Флэй подтягивает к себе огромный лист бумаги, один конец которого отрывается от пола. На Флэя смотрит совершенно пустое пространство, арктические поля, на которых нет еще никаких линий и пометок.
V
   Бегут, бредут, ползут дни, меняются названия месяцев, поры года хоронят друг друга, приходит весна, а потом сквозь круговерть года другая, потом еще одна и еще одна. Ручьи и потоки, сбегающие со склонов Горы Горменгаст, то взбухают, то почти пересыхают. Каждый раз, когда приходит лето, склоны одеваются зеленым, в лесах лениво гудят пчелы, сонливо воркуют птицы, перепархивают с цветка на цветок бабочки, неподвижно замирают на камнях ящерицы. И так повторяется из года в год, каждое лето – как эхо предыдущего. На корявых древних яблонях зреют яблоки, солнце посыпает стволы, листья и ветви россыпью солнечных пятнышек, в воздухе стоит столь густой сладко-гнилой запах, что в груди зарождается непонятное томление, сердце тает, превращается в слезу, это дитя воды и соли, зреет, питается летней печалью созревает и падает катится в пустоту, которая и есть наиболее верный символ состояния души.
   А дни ползут, бредут, бегут, месяцы меняют названия, одна пора года хоронит другую. Воздух вязок, солнце – как открытая рана на грязном теле нищего, лохмотья облаков разбросаны по израненному небу, которое замаранной тряпкой повисло над миром. А потом прилетают злые ветры, и обнажают небо, и разносят крики диких птиц по вдруг засиявшему миру. И Графиня стоит у окна, и у ног ее сидят белые кошки, и Графиня смотрит в замерзшие поля, раскинувшиеся перед ней, и в ту же пору через год она снова стоит у окна, но кошек теперь нет у ее ног – кошки разбежались по коридорам и комнатам, а на тяжелом плече Графини сидит черный ворон.
   И каждый день происходит тысяча вещей. Расшатанный дождем и ветром камень падает с высокой башни. Камень разбивает стекло. Среди осколков – дохлая муха, сидевшая на стекле. Воробей, чирикая, вылетает из зарослей плюща.
   С месяцев опадают дни, с годов – месяцы. Мгновения, собираясь в волны времени, бросаются на черную скалу вечности.
   Тит Стон уходит из мира детства.

Глава пятьдесят вторая

   Замок погрузился в какое-то оцепенение. И не то чтобы в нем перестали происходить большие и малые события, однако даже самые значительные из них казались отторгнутыми от реальности, возникло ощущение, что непредсказуемый поворот колеса судьбы принес в Замок предустановленное затишье.
   Рощезвон уже муж. Ирма, не теряя времени, возвела могучие укрепления, которые призваны отгородить мирок мужа и жены от всего космоса.
   Она всегда знала, что именно Рощезвону требуется больше всего. Она всегда знала, что будет для него лучше всего. Она знала, как Главе Школы Горменгаста следует себя вести и как его подчиненные должны вести себя в его присутствии. Преподаватели были от нее в ужасе. Ирма относилась к преподавателям так же, как и к их ученикам. Теперь все должны были в присутствии Рощезвона, если не обращались непосредственно к нему, говорить шепотом, прикрывая рот рукой, ходить на цыпочках, следить за собой, за состоянием своих ногтей, шей, одежды. И что самое ужасное – никогда не опаздывать на занятия и не покидать их раньше времени.
   Ирма изменилась так, что ее трудно было узнать. Замужество придало ее тщеславию и суетности направление и силу. Она весьма быстро обнаружила все прирожденные слабости своего мужа, что вовсе не ослабило ее любовь к нему, а сделало лишь более воинственной. Ирма относилась к Рощезвону как к большому ребенку. В ее глазах он был по-прежнему благороден, но увы – уже не мудр. Мудрой была она, и ее любовь и мудрость призваны были направлять его во всем.
   С точки же зрения Рощезвона женитьба не оправдала его надежд. Поначалу ему казалось, что он будет главенствовать во всем, но потом все переменилось, и он ощущал от этого большую горечь. Он не смог удержать завоеванные позиции. Мало-помалу его безволие, его внутренняя слабость становились все заметнее. Однажды, тихонько войдя в комнату, жена застала его у зеркала – Рощезвон практиковал перед ним выражения лица, которые, сохраняя общую величавость, призваны были передать разные эмоции. Встряхивал своими царственными власами и делал выговор Ирме за какой-то воображаемый проступок:
   – Нет, Ирма, – говорил он, – я этого не потерплю. Я был бы очень признателен, если бы ты всегда помнила о своем положении, о том, кто ты и кто я!
   Тут Рощезвон изобразил на лице ухмылку, словно пристыженный своими собственными словами. Переведя взгляд чуть в сторону, он увидел отражение своей жены, стоящей у него за спиной…
   Но в конце концов он признал ее превосходство. Он считал, что в нем есть резервы душевной силы и воли, эдакий золотой фонд, но воспользоваться им он никогда не мог, потому что даже не пытался это сделать. Он не знал, с чего начать. Не знал он и того, в чем заключалась эта, якобы присутствующая в нем, сила. Но он несколько утешался своей уверенностью в том, что эта сила, пусть в скрытом виде, но наличествует, подобно тому, как в груди грешников присутствуют невостребованные резервы невинности и безгрешности.
   И все же, несмотря на свое подчиненное положение, он испытывал определенное облегчение от того, что снова может быть слабым. Постепенно он полностью подчинился Ирме, постоянно ощущая при этом свое тайное превосходство – превосходство мужчины над женщиной. Он считал себя надломленным гордым растением. Лучше, полагал он, быть поэтичным, таинственным и надломленным, чем прозаичным и серым, лишенным всех этих возвышенных качеств, подобно хищной птице, лишенной любви.
   Но все эти мысли он, конечно, держал при себе. В глазах Ирмы он был ее господином – хотя и посаженным на цепь. В глазах его подчиненных он был просто посажен на цепь. В своих собственных глазах он был человеком, в котором зреет бунт.
   Рощезвон смотрел на Ирму из-под прикрытых век, отороченных белыми ресницами, и взгляд его не был совершенно лишен любви. Он был рад, что она сидит напротив него и штопает его церемониальную мантию. Это по крайней мере было лучше, чем терпеть насмешки и подкалывания преподавателей, как это бывало в прежние времена. И к тому же она ведь не могла определить, о чем он думает! Рощезвон поглядел на ее острый длинный нос. Как он мог им когда-то восхищаться?
   О, как прекрасно, что можно предаваться своим мыслям, о которых никто ничего не узнает! Как сладостно мечтать о невозможном, об освобождении, о том, что все изменится и Ирма снова окажется в его власти, как это произошло тогда, в тот волшебный вечер, обрызганный каплями лунного света! И как потом все изменилось, как все изменилось! И его невостребованная сила воли не принесла ему никакой радости!
   Рощезвон откинулся на спинку кресла и стал упиваться своей слабостью. Один уголок его рта немножко съехал вниз, глаза почти полностью закрылись, черты благородного лица разгладились, царственная голова склонилась на грудь.
* * *
   Из-за какого-то оцепенения, которое охватило Замок, многие события, даже значительные, происходили незамеченно, хотя в другое время они привлекли бы всеобщее внимание (например, женитьба). Казалось, Замок погружается в таинственную болезнь. На все была наброшена пелена, которую нельзя было сорвать. Даже звуки казались приглушенными.
   Как долго это оцепенение длилось, сказать было очень трудно, но каждый переживал это по-своему.
   Некоторые ощущали его очень смутно и даже полагали, что никаких особых изменений в жизни Замка не произошло. Твердолобым и громкоголосым как всегда было просто наплевать; но даже они чувствовали, что в воздухе висит какое-то равнодушие.
   Другие были полностью погружены в это оцепенение и двигались, занимались своими делами так, словно стали привидениями. Когда они о чем-то говорили, их голоса, звучали приглушенно, словно они доносятся издалека.
   Оцепенение исходило от самого Горменгаста. Казалось, что весь этот огромный лабиринт коридоров замер в своем каменном сне, и в безвоздушной пустоте двигались люди-марионетки.
   А однажды поздней весной Замок пробудился ото сна, сделал вдох, и все в нем задвигалось, звуки стали ясными и четкими, все снова стали осознавать, что делают. А Замок вновь погрузился в свой каменный сон.
   Но пока Замок пребывал в оцепенении, произошли события, которые в то время остались почти совершенно незамеченными.
   Тит был уже не мальчик, а юноша. С годами он стал еще более замкнутым. Все, с кем он соприкасался – за исключением Фуксии, Доктора Хламслива, Флэя и Рощезвона, – видели на его лице лишь очень мрачное выражение. Под этой угрюмой броней горело страстное желание освободиться от бремени своего наследия. Он ненавидел не только Горменгаст, но даже самую пыль его. Он с ужасом думал о том времени, когда на его плечи опустится вес ответственности. Тит не находил себе покоя.
   Его душила мысль о невозможности свободного выбора будущего, его угнетало то, что люди, его окружавшие, в своем скудоумии полагали, что его мятежное желание самому создать свое будущее можно было объяснить либо его глупостью и невежеством, либо предательством своих наследных прав.
   Но больше всего тяготило замешательство, царившее в его сердце, и путаница в мыслях. Он был горд, о, неразумно горд! Детство, в котором он хоть иногда мог ощущать себя одним из сотен мальчиков, его окружающих, ушло, и теперь он был Господином Горменгаста и ощущал себя таковым. Он страстно жаждал быть никем, но ходил, гордо выпрямившись, с видом угрюмого высокомерия.
   И это противоречие было причиной его неуступчивого, порой грубого поведения. Молодые люди его возраста стали сторониться его, их отталкивало в нем не только высокомерие, но и вспышки необъяснимых с их точки зрения раздражения и ярости. Он мог без видимой причины вдруг сорвать крышку парты, ударить соседа, ввязаться в драку по пустяку. По мере того как усугублялись его одиночество и изоляция, он становился просто опасен для окружающих. Тит был готов к любой проказе, к любому ночному приключению. Он стал грозой общих спален. Годы учения заканчивались.
   Путаница его мыслей и чувств, слепые тыкания в разные стороны его заблудшего духа, его грубая страсть к мятежу не оставляли места для иных чувств, которые бы заставляли взволнованно биться сердце. Тит обнаружил, что самым волнующим состоянием для него было одиночество. О, как он изменился!
   И все же несмотря на то, что прошло много лет с того дня, когда он, Профессор Рощезвон и Доктор Хламслив играли в каземате в стеклянные шарики, он все еще мог предаваться вполне детским забавам. Его, уже взрослого юношу, довольно часто видели сидящим у рва и часами пускающим кораблики своего собственного изготовления. Но если бы кто-нибудь присмотрелся к нему, то увидел бы, что делает он это отрешенно, словно в то время, когда выстругивает из куска коры острый нос или тупую корму кораблика, его мысли витают где-то очень далеко…
   Отрешенно или нет, но он вырезал кораблики, давал им имена и пускал в воду; воображение рисовало ему опасные путешествия, во время которых лилась кровь и свершались страшные деяния. Часто Тит отправлялся к Хламсливу и рассматривал странные рисунки, которые прямо на глазах у Тита создавал Доктор. На листках бумаги, заполняя все их поле, были изображены сотни маленьких паукообразных человечков, сражающихся между собой, о чем-то совещающихся, охотящихся, поклоняющихся своим паукообразным идолам. И тогда Тит чувствовал себя вполне счастливым. Не менее часто Тит навещал Фуксию, и они беседовали и беседовали, пока не срывали себе голос. Они говорили в основном о Горменгасте. А о чем еще они могли говорить – ведь для них весь мир заключался в этом Замке. Но ни своей сестре, ни Рощезвону (который иногда, когда Ирма была чем-то занята так, что забывала на пару часов о своем муже, приходил своей уже совсем старческой походкой туда, где Тит пускал кораблики, и, изготовив пару суденышек, сам отправлял их в плавание), ни Доктору Хламсливу не мог поведать Тит о своих тайных мыслях, он никому не рассказывал о постоянно гнетущем его страхе перед будущим, он боялся того, что скоро вся его жизнь будет определяться строго установленным Ритуалом, сама станет ритуалом. Никто, никто не мог теперь помочь ему, даже Фуксия, которая в столь многом ему сочувствовала. Не было вокруг никого, кто мог бы поддержать его в стремлении освободиться от ярма, убежать и самому узнать, что же лежит за пределами того единственного мира, который он знал – мира Горменгаста.

Глава пятьдесят третья

   Таинственное оцепенение, на время охватившее Горменгаст, не могло не коснуться и Фуксии, натуры глубоко эмоциональной. Щуквол, который тоже ощущал застылость в жизни Замка, подвергся ее воздействию в меньшей степени и, так сказать, плавал, держа свою хитрую голову над водой оцепенения. Продолжая эту метафору, можно сказать, что он видел Фуксию где-то в глубине прозрачных вод. Остро ощущая всепроникающую атмосферу транса, Щуквол в полном соответствии со своей натурой тут же стал обдумывать, как можно использовать это сомнамбулическое состояние в своих целях. И быстро пришел к удовлетворившему его решению.
   Он должен заняться ухаживанием за сестрой Герцога Тита! Он должен пустить в дело всю свою хитрость и все свое искусство! Он должен пробиться сквозь ее сдержанность и отстраненность, используя самый простой подход. Он должен убедить Фуксию в своей искренности, нежности, в том, что у них есть масса общего, много общих интересов, и при этом он должен сохранять достоинство и почтительность. Да, именно почтительность должна стать его главным оружием. Он также должен дать ей возможность почувствовать, какое пламя бушует в нем (но скрыть, конечно, истинную сущность этого пламени); он будет подстраивать встречи с ней, которые должны выглядеть случайными, будет показывать ей свою смелость, появляясь самым неожиданным и опасным образом. В прошлом Фуксия уже не раз имела возможность оценить его бесстрашие.
   Но при этом он должен сделать все возможное, чтобы Фуксия не могла рассматривать его лицо. Щуквол отлично понимал, сколь ужасен его вид. Даже пребывая в состоянии оцепенения, кто угодно мог бы испугаться его ужасно изуродованного лица. Поэтому они будут встречаться лишь после наступления темноты, и тогда, не отвлекаемая зрительными впечатлениями, она постепенно начнет понимать, что только в нем, в Щукволе, она может найти настоящего друга, истинную гармонию разума и духа, то чувство уверенности, которого ей самой так не хватает. Но ей не хватало не только этого. Щуквол знал, что в ее жизни не было тепла и любви, а по натуре своей она тянулась к человеческому теплу и открытости чувств. Щуквол долго выжидал удобного момента, и вот наконец этот момент пришел!
   Выбрав курс действий, Щуквол приступил к осуществлению своего замысла, и однажды в вечерних сумерках он начал свое обхаживание Фуксии. Будучи Хранителем Ритуала, он без труда мог определить, в каких частях Замка никто не мог бы помешать уединенности их свиданий.
   Щуквол искусно использовал состояние Фуксии, находившейся под сильным воздействием странной оцепенелой атмосферы, в которую был погружен Замок, казавшийся ей теперь совсем незнакомым местом. И мало-помалу он добился того, что по истечении нескольких недель после начала их встреч она стала делиться с ним своими мыслями и выслушивать рассказы Щуквола о том, что с ним происходило за день. Его голос был всегда спокойным и ровным, речь – богатой и гибкой. На Фуксию большое впечатление производила та уверенность, с которой Щуквол говорил обо всем, что затрагивалось в их беседах, – такое ей самой было недоступно. Ее восхищение гибкостью ума Щуквола постепенно распространялось на него как человека в его цельности. Щуквол был совсем не такой, как все другие люди, которых она знала, он весь до кончиков ногтей был полон жизни, и воспоминание о том отвращении, которое она испытала, увидев когда-то его обезображенное лицо и руки, угасло и скрылось за дымовой завесой его слов и обходительности.
   Фуксия, однако, понимала, что ее положение сестры и дочери Герцога несовместимо с частыми и тайными встречами с безродным функционером Замка. Но она так долго была одна, ей так долго не хватало дружеского общения! И то, что к ней проявляют интерес, не угасающий, а наоборот, усиливающийся изо дня в день на протяжении столь длительного времени, повергало ее в неизведанное ранее состояние, от которого путь к неизведанной стране, в волнующее и опасное путешествие по которой она была готова отправиться, был очень недолог.
   Но Фуксия не глядела в будущее. Она, в отличие от человека, с которым встречалась в сумеречные вечерние часы и для которого каждое слово, произнесенное им, каждая обдумываемая мысль, каждое действие имели скрытое, направленное на достижение одной цели значение, жила лишь переживаемым моментом, наслаждаясь им, не задумываясь о будущем. У Фуксии совсем был неразвит инстинкт самосохранения, у нее не было никакого ощущения опасности. Щуквол плел свои сети вокруг нее с большим умением и величайшей осторожностью. И вот пришел вечер, когда их руки как бы случайно встретились в темноте и не отдернулись в стороны, и с этого момента Щуквол решил, что дорога к власти для него окончательно расчищена.
   И в течение долгого времени все продолжало развиваться по пути, который он предусмотрел, их тайные ночные встречи становились все более интимными, беседы – все более, как казалось Фуксии, задушевными и откровенными.
   Но Щуквол, даже ощущая, что Фуксия уже находится в его злой власти, и предвкушая момент окончательного завоевания, тем не менее не спешил соблазнять Фуксию и не торопил ее совершить последний шаг. Он прекрасно знал, что Фуксия, потеряв девственность, будет полностью в его руках (если главный план не удастся, то ее можно будет просто шантажировать), но он еще не был готов. Еще многое надо было хорошенько обдумать.
   А для Фуксии все происходящее было столь новым и значительным, что она полностью была затоплена чувствами. Фуксия никогда в жизни не чувствовала себя такой счастливой.

Глава пятьдесят четвертая

   Что думали в Замке о таинственном исчезновении Герцога Гробструпа, отца Тита, его сестер-близнецов, о смерти Пылекисла в огне и гибели Баркентина, сначала обгоревшего, а потом утонувшего? Эти страшные события разделяли многие годы. Хотя о них было много пересудов и кривотолков, никто не считал, что все эти люди пали жертвами насилия. Время от времени Графиня, Доктор Хламслив и Флэй каждый по-своему пытались определить, не были ли эти события как-то связаны, однако их смутные подозрения остались лишь подозрениями, ибо никаких доказательств того, что все эти люди умерли насильственной смертью, не было обнаружено.
   Только Флэй знал жуткую правду о таинственной смерти своего хозяина, его светлости Герцога, знал он и о том, как умер Потпуз, его заклятый враг, которого он убил своими собственными руками. Но об этом Флэй никогда никому ничего не рассказывал.
   Изгнание Флэя из Замка произошло в результате предательства Щуквола – тогда Щукволу не было, наверное, и двадцати лет, – и этот акт предательства и вероломства крепко запал в памяти Флэя. Но о заточении и смерти сестер-близнецов Флэй ничего не знал, хотя и слышал, сам того не подозревая, их безумный, страшный смех в пустом коридоре Безжизненных Залов, смех, который прекратился лишь со смертью Коры и Клариссы.
   Флэй ломал голову, пытаясь найти связь между обстоятельствами смерти Пылекисла, его сына Баркентина и тем фактом, что Щуквол представил себя как героя, пытавшегося спасти Хранителя Ритуала, но ни к каким существенным выводам не пришел. Как и Графине и Доктору, которые размышляли над той же загадкой, ему не удалось найти ничего такого, что подтверждало бы его подозрения.
   Текли годы, смутные опасения и подозрения не рассеивались, и хотя они не приняли завершенной формы, но забыты не были.
   Доктора мучил вопрос почему в свое время Щуквол ушел со службы у него и как ему удалось втереться в доверие к Коре и Клариссе и пойти к ним в услужение? Какая иная причина тут могла быть, кроме желания Щуквола продвигаться вверх по социальной лестнице? Не исключено, что им руководили и значительно более опасные устремления! А потом сестры-близнецы исчезли.
   И опять Щуквол… Именно Щуквол нашел на столе их записку, в которой сообщалось об их намерении покончить с собой. Хламслив раздобыл эту записку и тщательнейшим образом сравнил почерк, которым она была написана, с почерком письма, которое Ирма когда-то получила от Коры и Клариссы, Хламслив, применив весьма изощренные способы сравнения, потратил на изучение записки целый вечер. И вынужден был признать, что, скорее всего, и предсмертная записка, и письмо к Ирме было написано одной и той же рукой: большими, округленными буквами, неуверенно выведенными, словно писал ребенок. Но Доктор знал Кору и Клариссу на протяжении многих лет, да, они были умственно отсталыми, да, они были весьма странными, да, от них можно было ожидать чего угодно – но только не самоубийства! Доктор просто не мог поверить в то, что они были в состоянии лишить себя жизни!
   И Графиня тоже категорически отказывалась поверить в то, что они могли совершить самоубийство. Их инфантильность, их тщеславие, их неприкрытое стремление играть ту роль, для которой они, по их собственному мнению, были предназначены – роль знатных дам, великолепных, важных, украшенных драгоценностями, – начисто исключали саму идею самоубийства. Но никаких доказательств того, что сестры-близнецы были убиты, Графиня не могла найти.
   Доктор Хламслив рассказал Графине о словах, которые выкрикнул Щуквол в горячечном бреду. «А если считать сестер-близнецов, то это будет уже пятеро». Некоторое время Графиня молчала, глядя в окно.
   – Почему пятеро? – наконец спросила она.
   – Вот именно, почему?
   – Пять тайн, – сказала Графиня, тяжело роняя слова и никак не меняя выражение лица.
   – Но кто эти пятеро, ваша милость? Пятеро…
   Графиня прервала Хламслива и медленно стала перечислять:
   – Герцог, мой супруг. Исчез. Одна тайна. Его сестры – исчезли. Вторая тайна. Потпуз – исчез. Третья. Пылекисл и Баркентин – гибнут в огне. Четвертая и пятая тайны…
   – Но в гибели Пылекисла и Баркентина не было ничего особенно таинственного…
   – Если бы это произошло только с одним из них – в этом не было бы ничего загадочного. Но двое? Это уже по меньшей мере странно. И в первом, и во втором случае присутствовал этот молодой человек.
   – Молодой человек? – не понял Доктор.
   – Щуквол.
   – Ага, тогда наши подозрения совпадают.
   – Вот именно.
   Хламслив вспомнил стихотворение Фуксии: «Белым и алым лицо горит…»
   – Но ваша милость, – сказал Хламслив, обращаясь к Графине, которая по-прежнему смотрела в окно. – Из слов Щуквола можно заключить, что он вел счет странных исчезновений и смертей и проговорился об этом лишь случайно, находясь в бреду. Могу поклясться, что он не объединил в своем горячечном мозгу сестер в одну, так сказать, единицу, поэтому…
   – Поэтому что?
   – Поэтому общий счет смертей и исчезновений должен быть шесть, а не пять!
   – В этом нет уверенности. Пока еще рано делать окончательные выводы. Подождем. Нужно забросить приманку. У нас нет доказательств… Но клянусь самыми черными корнями Замка, если мои опасения имеют под собой основания, Замку угрожает по крайней мере еще одно исчезновение… или смерть… которая потрясет Замок до основания…
   Тяжелое лицо Графини раскраснелось. Она медленно опустила одну руку и вытащила из обширного кармана юбки горсть зерна. Потом так же медленно выставила руку в окно, раскрытой ладонью вверх. Словно ниоткуда вынырнула маленькая пятнистая птичка, уселась на указательный палец и, обхватив его лапками, стала клевать зерно.

Глава пятьдесят пятая

   – Но он не может ничего с этим поделать! Такова традиция! Таков закон! – воскликнула Фуксия. – Он каждый день просто обязан сообщать тебе, какой обряд или ритуал нужно выполнять! И в его обязанности входит также пояснять тебе, что и как необходимо делать! Это не его вина – таков Закон. И отец, когда был жив, должен был подчиняться этому закону и выполнять все то, что приходится делать тебе. И твой дед, и дед твоего деда… И так без конца… И Щуквол никак не может вести себя иначе. Он обязан сообщать тебе что на каждый день предписывается в книгах Ритуала, хотя выполнение всех этих ритуалов, наверное, для тебя очень утомительно.
   – Я ненавижу его! – процедил сквозь зубы Тит.
   – Но почему, почему? – воскликнула Фуксия. – Разве можно ненавидеть его за то, что он выполняет свои обязанности? Неужели ты считаешь, что после тысяч лет соблюдения традиции для тебя должны быть сделаны какие-то исключения? Мне кажется, что ты даже предпочел бы Баркентина! Неужели ты не понимаешь, насколько ты предубежден против Щуквола? Ты проявляешь просто слепую нетерпимость! А мне кажется, что он прекрасно выполняет все, что от него требуется!
   – Я ненавижу его! – упрямо повторял Тит.
   – С тобой становится уже скучно! – воскликнула Фуксия довольно сердито. – Что ты заладил – ненавижу его, ненавижу его! Что в нем такого, что может вызывать ненависть? Ты что, так к нему относишься из-за его. внешности? А? А если это так, то тогда ты просто злобный, гадкий и отвратительный мальчишка!