груди; глаза приняли выражение, какое бывает у наркоманов и актеров, карикатурно изображающих напускное благочестие какого-нибудь священника. Это выражение Главы Школы передразнивали многие поколения учеников Горменгаста, так что вряд ли осталось место где-нибудь в спальнях, коридорах, классных комнатах, в которых проводил занятия Рощезвон, в залах или во дворе, где в тот или иной момент не останавливался бы на мгновение какой-нибудь мальчик и, спрятав за спину измазанные чернилами руки, опустив подбородок на грудь и вывернув глаза так, чтобы они косили вверх, не изображал бы это особое выражение лица Рощезвона, для пущей важности водрузив при этом на голову учебник – взамен квадратной шапочки.
   Тит смотрел на собеседника отстраненным взглядом. Мальчик не боялся его и не испытывал к нему никаких теплых чувств. Как жаль! Ведь Профессора можно было любить, несмотря на все его слабости, несмотря на его некомпетентность, несмотря на то, что его жизнь не удалась, несмотря на то что он ничего из себя не представлял ни как ученый, ни как руководитель, несмотря на то что с ним было неинтересно. Обычно у слабых есть хотя бы друзья. А мягкость Рощезвона, его потуги изображать властность, его несомненная человечность по какой-то непонятной причине не вызывали должной реакции в других людях. Слабый, рассеянный неудачник чаще всего располагает к себе людей, но с Рощезвоном этого не происходило. И теперь, будучи Директором, он был более одинок, чем когда бы то ни было. Но в нем оставалась гордость. Когти уже давно затупились, но Рощезвон всегда был готов пустить их в дело. Хотя и не в данный момент – ибо сердце его переполняла любовь.
   – Мой дорогой друг, – сказал он, воздев очи горе, – я хочу поговорить с вами как мужчина с мужчиной. Дело в том, что… – Рощезвон помедлил, – Дело в том, что… эээ… Но о чем же нам с вами поговорить?
   Он перевел взгляд своих несколько затуманенных глаз на Тита и увидел, что-мальчик, сдвинув брови, напряженно и внимательно смотрит на него.
   – Мы могли бы поговорить о чем-нибудь как мужчина с мужчиной, ведь так? Ну, или как мальчик с мальчиком. Гм… Именно так. Но о чем? Вот в чем главный вопрос. Ты не находишь?
   – Да, господин Рощезвон. Я… наверное…
   – Ну, вот, скажем, тебе двенадцать лет, а мне, ну, скажем, восемьдесят шесть… если отнять двенадцать от восьмидесяти шести, то получится… Нет, нет, нет, я вовсе не собираюсь заставлять тебя заниматься арифметикой. Это было бы нечестно. Что за радость быть узником и при этом оказаться вынужденным заниматься уроками? Нет, это нечестно. Какой смысл тогда в таком наказании? Никакого. Правда?.. Эээ… Так о чем это я? Ах да. Итак, отнимаем двенадцать от восьмидесяти шести и получаем что-то около семидесяти четырех. Правильно? Ну, а теперь, если поделить семьдесят четыре надвое… Гм… – Рощезвон бормотал себе под нос какие-то цифры и наконец сообщил результат: – Тридцать семь… А что такое тридцать семь? Предположим, что это половина того возраста, который нас разделяет. Ну вот… Если я воображу, что мне тридцать семь лет и ты вообразишь, что и тебе тридцать семь лет… Но это очень сложно сделать, правда? Потому что тебе еще не было тридцати семи лет, а мне уже было тридцать семь, но это было так давно, что я ровным счетом ничего не помню о тех временах. Помню только, что, кажется, именно в том возрасте я купил себе целый мешочек стеклянных шариков. Представляешь? А почему? Потому что я понял, что люди, которые играют в стеклянные шарики, значительно более счастливы, чем те, которые в них не играют… Неудачное получилось у меня предложение… Но ничего. И вот я играл стеклянными шариками после того, как все остальные молодые преподаватели засыпали. У нас в комнате на полу лежал старый ковер с орнаментом. Я зажигал свечу, клал шарики в уголки узоров и в центре красных и желтых цветов, изображенных на ковре. Я помню этот ковер со всеми деталями так, словно он лежит вот здесь на полу, в этой башне. И вот при свете свечи я бросал шарики так, чтобы одним сбить другой. Со временем я так набил руку, что мог попасть шариком в другой шарик, и тот крутился, не сдвигаясь с места, или откатывался на нужное расстояние и попадал в уголок другого узора в центр цветка… А в ночной тишине звуки, которые издавали шарики при ударе друг о друга, казались звоном, который издают крошечные хрустальные вазочки, падая и разбиваясь о каменный пол… Наверное, мой рассказ становится слишком поэтичным, как ты считаешь, мой мальчик? А мальчикам, как мне известно, не нравится поэзия. Правильно я говорю?
   Рощезвон снял свою квадратную шапочку, положил ее на пол и, вытащив из кармана огромный и невероятно грязный платок, вытер лоб. Титу никогда и ни у кого не приходилось видеть платков таких размеров и столь грязных.