– Клянусь мочой Сатаны, твои шуточки, собачье отродье, опасны! – хрипло выкрикнул Баркентин и всем телом повернулся к Щукволу так резко, что лишь чудом сохранил равновесие – его высохшая нога находилась на две ступеньки выше той, на которой стоял конец его костыля.
   – В северной галерее все готово?
   Этот вопрос он швырнул Щукволу уже несколько другим голосом – менее злобным, менее брюзгливым, в нем уже не было желчи, направленной лично на Щуквола.
   – Все было приготовлено еще вчера вечером, ваше превосходительство.
   – Ты присматривал за приготовлениями, – если, конечно, твое присматривание чего-либо стоит?
   – Все было сделано под моим руководством, ваше превосходительство.
   Они приближались к первой лестничной площадке на их пути. Щуквол, шедший позади Баркентина, вытащил из кармана циркуль и, используя его как щипцы, приподнял слипшиеся от грязи седые волосы калеки, прикрывавшие затылок. Обнажилась шея, сморщенная как у черепахи. Позабавленный тем, что ему удалось это сделать так осторожно, что Хранитель ничего не почувствовал, он повторил упражнение. Костыль продолжал цокать по ступеням в прежнем ритме. Не оборачиваясь, карлик пролаял:
   – Я осмотрю галерею сразу после завтрака.
   – Хорошо, ваше превосходительство.
   – Тебе приходило в голову, безмозглый молокосос, что сегодняшний день освящен даже самой пылью Замка, а? Приходило? Сегодня тот единственный день в году, мальчишка, когда воздают почести Поэту! Разрази тебя гром, но даже вши в моей бороде знают, что сегодняшний обряд один из самых важных. Клянусь черными душами неверных, это закон из законов, мой дорогой ублюдок! Галерея готова, говоришь? Клянусь язвами на моей ссохшейся ноге, ты дорого заплатишь, если она выкрашена в красный цвет не того оттенка, который требуется. Был выбран самый темный оттенок? Самый темный из всех красных?
   – Самый, самый темный, ваше превосходительство, – заверил Баркентина Щуквол – Еще немного темнее – и он был бы уже черным.
   – Если это не так, то и когти дьявола тебе покажутся ласковыми, – проворчал старик. – А помост поставили? – спросил он, пересекая очередную лестничную площадку, ореховые доски которой были местами перекручены; часть перил здесь отсутствовала, а столбики, когда-то их подпиравшие, стояли покосившиеся во все стороны; на них были шапки пыли, подобные шапкам снега, покрывавших зимой концы воткнутых в землю палок.
   – Так как помост, я спрашиваю?
   – Установлен и украшен. Трон для Графини почищен и починен, а высокие стулья для высоких гостей отполированы. Все остальное, что требуется, тоже уже на месте.
   – А Поэт? – взвизгнул Баркентин – А Поэт? Ты предупредил его, как я тебе приказывал? Он знает, что от него требуется?
   – Его речь готова, ваше превосходительство.
   – Речь? При чем тут речь, пустоголовый таракан! Он должен читать Поэзию, ублюдок, Поэзию!
   – У него все приготовлено, ваше превосходительство, – отрапортовал Щуквол. Положив циркуль в карман, он извлек из другого кармана ножницы (казалось, у него в карманах невероятное количество вещей, однако при этом его карманы никогда не оттопыривались и не отвисали) и стал обрезать слипшиеся пряди волос Баркентина, спускающиеся на воротник. При этом он тихо бормотал себе под нос.
   – Лудильщик, моряк, солдат, рыбак.
   На ступени падали остриженные космы волос. Когда они достигли следующей площадки, Баркентин на мгновение остановился и почесался.
   – Будем считать, что Поэт приготовил свою поэму, – сказал Баркентин, поворачивая изъеденное временем лицо к стройному молодому человеку с поднятыми плечами, – а вот сказал ли ты ему про сороку, а?
   – Я сказал ему, что он должен встать и начать декламировать свои стихи через двенадцать секунд после того, как сороку выпустят из проволочной клетки. Я ему также сказал, что во время декламации его левая рука должна сжимать сосуд с водой из рва, в который Графиня должна предварительно бросить голубой камешек из реки Горменгаст.
   – Все правильно, облезлый птенчик. А сказал ли ты Поэту, что он должен быть одет в Мантию Поэта и что ноги при этом у него должны быть босы? Про это ты ему сказал?
   – Сказал, ваше превосходительство.
   – А желтые лавки для Профессоров нашли?
   – Нашли. В южных конюшнях. Я приказал их наново покрасить.
   – А семьдесят седьмой Герцог, Тит, знает ли волчонок, что он должен сидеть, когда все стоят, и стоять, когда все сидят? Знает ли этот ребенок, что… эээ… он такой рассеянный, этот Тит… знает ли он, что ему полагается делать? Ты рассказал ему, ты, облизанная свеча? Клянусь всеми моими коликами за семьдесят лет, лоб у тебя блестит как подтаявшая льдина!
   – Тит получил все необходимые инструкции, ваше превосходительство.
   И Баркентин возобновил свой спуск вниз, туда, где его ждал завтрак. Спустившись с деревянной лестницы, Хранитель Ритуала в каком-то неистовстве, поднимая пыль, запрыгал по коридорам на своем костыле. Щуквол, ни на шаг не отставая от Баркентина, развлекался тем, что пританцовывал, пародируя дергающиеся движения старика. Это была бесшумная и умело выполняемая импровизация, сдобренная неприличными и весьма изобретательными жестами.

Глава двадцать третья

   Медленно текли минуты урока, еще медленнее, чем обычно, – было жарко. Тит сидел за своей партой на занятии, которое вел Срезоцвет (когда-то Срезоцвет старался быть по объему знаний и интеллектуальному кругозору хоть немного впереди своего класса, какой бы предмет он ни преподавал, но это было очень давно. И теперь он осваивал знания вместе со своими учениками – на одном уровне). Профессор прятался за поднятой крышкой своего стола, в котором стояла устрашающего вида бутылка с голубой наклейкой; в горлышко бутылки была вставлена гибкая трубочка, через которую Срезоцвет посасывал содержимое. Утро, казалось, никогда не кончится.
   А вот для Баркентина часы летели как минуты – до начала церемонии надо было поспеть сделать еще массу дел; и его язвительный язык подгонял рабочих, занятых приготовлениями в одном из южных дворов.
   И вот наконец, после того как миновала, как показалось Титу, целая вечность и промелькнул лишь краткий миг для Баркентина, пришел полдень. Как и все, что связано со временем, полдень такой же фантом, как и любой другой определяемый человеком час.
   Для одного время ползет как улитка, для другого – скачет в безумном танце. А этот полдень созревал как виноградина и вот, переполненный соками, свалился на ожидающую землю.
   И прежде чем полдень, едва народившись, успел тут же умереть, колокола и часы разнесли по Замку весть о его приходе. Что в этом мире может прогнать или заковать в цепи призрак времени? Звенели языки колоколов, ухали башенные часы. О, как тяжела поступь времени, оставляющая неизгладимые следы! Древние кулаки колоколов и ржавые крики курантов сообщали, что призрак времени постарел еще на одно мгновение.
   Полдень, ударяющий как гром и неслышный как мысль, улетел – и никто не успел его удержать.
   Когда стихло последнее эхо, Тит стал различать другой звук, который после ленивого перезвона колоколов и выкриков курантов казался отвратительно быстрым, безжалостным и нетерпеливым. В нем было нечто от навязчивого кошмара, однако была в нем и неустранимая реальность; у него была каменная или даже железная поступь; он был как хищный зверь, плотоядно, неостановимо несущийся за своей добычей, ежесекундно сокращающий разрыв между злом и невинностью.
   Тит различал этот звук так ясно, словно его источник был где-то совсем рядом. Однако коридор, по которому шел Тит, был пуст – перестук костыля доносился из параллельно тянущегося коридора. А Баркентин, хотя и находился всего в нескольких метрах от Тита, был невидим, ибо это были метры каменной стены.
   Тит остановился; сердце бешено стучало; глаза сузились, и выражение ненависти исказило его детское лицо – такое выражение обычно считается несовместимым с детским лицом. Для Тита Баркентин был символом тирании, старости, всего того, что не позволяет ему в погожий день отправиться в лес, нырять в ров, плескаться в воде с друзьями, заниматься всем, чем так хочется заняться.
   Тит стоял без движения, воспламененный вспышкой страха и отвращения. Он внимательно прислушивался. В каком направлении за этой каменной стеной двигался костыль?
   Коридоры, в которых находились Тит и Баркентин, в некоторых местах соединялись переходами. Решив, что Баркентин двигается в том же направлении, что и он сам, мальчик повернулся и пошел назад. Но навстречу ему уже неслась орда Профессоров, полностью заблокировавших проход. Они надвигались на него плотной массой. Развевались черные мантии, плыл флот квадратных шапочек. Титу пришлось развернуться и броситься бежать в надежде на то, что он достигнет соединительного перехода раньше, чем туда доберется Баркентин.
   И Тит побежал со всех ног. Он это делал не потому, что совершил какой-то проступок, или просто потому, что его подгонял страх. Его подгоняло еще и нечто другое – необходимость спрятаться, убежать от всего, что было старым, что обладало властью. Ужас, разрастаясь, все более овладевал Титом, и он бежал.
   По правую сторону, вдоль коридора, в нишах, стоял ряд пыльных статуй, которые в приглушенном свете коридора казались пепельными. Большинство из них стояло на невысоких постаментах, но и этого было достаточно, чтобы они возвышались над Титом; простертые вперед руки некоторых из них, казалось, пилят воздух, другие, обломленные по кисть или по локоть, казалось, наносят в воздухе удары. Головы статуй были почти невидимы; они скрывались в полумраке, опутанные толстым слоем паутины.
   Титу эти памятники были знакомы всегда. Но он обращал на них не больше внимания, чем ребенок на скучный узор обоев в детской.
   Пробежав некоторое расстояние, Тит остановился – он увидел впереди себя крошечную, но столь знакомую фигурку. Баркентин, поспев к соединяющему коридоры проходу раньше Тита, прошел сквозь него и, повернув, уже двигался навстречу мальчику.
   Не раздумывая, Тит прыгнул в сторону и быстро, как белка, спрятался в нише за постаментом статуи, напыщенной, с выпуклыми мышцами, но без головы и без рук. Постамент был высотой в рост Тита.
   Мальчик, скрючившись в темноте ниши за постаментом, дрожал и прислушивался. С одной стороны он слышал приближение многих ног, а с другой – стук костыля. Ему не хотелось думать о том, что преподаватели, скорее всего, его заметили. Ему хотелось надеяться, что все они во время ходьбы смотрели в пол и не видели, как он бежал впереди них, не видели, как он юркнул в нишу; еще более страстно он надеялся, что Баркентин был слишком далеко впереди, чтобы заметить, куда так мгновенно исчез Тит. Но дрожа, он понимал, что его надежда строилась лишь на страхе и что оставаться в его укрытии было безумием.
   Шум обступал Тита со всех сторон – мерные, тяжелые шаги, шуршание, цоканье твердого как железо костыля по плитам.
   И вдруг голос Баркентина взвился над этим шумом и остановил его.
   – Остановитесь, остановитесь! Клянусь чумой, Рощезвон, похоже, что все ваши недоумки здесь, да пожрет меня Сатана!
   – Да, за мной следуют все мои коллеги, – сказал сочным голосом старый Профессор и добавил: – Мои прекрасные, умные коллеги.
   Сказал он это так, словно хотел опробовать свою смелость перед лицом этого существа в красных лохмотьях, вперившего в него свой взгляд.
   Но Баркентина сейчас занимало нечто совсем другое, и он не намеревался вступать в словесную перепалку с Главой Школы.
   – Что это было? – пролаял Хранитель, скакнув еще раз по направлению к Рощезвону. – Что это было, я спрашиваю?
   Тот выпрямился и стал в начальственную позу, но при этом его старое сердце болезненно колотилось.
   – Я понятия не имею, что вы имеете в виду. Совершенно никакого понятия. – Трудно было бы придать голосу больше достоинства и искренности. Он, наверное, это сам почувствовал, ибо добавил: – Ни малейшего понятия, уверяю вас. Не могу даже представить, что скрывается за вашим вопросом.
   – Ни малейшего? Не может даже представить! – передразнил Баркентин. – Да утонут в зловонной жиже все эти ваши заверения!
   Сделав еще один скачок и еще раз цокнув костылем, Хранитель приблизился к Рощезвону почти вплотную.
   – Чтоб у вас глаза вытекли! Неужели вы не видели? В этом коридоре только что был мальчик! Только что! Вот где-то здесь! Скользкий щенок! Мгновение назад! Что? Вы собираетесь отрицать это?
   – Я никакого ребенка здесь не видел, – заявил Профессор. – Скользкого или какого-либо другого.
   Он поднял уголки рта, изобразив ухмылку, словно потешался над своей собственной шуткой. Ухмылка застыла.
   Баркентин злобно смотрел на Рощезвона, и если бы зрение последнего было бы немного лучше, то злоба, заключенная в этом взгляде, настолько переполошила бы его, что он бы потерял дар речи. Но по слабости зрения не разглядев эту горящую злобу, он, сцепив руки за спиной и имея перед своим мысленным взором восторженного Тита, играющего с ним в шарики на полу каземата, продолжал уверенно лгать – словно был Святой, изрекающий Истину.
   Баркентин тогда перевел свой взгляд на преподавателей, сгрудившихся позади своего Директора, как напуганные цыплята за отважной курицей. Взгляд его влажных, беспощадных глаз переползал с лица на лицо.
   На какой-то краткий миг он решил, что зрение обмануло его и что он увидел лишь тень, приняв ее за мальчика. Он повернул голову и посмотрел на длинный ряд молчаливых статуй.
   Неожиданно его желчь и раздражение вырвались наружу, и он с такой силой ударил костылем по ближайшему от него торсу, что можно было подивиться, как от такого удара костыль не сломался.
   – Здесь был мальчишка! – завизжал Баркентин. – Был!.. Но все, достаточно с этим. Время уходит. Все готово? Так? Все в полной готовности? Вы знаете, когда нам нужно прибыть? Вы знаете, что вам приказано делать? Сегодня не должно быть, черт возьми, никаких срывов!
   – Да, мы получили исчерпывающие пояснения. – В голосе Рощезвона послышалось такое облегчение, что не было ничего удивительного в том кинжальном, подозрительном взгляде, который бросил на него карлик.
   – А какого черта вы так обрадовались? – прошипел Баркентин.
   – Моя радость, которую разделяют со мной все мои коллеги, – сказал медленно и еще более напыщенно Глава Школы, – проистекает от предвкушения того, что нам предстоит услышать новую прекрасную поэму. А это у нас, как у людей культуры, не может не вызывать радости.
   Из горла Хранителя раздался какой-то неопределенный звук.
   – А мальчик, Тит, – резко спросил Баркентин, – он знает, что от него требуется?
   – Семьдесят седьмой Герцог сделает все, что велит ему долг, – торжественно заявил Рощезвон.
   Этот последний ответ Тит не услышал – его за постаментом в нише уже не было. Когда он, почувствовав внезапно охватившую его усталость, попытался в темноте опереться спиной о стену, оказалось, что стены там вовсе нет. Сдерживая дыхание, он опустился на четвереньки и пролез сквозь узкое отверстие в черную пустоту. Перебравшись через кучу влажных камней, загораживающих часть туннеля, он обнаружил, что дальше туннель резко поворачивает вправо. Далее на его пути встретились невысокие каменные ступени, ведущие вниз. И Титу не довелось узнать, что через пару минут Рощезвон, протолкавшись сквозь толпу преподавателей, вернулся к той нише, где прятался Тит. И после того как все исчезли в конце коридора, стал громко шептать в темноту:
   – Выходи, Тит, выходи и предстань перед твоим Рощезвоном! Не получив никакого ответа, Профессор сам протиснулся за постамент. Но, к своему великому удивлению, никого там не обнаружил.

Глава двадцать четвертая

   Квадратный двор был выложен бледно-желтым кирпичом. Цвет этот был приятен для глаз – он успокаивал. Кирпичи были уложены не широкой, а узкой частью кверху. Но выделяло этот двор среди остальных не столько это, сколько то, что выложены кирпичи были «в елку».
   Хотя за много сотен лет кирпич сильно потерся, и края каждого кирпичика потеряли четкость линий, веселая желтая поверхность двора сохраняла какую-то особую живость, словно человек, сотни лет назад приказавший выложить двор именно таким образом, напоминал ныне живущим о своем существовании. В кирпичах, казалось, было заключено живое дыхание. Пройтись по двору было все равно, что пройтись по идее.
   Столбы, поддерживающие арки открытой галереи, были выкрашены в красный цвет. И как только могла кому-то прийти в голову такая отвратительная мысль – выкрасить ужасной красной краской светло-серый камень, из которого были выложены столбы! Этот естественный цвет прекрасно бы гармонировал со светло-желтым кирпичом, устилавшим двор, из которого столбы росли, словно диковинные растения. Но увы – они были выкрашены в угнетающего оттенка красную краску.
   Надо правда, признать, что на следующий день после церемонии пришлют мальчиков, которые будут сдирать эту краску со столбов. Но вдвойне возмутительно, что традиция требовала того, чтобы столбы были выкрашены таким образом на один день, именно тогда, когда во дворе проводилась церемония чтения поэзии.
   Помост, выстроенный для Поэта, примыкал к столбам. Он то вспыхивал на солнце, то погружался в тень. Дело в том, что за пределами крытой аркады, опоясывающей двор, росли деревья. И время от времени их ветви, колышимые ветром, перекрывали солнце, отчего двор наполнялся пляшущими тенями и скачущими пятнами света.
   Собравшиеся на церемонию молча сидели на скамьях, поглядывая на ворота, через которые вот-вот должен был войти Поэт. Целый год никто не видел этого высокого и неуклюжего человека. Год назад церемония проходила под мелким, скучным дождиком.
   Графиня сидела на своем троне, поставленном перед первым рядом скамеек. Стул для Фуксии стоял слева от трона Графини. Рядом с Графиней стоял Баркентин с выражением раздраженного беспокойства на лице. Его взгляд (как и взгляды Графини и Фуксии) был прикован не к воротам, а к маленькой двери в южной части двора, через которую должен был выйти Тит. Он опаздывал. Вот уже двадцать минут как он должен был быть на месте.
   Позади Графини, на желтых скамьях, как на насесте для черных индюков, сидели Профессоры. В самом центре сидел Рощезвон, облаченный в свою мантию, украшенную знаками зодиака, и тоже смотрел на маленькую дверь. Вынув большой неопрятный платок, он вытер лоб. В этот момент заветная дверь открылась, но из нее выбежал не Тит, а выскочили трое мальчиков и, тяжело дыша, подбежали к Баркентину.
   – Ну что? – прошипел старик. – Нашли его?
   – Нет, – одновременно пропыхтели, все еще отдуваясь, все трое. – Мы везде искали его, но не нашли!
   Баркентин, давая выход своему гневу, ударил концом костыля по желтым кирпичам. Рядом с ним возник Щуквол, словно вырос из-под земли. Он поклонился Графине. Тень, раскачиваясь, набежала на неровный ландшафт голов. Графиня ничем не дала понять, что заметила Щуквола. Тот выпрямился.
   – Я обыскал везде, где только можно было. Никаких следов семьдесят седьмого Герцога, ваше превосходительство, – сказал он Баркентину.
   – Клянусь черной кровью Сатаны… – выдавил из себя калека сквозь плотно сомкнутые зубы, – Это уже четвертый раз, когда…
   – Четвертый раз… когда… что? – Графиня бросала слова, словно они были сделаны из свинца. Они тяжело падали с ее уст и катились по двору.
   Хранитель подобрал вокруг себя лохмотья своей красной мантии и повернул голову к Графине. Она смотрела на него ледяным взглядом. Старик поклонился, произведя при этом, не разжимая зубов, какой-то нечленораздельный звук.
   – Госпожа Графиня, – начал Баркентин, сохраняя на лице все то же раздраженное выражение, – Вот уже в четвертый раз за полгода семьдесят седьмой Герцог не является на священную…
   – Клянусь, даже самый маленький волосок на голове Герцога драгоценнее, чем любой Хранитель Ритуала, – сказала Графиня, прервав Баркентина. Она говорила медленно, громко, властно, тщательно подбирая слова. – Даже если Герцог не явится сто раз в течение часа, я не потерплю, чтобы его проступки громко обсуждались при посторонних. Я не потерплю, чтобы вы прилюдно осуждали его недостатки. Держите свое мнение при себе. Тит не какая-нибудь вещь, которую вы, Баркентин, с вашим бледным помощником могли бы обсуждать. Все, сказано достаточно. Церемония должна начаться как положено. Найдите замену мальчику из рядов учеников. Идите.
   В этот момент по двору пронесся ропоток тихих восклицаний – в ворота входил Поэт. Перед ним медленно шествовал человек, облаченный в лошадиную шкуру с хвостом, который волочился по кирпичам. Поэт в мантии, держа в левой руке кубок с водой изо рва, а в правой – рукопись, неуклюжими шагами шел за человеком в лошадиной шкуре. Лицо Поэта было треугольным, его маленькие глазки бегали; от волнения и смущения он был бледен.
   Щуквол быстро отыскал мальчика возраста и роста Тита и пояснил ему, что от него требуется, ему нужно стоять, когда все сидят, и сидеть, когда все стоят. Вот и все, что требовалось запомнить мальчику, замещающему семьдесят седьмого Герцога на этой церемонии.
   Графиня встала со своего места. Поднялись и все остальные. Она положила камешек с берегов реки Горменгаст в кубок с водой изо рва и снова села на трон. Все остальные тоже расселись по своим местам. Остались стоять лишь поэт и мальчик, замещающий Тита. Двор погрузился в полную тишину. Поэт поднял голову и, глядя в рукопись, пустым голосом громко сказал:
   – Ее милости Гертруде, Графине Стон, и ее детям, его светлости Титу, семьдесят седьмому Герцогу, правителю Горменгаста, и Фуксии, единственной женщине, продолжающей род по женской линии, всем дамам и господам, присутствующим здесь, и всем лицам наследственных постов, всем, исполняющим разные обязанности, чья приверженность Закону оправдывает их присутствие здесь, на этой церемонии, я посвящаю сию поэму, которая в соответствии с Законом будет прочитана всем присутствующим, вне зависимости от занимаемого ими положения, статуса, способности восприятия и понимания, исходя из того, что поэзия есть ритуал сердца, голос веры, самая суть Горменгаста, трубный голос семьи Стонов…
   Поэт остановился, чтобы перевести дыхание. Слова, которые он произнес, всегда читались перед началом декламации поэмы. Баркентин передал ему клетку с сорокой, и Поэт в соответствии с Ритуалом выпустил птицу из клетки. Смысл и значение этого обычая были утеряны, и никто не удосужился обратиться к древним книгам за разъяснением.
   Сорока, которая, как предполагалось, должна была взлететь в воздух и исчезнуть в предвечернем небе, ничего подобного не сделал. Она выпрыгнула из клетки, доскакала до края помоста, а затем, с шумом хлопая крыльями, полетела к Графине и уселась у нее на плече, время от времени поворачивая голову и клювом ковыряясь в черных крыльях.
   Поэт, подняв рукопись к глазам и сделав глубокий вдох, который сотряс все его тело, открыл рот, чтобы начать чтение. Но почему-то решив, что ему нужно занять несколько иную позицию на помосте, он сделал неосторожный шаг назад и, оступившись на ступенях, полетел вниз. Со скамей учеников донесся взрыв смеха, который один из мальчиков не смог сдержать. Этот смех иглой пронзил тишину.
   Мальчик, который повел себя так непочтительно, был выдворен со двора, снова опустилась сонная тишина, такая густая, что ее, казалось, можно было осязать.
   Поднявшись с кирпичей, Поэт снова взобрался на помост. От стыда он стал пунцовым. Поэт вновь поднял рукопись, чтобы наконец начать чтение. Тучка скворцов висела высоко в воздухе над двориком, как мигрень. Младшие ученики, которые передразнивали ужимки Поэта и подталкивали друг друга локтями, успокоились и стали засыпать. Графиня зевала. Чтение продолжалось. День угасал, уступая место вечеру. Щуквол шнырял взглядом по собравшимся. Баркентин раздраженно цыкал зубами.
   А усыпляющий голос Поэта продолжал бубнить поэму. В небе появилась первая звездочка, потом вторая… Опустилась ночь. Графиня в очередной раз зевнула и бросила взгляд на дверь, из которой несколько часов назад должен был появиться Тит.
   Но где же все-таки он был?

Глава двадцать пятая

   Поляна была погружена в тень. Вскоре после восхода солнца его лучи, еще почти горизонтальные, проникли между деревьями, окружающими поляну, и осветили на краткое время дальний ее угол, где располагалось стадо изгибающих спины гигантских папоротников, их ажурные листья ниспадали, как лошадиные гривы. Освещенные первыми лучами солнца папоротники вспыхнули холодным зеленым сердитым сиянием. Но вскоре длинные лучи, словно не найдя того, что искали, ушли в сторону.
   По мере того, как солнце взбиралось все выше, поляна, казалось, становилась все темнее, словно отталкивала от себя разливающийся вокруг солнечный свет. Дело в том, что деревья, стоявшие вокруг, так далеко простирали свои ветви, что они, сцепившись между собой и переплетаясь над поляной, образовывали плотный лиственный купол. На протяжении всего дня здесь, под многоярусным покровом листвы, царила полутьма, в которой таяли стволы деревьев. Столь густой была тень, что день казался поздним вечером. Однако в то же время верхние слои листвы и ветвей купались в солнечном свете.