Но успокоиться на этом Флэй, конечно, не мог. Тайна жуткого, безумного смеха притягивала его, он не переставал думать о ней, и на следующий день, вскоре после восхода солнца, о котором он узнавал благодаря свету, проникающему в вентиляционные трубы и дымоходы, он почувствовал, что то мрачное место влечет его к себе снова. И не потому, что ему хотелось еще раз испытать острые ощущения и снова услышать кошмарный смех, но потому, что он не мог позволить этой тайне остаться нераскрытой. Он просто должен был вывести ее на свет разума и выяснить, что же все-таки это было, и кто – человек или зверь – издавал такие звуки. Бывший первый слуга Горменгаста оставался полностью верным духу Замка, и ему было невыносимо думать, что в Замке присутствуют некие силы, которые противятся упорядоченной церемониальной жизни Замка и его обрядности, что тело Замка разъедает яд чего-то враждебного ему, скрытого и невыявленного. Флэй намеревался пройти дальше по тому коридору, в котором слышал страшный смех, в надежде, что ему удастся добраться до какого-нибудь поворота, а потом пойти назад по параллельному коридору и достичь того места но с другой стороны стены, где прозвучали безумные звуки.
   Но этого ему не удалось сделать. День за днем ходил он по каменным коридорам, по десятку раз на день сбивался с пути, попадал в те места, где уже побывал, постоянно возвращался к исходной точке, но никак не мог уловить какую-либо системность, некий общий план в беспорядочном нагромождении архитектурных форм. Время от времени он возвращался к тому месту, где слышал дикий смех, останавливался, прислушивался, но за исключением своего дыхания и ударов собственного сердца, никаких иных звуков не слышал.
   И тогда он решил прийти к страшному месту не в дневное время, а в тот же ночной час, когда его в первый раз напугал безумный хохот, в тот час, когда в сердце и членах остается меньше всего решимости и смелости. Если он снова услышит этот хохот и тот будет повторяться и не стихать некоторое время, он попробует добраться до источника и выяснить, кто же его издает, тем самым достигнув того, что ему не удавалось сделать днем.
   И вот, преодолевая страх, глубокой ночью он отправился в путь по ледяным коридорам. Он уже без особого труда отыскал нужный коридор и, еще не достигнув рокового места, услыхал чьи-то крики и плач. Когда он подошел совсем близко, то явственно услышал, как кто-то нечленораздельно взывал к самому себе и так же нечленораздельно отвечал.
   В голосе – или голосах – теперь слышался страх. Прислонив ухо к стене, он прислушивался. И ему показалось, что голоса звучали все слабее и слабее, словно кричавший – или кричавшие – теряли последние силы. Но до источника этих воплей ему так и не удалось добраться, и ночной поход завершился так же безрезультатно, как и дневные. Когда Флэй уже отправлялся в обратный путь, крики прекратились и тяжелым грузом опустилась тишина. И сколько бы Флэй не прислушивался, никаких звуков он больше не слышал.
   Но и после этого Флэй не оставил своих попыток отыскать таинственное страдающее существо. Из тех звуков, которые ему удавалось услышать, он сделал вывод, что оно полностью теряет силы, и его ужас сменился слепой жалостью, которая влекла его к роковому месту в заброшенном коридоре снова и снова, словно нераскрытая трагедия тяжелым грузом ложилась на его совесть, словно его присутствие у стены и вслушивание в умирающие звуки могло чем-то помочь. Он прекрасно понимал, что это не так, но ничего не мог с собой поделать.
   И вот пришла ночь, когда он, сколько он не прислушивался, не смог уловить ни звука. И в последующие ночи ничто уже не нарушало тишину.
   И Флэй понял, что безумному существу, скрытому за каменной стеной, пришел конец. Он так никогда и не узнал, что же это было за существо, которое смеялось и разговаривало само с собой жестяным и страшным двойным голосом. Он так никогда и не узнал, что ему довелось быть последним и единственным человеком, который слышал голоса их милостей Коры и Клариссы. Комната, в которую их когда-то заманили, находилась выше и немного сбоку от коридора, в который забрел Флэй, а вентиляционная шахта, скрытая в стене, доносила до него их голоса. Флэй так никогда и не узнал, что за запертыми дверьми своей комнаты сестры-близнецы, оставшиеся без пропитания – Щуквол после происшествия с топором более не появлялся и соответственно не приносил им еды, – постепенно теряли рассудок. Их сумасшествие становилось все более глубоким, а в минуты просветления они осознавали, что умирают.
   Когда слабость окончательно одолела их, они улеглись рядышком и, глядя в потолок, тихо умерли – в одно и то же мгновение.

Глава сорок шестая

   В то время как Флэй предавался в Безжизненных Залах размышлениям над тем, что же ему довелось услышать, и безуспешно пытался разгадать загадку таинственных звуков, Щуквол, поднявшись с постели, не теряя времени взялся настойчиво утверждать себя в роли Хранителя Ритуала. У него не было иллюзий в отношении того, какова будет реакция обитателей Замка, когда они поймут, что он выполняет функции Хранителя Ритуала не временно, а пытается остаться в этой должности постоянно. Щуквол не был стар, он не был сыном Баркентина, он не принадлежал ни к какой группе ритуалослужителей, у него не было никаких оснований претендовать на Титул Хранителя Ритуала – он был лишь учеником утонувшего калеки. Но он обладал разумом и выносливостью, чтобы выполнять весьма обременительные обязанности, возлагаемые на Хранителя Ритуала. И хотя этого было далеко не достаточно, однако давало надежды на успех.
   Положение осложнялось тем, что в его внешности произошли страшные перемены. И ранее его острые плечи, его сутулость, его бледность, его темно-красные глаза никогда не располагали к дружбе с ним (хотя он и не пытался завести с кем-нибудь приятельские отношения). А теперь, даже несмотря на то, что в Замке не очень ценили физическую красоту, его сторонились еще больше.
   Ожоги на лице, шее и руках зажили, но оставили после себя следы, которые могли уничтожить лишь могильные черви. Лицо его стало пегим – туго натянутая фиолетовая кожа ожогов соседствовала с восковой бледностью нетронутых огнем участков. Руки были покрыты кроваво-красной и фиолетовой кожей, местами сморщенной и местами гладко натянутой; все складочки и морщины делали его руки похожими на лапы мифического зловредного существа.
   Однако в этом уродстве для Щуквола был и выигрышный момент: оно не только вызывало отвращение, но одновременно напоминало всем о том, что это именно он, Щуквол (а версию о смерти Баркентина, предложенную Щукволом, пока никто открыто не подвергал сомнению), рисковал своей жизнью, чтобы спасти Наследственного Хранителя Ритуала. Это он много недель находился на грани смерти и испытывал невероятную боль, потому что проявил огромную самоотверженность и попытался вырвать из лап смерти главного Хранителя традиций Горменгаста. Разве можно, учитывая все это, ставить ему в вину его отвратительную внешность?
   К тому же в глубине души Щуквол был уверен, что, несмотря на всю предубежденность к нему, в конце концов его противникам придется принять его, невзирая на ожоги, на его происхождение, на все те слухи, которыми полнился Замок – да, они вынуждены будут принять его по той простой причине, что никто, кроме него, не обладал нужными знаниями. Баркентин никому не передал свои тайные знания. Тома перекрестных ссылок, которые необходимы были для того, чтобы проводить обряды и ритуалы должным образом с учетом всех факторов, остались бы непонятными даже для наиболее сообразительных, ибо первоначально следовало изучить всю символику, требующуюся для их понимания. Только для того, чтобы понять принцип, по которому располагались бесчисленные книги в библиотеке, Щукволу понадобился целый год, хотя при этом ему, пусть и неохотно, помогал Баркентин.
   Щуквол действовал осторожно, с большой хитростью. И постепенно его стали принимать чуть ли не как законного наследника Хранителя Ритуала, более того, у некоторых обитателей Замка Щуквол стал вызывать нечто вроде восхищения, хотя и смешанного с горечью. Он ни на йоту не отклонялся от всех неисчислимых предписаний Закона Горменгаста, и это проявлялось изо дня в день, когда он отправлял те или иные обряды и ритуалы. И к концу каждого истекшего дня он знал, что его положение пусть и очень незначительно, но укрепилось.
   Сам же Щуквол не мог себе простить ту нерасторопность, которую проявил во время убийства Баркентина. Его мучило не столько то, что произошло с его телом, но прежде всего то, что он совершил такие непростительные ошибки. Его рассудок, всегда бесстрастный и безжалостный, теперь превратился в ледяной сгусток, лишенный каких-либо эмоций, ясный и бесчувственный. Теперь вся его воля была направлена на то, чтобы все крепче и крепче держать Замок в своих обожженных руках. Он знал, что каждый следующий шаг ему следует делать с величайшей осторожностью, что, несмотря на жесткую традицию, которая опутывала жизнь Горменгаста, жизнь эта тем не менее в своих глубинах была темной и непредсказуемой; всегда были те, кто сомневался, те, кто присматривался, те, кто прислушивался. Щуквол понимал, что для того, чтобы его мечты осуществились, ему нужно всемерно укрепить свое положение, на что уйдет, может быть, лет десять; он не будет рисковать, он будет предельно осторожен, он будет создавать себе репутацию человека, который является не только высшим авторитетом по вопросам традиций Замка и Ритуала, но и неутомимой личности, полностью преданной своему делу, доступ к которой, однако, будет исключительно затруднен. Это даст ему достаточно свободного времени для осуществления собственных целей и поможет создать легендарный образ Щуквола-святого, действия которого не подлежат обсуждению. Разве он не прошел страшное испытание огнем и водой, бросившись, не раздумывая, спасать того, кто был самой душой традиций Горменгаста?
   Щуквол спланировал все на много лет вперед. Для молодого поколения он должен стать чем-то вроде бога, но поначалу он должен строжайшим и неукоснительным исполнением всего того, что требуется от Хранителя Ритуала, возвести основание трона, на который в один прекрасный день воссядет.
   Щуквол был уверен, что, несмотря на прошлые ошибки – его ведь неспроста подозревали в мятежности характера и еще более страшных грехах – теперь, когда он прочно вступил на путь, ведущий к сияющей золотой вершине, он был уже вне всяких подозрений и никто уже не сможет разоблачить его тайных притязаний.
   Он был молод, и огонь, который обезобразил его лицо, не нанес серьезного ущерба его здоровью, не отнял запасов его жизненной энергии. После того как ожоги зажили, он казался таким же неутомимым и полным сил, как и до катастрофы.
   Стоя у окна своей комнаты и глядя на открывающиеся снежные пространства, он немелодично посвистывал сквозь плотно сомкнутые зубы. Была середина дня. На фоне темного облачного неба высилась Гора Горменгаст, укутанная в ватный покров снега и потерявшая всю свою угловатость Щуквол смотрел на нее невидящим взглядом. Через четверть часа ему нужно было отправляться в конюшни, там для его осмотра выстроят лошадей в память о племяннике пятьдесят третьей Графини Стон, который в свое время был бесстрашным наездником. Щуквол должен был удостовериться, что все конюхи облачены так, как положено, что традиционные лошадиные маски, выражающие печаль и уныние, надеты должным образом.
   Щуквол поднял руки и, расставив пальцы, приложил ладони к стеклу. Между пальцами и вокруг рук виднелись белые пространства, казалось, что руки лежали на белой бумаге. Постояв так некоторое время, он опустил руки, повернулся и пошел через комнату к столу, на котором лежал его плащ. Надев его и выйдя из комнаты, Щуквол, поворачивая ключ в двери, вспомнил о сестрах-близнецах. Во многих отношениях и здесь все развивалось совсем не так, как ему хотелось, но, может быть, хорошо, что все закончилось само по себе, без его вмешательства. Съестные припасы у них подходили к концу уже тогда, когда он получил свои ожоги, и, конечно, они уже давно были мертвы. Вскоре после того, как ему было позволено вставать, Щуквол просмотрел свои записи и попытался оценить, какой срок они могли бы просуществовать на том небольшом количестве воды и пищи, которое у них оставалось, и сколько еще времени они могли бы прожить без пищи вообще. И пришел к выводу, что они должны были умереть от голода и полного истощения не позднее того дня, когда он, обмотанный бинтами, как труба, лопнувшая в морозный день, впервые поднялся с постели. На самом же деле они умерли на два дня позже.

Глава сорок седьмая

I
   По мере того как Тит рос, он все больше отбивался от рук. В длинных темных спальнях мальчики его возраста после наступления темноты зажигали свечи и, прикрывая руками их трепещущие огоньки, собирались в группки и совершали свои странные обряды или поедали украденные пироги. И Тит не оставался от всего происходящего в стороне. Он не прятался в кровати, когда в мертвенном молчании жестко сводились старые счеты: каждую ночь в своей загородке у двери общей спальни, лежа на спине, как выброшенный на берег крокодил, спал внушительных размеров привратник. Неровное дыхание этого человека, его ворчание, его хрипы, сипение и бормотание были для Тита и его сверстников легко расшифровываемыми сигналами, которые сообщали, глубоко ли спит привратник (хотя надо сказать, его даже самый глубокий сон был весьма чуток). Больше всего мальчики опасались отсутствия каких бы то ни было звуков, ибо это означало, что глаза привратника открыты и он прислушивается к происходящему в темноте.
   Все принимали как священный тот факт, что в Замке всегда правил Герцог и всегда будет править и что придет время, когда нынешний молодой Герцог Тит станет практически недосягаемым для всех, кроме очень узкого круга лиц, человеком, отличным от остальных не только в силу своего социального положения, но и в силу своей врожденной инаковости. Но не менее священной была и традиция, согласно которой в детстве с Герцогом Горменгаста следовало обращаться как со всеми остальными мальчиками его возраста. Семейство Стонов гордилось тем, что их детские годы были вовсе не сахар.
   Сами же мальчики не испытывали никаких затруднений при воплощении этой традиции в жизнь. Они знали, что юный Герцог ничем от них не отличается, лишь много позже они изменят свое мнение. Так или иначе, но то, что может произойти в будущем с их сверстником, мало занимало его друзей и врагов. Для мальчиков важно, что происходит в данный момент. И Тит участвовал во всех проказах, дрался, как и все остальные, и время от времени бывал бит розгами привратником.
   Тит шел на риск и получал причитающееся ему наказание. Но он ненавидел то двойственное положение, в котором постоянно пребывал. Кто он такой – правитель Замка или простой мальчишка? Он ненавидел тот мир, в котором он не был полностью ни тем, ни другим. То, что нелегкое детство должно было подготовить его к ответственности, возлагаемой на правителя, его вовсе не утешало. Его не интересовала будущая жизнь, его не интересовали обязанности правителя. Как ни поверни, он чувствовал большую несправедливость по отношению к себе.
   И говорил себе: «Ладно, если я такой же, как и все остальные мальчики, почему я должен каждый вечер являться к Щукволу и докладывать ему, чем я занимался и почему? Почему я должен после занятий заниматься всякими делами, которых другие мальчики не делают? Почему я должен делать все эти глупости – ходить к каким-то старым дверям, поворачивать ключи в заржавленных замках, поливать вином какие-то древние камни, выполнять все эти бессмысленные ритуалы. Это все утомляет! Ну почему, почему, если я ничем не отличаюсь от остальных, я должен все это делать? Какая гадкая несправедливость! И кто все это подстроил?»
   Учителя считали его тяжелым, непослушным учеником и все чаще называли его поведение наглым и вызывающим. Все, кроме Рощезвона, к которому Тит испытывал необъяснимую привязанность и почтение.
II
   – Вы, мой дорогой мальчик, собираетесь работать или жевать кончик своей ручки, а? – спросил Рощезвон, наклоняясь над столом и обращаясь к Титу.
   – Да, господин Рощезвон, – выпалил Тит, вздрогнув. Его мысли были далеко.
   – Вы хотите сказать «Да, я буду работать» или «Да, я буду жевать свою ручку»?
   – Эээ… работать, господин Рощезвон. Профессор концом указки перебросил за плечо непокорную прядь, выпавшую из его гривы.
   – Я очень рад. Знаете, мой дорогой друг, однажды, когда я был в вашем возрасте, я вдруг был захвачен идеей сосредоточиться на той работе, которую мне задал мой учитель. Не знаю, откуда у меня появилась такая идея, потому что ранее ничего подобного мне в голову не приходило. Я услышал о том, что некоторые поступали именно таким образом – понимаете, сосредоточиться на выполняемой работе, – но я никогда не думал, что можно это попробовать и самому. Но – и тут я попрошу вас послушать внимательно! – что при этом произошло? Я вам скажу. Я обнаружил, что задание, которое задал мне мой учитель, очень и очень просто. Почти оскорбительно просто. И я сосредоточился еще больше. И когда я выполнил его, я попросил дать новое задание. А потом еще. И все мои ответы оказались совершенно правильны. И что же произошло дальше? Я восхитился тем, что я такой умный, но я выполнил так много заданий, что заболел. И вот поэтому я хочу предупредить тебя – и весь класс. Берегите свое здоровье. Не перетруждайтесь. Не спешите сделать все сразу, ибо вы можете заболеть, как это случилось со мной, когда я был, дорогие мои мальчики, юн, как вы, и уродлив, как вы, и грязен, как вы. Но если вы, мой дорогой Стон, не завершите свою работу к четырем часам, мне придется задержать вас до пяти.
   – Понятно, господин Рощезвон, – покорно согласился Тит. И вдруг почувствовал, как его ткнули чем-то в спину. Обернувшись, он обнаружил, что мальчик, сидевший позади него, передает ему записку. Худшего момента для этого было не выбрать, однако, к счастью, Рощезвон смиренно и одновременно царственно закрыл глаза. Развернув бумажку, Тит обнаружил, что это вовсе не записка, а грубая карикатура на Рощезвона, который был изображен преследующим Ирму Хламслив с лассо в руке. Рисунок был сделан очень неумело и совсем не смешно, и Тит, у которого совсем не было настроения для насмешек, бросил ее назад через плечо. Но мелькнувший в воздухе бумажный комок в этот раз привлек внимание Рощезвона.
   – Что это такое было, мой дорогой мальчик?
   – Эээ. просто скомканный кусочек бумажки, господин Рощезвон.
   – Принеси ее своему учителю. Это даст ему возможность хоть чем-то заняться. Он сможет поупражнять свои старые пальцы, разворачивая ее. Чем же еще заняться до конца этого урока?.. – А потом добавил, словно размышляя вслух: – О крошки, грудные младенцы… крошки и младенцы… как ваш старый учитель иногда от вас устает!
   Скомканную бумажку подобрали и вернули Титу. Тот встал из-за парты и направился к столу учителя. Когда до него оставалось всего пара шагов, Тит неожиданно положил бумажку в рот и проглотил ее.
   – Я проглотил ее, господин Рощезвон.
   Учитель нахмурился, и болезненное выражение промелькнуло на его благородном лице.
   – Тит Стон, мне стыдно за вас. Тебя придется наказать. Залезайте на парту и стойте без движения.
   Простояв на парте несколько минут, Тит почувствовал, что его снова сзади толкают. Он уже и так попал в неприятное положение из-за глупости мальчишки, сидевшего позади него, и злобно прошипел «Пошел к черту!», но повернувшись, он обнаружил, что позади него стоит Щуквол.
   Молодой Хранитель Ритуала столь бесшумно и незаметно вошел в классную комнату, что его появление заметили всего несколько мальчиков; остальные были слишком поглощены своим обычным бездельем. Щуквол считал, что обязан время от времени навещать классные комнаты во время занятий и, полагая, что его официальное положение дает на это право, входил без стука. Но возглас Тита привлек теперь всеобщее внимание.
   И до учеников постепенно стало доходить, почему Тит стоит на парте и кому он крикнул «Пошел к черту». Тит застыл без движения – голова сильно повернута, торс развернут на узких бедрах, руки сжаты в кулаки, подбородок сердито опущен. Он с ужасом понял, что его гневный выкрик оказался адресованным не мальчику, сидевшему за ним, а человеку с пегим лицом – самому Щукволу.
   Так как Тит стоял на крышке парты, ему приходилось смотреть сверху вниз на лицо, облеченное властью, которое к тому же выросло, словно из-под пола. Щуквол смотрел на Тита снизу вверх; на губах его замерла кривая улыбка, брови слегка подняты, во всем выражении некое выжидание, словно показывающее, что хотя Щуквол и понял, что мальчик никак не мог догадаться, кто стоял позади него и похлопывал его по спине (и соответственно не был повинен в крайне наглом обращении к Хранителю Ритуала), однако при этом так или иначе требовалось извинение. Просто невозможно было допустить, чтобы к Хранителю Ритуала – пусть и ненамеренно – обращались подобным образом, даже если непочтение проявил сам Герцог.
   Но извинения не последовало. Ибо Тит, как только осознал, что произошло – что он выкрикнул «Пошел к черту» в лицо тому, кто воплощал столь ненавидимые им власть и удушение всяческой свободы, – инстинктивно понял, что пришел момент, когда он может и должен бросить вызов самому страшному исчадию ада.
   Принести извинения значило подчиниться.
   Тит всеми глубинами своего существа ощущал, что не должен спускаться с высоты положения ни в прямом, ни в переносном смысле. Перед лицом опасности, перед лицом того, кто воплощал ненавистную гадкую традицию, перед этим человеком с изувеченными красными руками, вздернутыми сутулыми плечами он должен выстоять и остаться на высоте. Он должен держаться изо всех сил за рваный край скалы, куда зашвырнула его судьба, и спуститься на землю лишь после того, как будет одержана победа и он сможет ликовать, радуясь своему триумфу; он должен знать, что он, переборов страх, не опустился на колени перед человеком, замешанным из совсем другой глины. Он должен показать превосходство, данное ему от рождения.
   Но Тит, если бы даже захотел, не мог пошевелиться. Он побледнел, его лицо стало белым как бумага тетради, лежащей на столе. Лоб стал липким от пота, его охватила страшная слабость. Держись, держись! Ни на что другое у него просто не было сил. У Тита не хватало смелости взглянуть в темно-красные глаза, взгляд которых из-под полуприкрытых век был устремлен прямо ему в лицо. Пару мгновений Тит смотрел поверх Щуквола, а потом вообще закрыл глаза. Его смелости и решимости хватало лишь на то, чтобы не приносить извинений.
   А потом вдруг Тит почувствовал, что стоит уже не вертикально, а под каким-то странным углом. Когда он в испуге открыл глаза, ему показалось, что вокруг него вихрем завертелись парты; какой-то очень далекий голос выкрикнул что-то тревожное, и Тит без сознания рухнул на пол.

Глава сорок восьмая

   – Я переживаю счастливое время… Альфред, ты меня слышишь? Я говорю, что переживаю очень счастливое время… Ты меня слушаешь или нет? Боже, как это раздражает – женщина рассказывает о том, как восхитительно, как благородно за ней ухаживают, а родной брат проявляет к ее рассказу не больше интереса, чем к мухе на стене! Альфред! Я говорю – как к мухе на стене!
   – О моя единоутробная сестра, – откликнулся наконец Доктор Хламслив (он был погружен в глубокие раздумья), – что желала ты услышать от меня?
   – Услышать от тебя? – воскликнула Ирма с великолепно разыгранным презрением – Разве можно от тебя услышать что-нибудь дельное?
   Ее пальцы пригладили серо-стальные волосы, а затем вдруг вспрыгнули на пучок волос, собранных на затылке. Эти нервные пальцы двигались с такой поразительной ловкостью и уверенностью, словно на каждом из них располагался маленький глаз.
   – Я тебе, Альфред, не задавала никаких вопросов. Иногда у меня возникают свои собственные мысли, которыми хочется поделиться. Я знаю, что ты очень низкого мнения о моем интеллекте. Но далеко не все, уверяю тебя, придерживаются такого мнения! Ты даже представить себе не можешь, Альфред, что со мной происходит! Я раскрываюсь как цветок! Я обнаруживаю в себе сокровища! Оказалось, что во мне скрыты богатства! Альфред, теперь я это все знаю! Я обладаю умом, которым раньше просто не пользовалась!
   – Беседовать с тобой, Ирма, – наставнически изрек Хламслив, – крайне трудно. Ты заканчиваешь свои предложения таким образом, что твоему брату, моя дорогая сестрица, не за что ухватиться, чтобы продолжать беседу. Ни единого маленького сияющего крючочка для твоего брата, жаждущего общения с тобой! Мне всегда самому приходиться начинать новые темы, моя сладкая рыбка. Я сам должен придумывать все темы. Но я не оставлю своих попыток поддерживать беседы с тобою. Итак, о чем ты говорила?
   – О Альфред, ну хотя бы раз сделай мне такое одолжение – разговаривай нормально! Я так устала от твоего способа изъясняться! Все эти твои развороты речи так утомительны!