Нелида Пиньон
Сладкая песнь Каэтаны

 

   Проходя по площади, Полидоро посмотрел на часы, подарок деда Эузебио: было начало шестого. Опоздание вызвало у Полидоро досаду, как будто его жизнь зависела от точности соблюдения произвольно назначенного им же самим часа, когда он усядется перед бутылкой виски в баре гостиницы «Палас».
   Чтобы наверстать упущенное время, он прибавил шагу; однако тело уже не повиновалось ему с той же легкостью, как прежде. Черт бы побрал эти годы! У него возникло предчувствие, что этот понедельник, когда по небу плывут почти желтые облака, грозит ему какой-нибудь неприятностью. Значит, надо поостеречься, принять меры, тем более что до наступления темноты остались считанные часы.
   Еще утром, когда ветер гонял сухие листья, сдувал с кустов мошкару и трепал висевшее на веревках белье, Полидоро почувствовал тяжесть в руке, державшей бритву. Усевшись за стол напротив Додо, отвел от нее взгляд: она никогда не упустит случая подкараулить его и обязательно будет в столовой, особенно за утренним кофе. Всегда встает первой, да еще и гордится тем, что переняла от отца привычку встречать первые лучи солнца, как только они проникнут в дом. Полидоро даже подозревал, что Додо, когда спала, оставляла один глаз полуоткрытым, чтобы соблюсти обет: ни минутки не спать, после того как солнце поднимется над горизонтом. Иначе чем еще объяснить, что за столько лет ни разу не было случая, чтобы Додо не дожидалась его в столовой, робко тараща глаза и расставляя на столе подносы с закусками и печеньем.
   Ела Додо жадно, старалась, чтобы ни одна крошка хлеба не упала на скатерть, стол накрывала по всем правилам – никакой неожиданный гость не застал бы ее врасплох.
   – Да кто придет в такую рань? – удивлялся Полидоро при виде целого ряда чашек, которые затем так и вернутся на кухню чистыми.
   – Никогда заранее не знаешь, кто может постучаться в дверь. Если у нас самый богатый дом в округе, надо все предусмотреть на всякий случай – держать стол накрытым или, скажем, загодя заказать себе гроб.
   Она каждый раз говорила одно и то же так серьезно, что у Полидоро не хватало духу оспаривать этот тезис, несомненно, справедливый, но совершенно бессмысленный.
   В то утро Додо казалась встревоженной: предлагала мужу сыр, только что вынутый из печи, с таким видом, точно хотела уберечь Полидоро от стремительно надвигающейся беды.
   Хотя запах сыра пробудил у Полидоро аппетит, он отказался, опасаясь, что за сыром последуют бесконечные расспросы, до которых жена была великая охотница. Стоило ему чуточку улыбнуться, Додо уже праздновала воображаемую победу. Тут же спрашивала, с кем это он вчера так сытно поужинал, что не притронулся к рису, оставленному в духовке, чтобы муж не забыл, какой вкус у домашней еды. И в котором часу Полидоро открыл своим ключом дверь, и к этому тут же добавлялось, что, слава Богу, у них есть дом в Триндаде и она его законная хозяйка. В общем, за всеми вопросами явно проглядывала обида на то, что вот уже много лет они спят в разных комнатах.
   Додо храбро продолжала настаивать, чтобы муж отведал сыра. На этот раз она подала его на серебряном подносе, привезенном из Португалии. Полидоро воздержался. Жестом, выражавшим растущую с каждым часом пребывания в доме досаду, отверг хлебосольство жены, от которого у него начинало сосать под ложечкой.
   Снова получив отказ, Додо сердито встала из-за стола, явив мужу свое полное тело, к которому он уже столько лет не притрагивался, даже из сострадания. Иногда его бегство с супружеского ложа представлялось ему своего рода совместным полюбовным решением.
   Додо жаловалась старшей дочери:
   – Он так поступает, чтобы отомстить мне.
   – Да за что отцу вам мстить? Вы подарили ему пятерых здоровых дочерей и земли в приданое.
   Но мать продолжала, брызгая слюной, сыпать горькие слова. А дочь особо напирала на материно богатство, наводила ее на утешительную мысль, которая и в самом деле успокаивала мать, сдерживала обличительную энергию, направленную на пренебрегшего ею мужа.
   Додо, обычно в черном пеньюаре, усыпанном пурпурными розами, грубо имитировавшими те, что она выращивала на клумбе за домом, устремляла на мужа вызывающий взгляд. Ее глаза метали в него ножи, кинжалы, заморские сабли и ясно давали понять, что в арсенале ее чувств найдется и более тяжелое оружие, тщательно выкованное и закаленное в воде, доставленной с реки Иордан. У Полидоро не было оснований сомневаться в наличии у жены тайного грозного оружия. Иногда она казалась себе одной из звезд Галактики, на которые нельзя смотреть невооруженным глазом.
   В битве с мужем Додо с особым удовольствием тыкала ему в нос любое упущение по дому или в одном из обширных поместий. В их распоряжении была целая округа, которой трудно управлять, но они неусыпно хранили свои владения.
   Смерив мужа подчеркнуто жестким взглядом, Додо повернулась к нему спиной и отошла от стола. Она шаркала шлепанцами, словно натирала пол. Из этой процедуры Додо извлекала для себя большое удовольствие, ибо знала, что мужа это шарканье раздражало все тридцать лет их совместной жизни.
   Из-под отяжеленных печалью век Полидоро смотрел, как жена прошествовала по коридору в другой конец дома, где находилась ее комната, так что шарканье шлепанцев наполняло все прилегающие помещения с раннего утра и продолжалось до обеда, когда Додо наконец отваживалась снять эти уродливые светлые домашние туфли. Всю свою женатую жизнь Полидоро не мог примириться с производимым ими звуком.
   И у него возникло желание посчитаться с женой раз и навсегда, покончить с таким положением, когда по утрам просто дышать нечем. Он решил написать ей язвительное письмо, каждое слово которого побуждало бы Додо искать уединения на той или другой фазенде. Чтобы выполнить это, ей достаточно было лишь выбрать одно из пяти принадлежавших им поместий соответственно своему настроению и воображению – на любой из фазенд ее ждут теплые печи и вареная фасоль.
   Скрепя сердце Полидоро взял бумагу и ручку и пожалел, что нет гербовой бумаги: на ней послание выглядело бы внушительней. С чего бы начать? Первая фраза всегда самая трудная, остальные получатся сами собой, под запал потекут, словно ручей по мелким камешкам. Может, стоит написать «дорогая Додо», пробудив в ней надежду, что скоро он снова ее полюбит? Нет, к чему такие церемонии, не стоит намекать на ласковое обращение.
   По сути дела, сердце его было для Додо злым и опустошенным. Когда-то он частенько навещал ее ложе и без всяких предисловий стучался во врата ее чрева, но теперь ему хотелось вытравить из себя какую бы то ни было привязанность к ней, выбросить из головы всякую надежду, что жена, быть может, потеплеет к нему.
   Полидоро составил первую фразу. На первый взгляд она получилась корректной и убедительной. Но как знать, а вдруг вместо того, чтобы убедить жену уехать, письмо укрепит ее в желании остаться, лишь бы насолить ему.
   Он положил ручку на стол. Подперев голову руками, оглядел столовую: стены, украшенные картинами грека Вениериса, кое-где начали облупливаться. Додо специально оставила их в таком состоянии, желая показать мужу, что дом, как и он сам, состарился. Вот почему Полидоро не забывал, что совсем рядом, в комнатах и коридорах, обретается его дородная половина, которая не даст ему ни малейшей передышки. Уж лучше бы делить с ней ложе, чем ждать от нее пощады.
   Из предосторожности Полидоро сунул записку в карман: незачем Додо читать написанные с таким трудом строки. На всякий случай выдрал из блокнота следующие, чистые страницы, ведь и на них оттиснулись начертанные им слова. Он побаивался яростного взгляда Додо, ее неукротимого языка, мечущего в него отравленные стрелы; она в состоянии испортить ему настроение до конца недели. Тем более ему вспомнилось, как на днях она говорила, что в этот вторник, то бишь завтра, освободит мужа от своего присутствия: собиралась на фазенду Суспиро – там, дескать, многое требует присмотра.
   Посреди площади Полидоро замедлил шаг: забитые табачным дегтем легкие одолевала одышка. Посмотрел направо, на манговое дерево, посаженное когда-то его дедом Эузебио. С таким стволом оно еще долго простоит, переживет не только его, но и его внуков. У деда Эузебио были черные колючие глаза, незадолго до смерти он заявил, что, пока существует Триндаде, городок с видом на уходящие в облака горы, он будет жить вечно. Потому он и оставлял повсюду свои отметины, которые ни с чем не спутаешь. Чтобы убить память о нем, пришлось бы разрушить весь городок.
   Вспомнив деда Эузебио, через которого в роду оказалась капелька негритянской крови далеких предков, Полидоро с неожиданным облегчением подумал о том, что, за исключением отца, все старшие Алвесы умерли за последние годы. Воспоминания об этих родичах не доставляли ему никакого удовольствия. Некоторые из них являлись ему в снах, возвращаясь в тот мир, из которого их изгнала смерть, лишь затем, чтобы провозгласить Полидоро продолжателем дел, которые им самим не дано было довести до конца.
   Однако ни один из этих Алвесов не изъявил желания перевалить за восьмидесятилетний рубеж. Приближаясь к этому возрасту, они начинали ограничиваться коротким приветствием по утрам, а доброй ночи, как правило, никому не желали, так как не были уверены, проснутся они завтра или нет. Часто закрывали глаза в знак того, что городской пейзаж Триндаде им осточертел. За столом, хлебая протертый фасолевый суп, выражали домашним свое неудовольствие зевками: пусть знают, как старику не терпится уйти от них.
   Жоакин был последним представителем этого поколения. Состоянием своего здоровья, закаленного в лесах среди змей, жаб и болот с порождаемой ими перемежающейся лихорадкой, он ясно давал понять, что без явно выраженного согласия его трудненько оторвать от этой земли. Он внимательно и чутко присматривался ко всему и, если ему приходило в голову, что его потомки – особенно Полидоро – недостаточно внимательны, заявлял раз от разу слабеющим голосом, что среди стольких недолговечных людей он – вроде бессмертного Бога. И до конца дней своих будет доводить до Полидоро, отвечающего за все благодаря своему первородству, смысл этого изречения.
   Глаза старика уже утратили прежний блеск, но все равно сына поражала его почти неприличная живучесть. Еще и теперь можно было опасаться свойственных ему приступов нетерпимости: в ярости Жоакин зажимал дрожавшие руки под мышками и разражался гневными речами. Потом вытаскивал из кармана перламутровые четки, подарок падре Базилио, бывшего настоятеля городской церкви, которого Жоакин некогда похитил у прихожан Камбукиры, чтобы в Триндаде было кому служить мессы, читать молитвы и произносить проповеди. Держа четки в загрубелых пальцах, Жоакин начинал их перебирать, но никогда не молился и не благодарил Бога за дарованную ему долгую жизнь. Напротив, с едва слышным злобным шипеньем поминал своих главных врагов, с несправедливостью и жестокостью которых ему всю жизнь пришлось вести непрерывную борьбу. Признавая, что и сам он попортил своим врагам немало крови, Жоакин соглашался с тем, что его зловещая тень когда-то висела над ними ежедневно. Поэтому теперь он наслаждался тем, что из всех, кого поминал, перебирая четки, в живых не осталось ни одного.
   – Из всех моих врагов угрызения совести у меня вызывает только Бандейранте [1], потому что в конце концов он стал мне нравиться. Только никогда я не мог его простить за то, что он слишком много хотел и старался уронить меня в глазах моих родичей.
   При одном упоминании о Бандейранте Полидоро одолевали мрачные мысли. И он начинал вытягивать из отца всякие подробности, что продолжалось до ужина, который бывал у них около шести, когда уже начинало темнеть. Жоакин, вдыхая запахи поданного на стол дымящегося жаркого, начинал раздражаться на сына: откуда у него такой интерес к еще живым воспоминаниям о враге? Порой Жоакин давал волю своему бурному нраву и указывал сыну на дверь.
   – Разве ты не видишь, что я был прав? Даже после смерти этот самый Бандейранте упорно старается умалить мою собственную историю, заставляя меня рассказывать о его жалких, ничтожных делах. Да чем бы он был без меня? – заявлял Жоакин и гордо выпрямлялся, хотя без трости ходить уже не мог.
   Впрочем, память его не подводила, тем более что он подпитывал ее свиным салом, непременной частью своего рациона, но тем не менее жизнь утекала сквозь поры тела подобно тому, как вываливаются сквозь прутья корзины засохшие фрукты. Жоакин не испытывал страха перед неприятностями, обусловленными его теперешним состоянием, в частности, потому, что не считал себя обязанным своим долголетием кому бы то ни было.
   Он сам себе был Богом. Сам ухитрился прожить столько лет. Сам себя создавал. Каждый мускул тела и каждая фибра души были сработаны его характером, закаленным в огне и ярости настолько, что Жоакина можно было узнать за много лиг [2]по облаку пыли, поднимаемому копытами его мулов. Мало кто в Триндаде не испытал на себе его грубости, а то и прямых оскорблений.
   В доме он вставал первым. Резко распахивал окно, не заботясь о тех, кто еще спал. Увидев солнце на дворе, заряжался бодростью духа до самого вечера. Стало быть, отобрать его жизнь можно было только на рассвете, когда он боролся за то, чтобы продлить ее еще на один день.
   В ночной пижаме подходил к окну и несколько раз бил себя в грудь, обращаясь к деревьям.
   – Вы – мои свидетели. Я отвоевал еще один день. Смерти не удалось задушить меня! – кричал он.
   Никто не осмеливался просить его прекратить эти хриплые вопли, вызывавшие жалобы соседей.
   Полидоро намекал отцу, что, дескать, не стоит оскорблять смерть при всем честном народе, а то как бы она не постучалась в его дверь раньше положенного срока. Жоакин в ответ грозил тростью: у него еще хватит сил огреть сына как следует – он и в старости остается мужчиной.
   Полидоро попробовал умерить неприязнь отца нарочитыми похвалами: вот, мол, человек, которому под девяносто, а он не забывает давно умерших врагов. Но Жоакин, поправив сползавшие с носа очки, разглядел на лице сына намек на улыбку – он еще имеет наглость насмехаться над его старостью? – И потребовал, чтобы Полидоро сел, им надо срочно поговорить.
   Тот повиновался, но устроился в некотором отдалении: при виде отца вблизи у него начинались прямо-таки колики в желудке. Жоакин попросил сына пододвинуть стул поближе – так лучше будет видно, насколько каждый из них постарел. Пусть Полидоро на примере отца убедится, что и сам он дряхлеет, несмотря на свою чертову гордыню.
   Когда они посмотрели друг другу в глаза и их дыхание смешалось, Жоакин расхохотался, брызгая в лицо сына едкой пенистой слюной.
   – Хоть ты и торопишься меня похоронить, я не поддаюсь смерти, этой несчастной, которая по ночам гремит костями в соседней со мной комнате. Меня утешает лишь мысль о том, что та актриса если и вернется в Триндаде, то лишь затем, чтобы выдрать у тебя последние волосы. Не видать тебе былой любви этой женщины до конца твоих дней; не помогут тебе ни твои деньги, ни твои коровы.
   От отца исходил противный запах. Щекотало в носу, нечем было дышать. Не в силах более терпеть, Полидоро встал с вызывающим видом.
   – В один прекрасный день я вернусь на твои похороны, ни на минутку не опоздаю. Ни за что на свете не упущу такое зрелище. Только тогда я буду убежден, что ты ушел от нас навсегда, – сказал Полидоро и быстро вышел из дома.
   Жоакин не выдержал назначенного сыном наказания. Спустя два часа, предвидя бессонную ночь и борьбу с призраками, послал за ним: пусть в смертный час отца забудет раздоры. Да и о деньгах потолковать надо, кому сколько, это оживит беседу.
   Полидоро, сидевший в баре гостиницы «Палас», расхрабрился от спиртного и поначалу отказался навестить отца. Пускай окунется в пламя собственной ненависти, поделом ему. Но потом Полидоро вспомнил свои злые слова, предрекавшие отцу смерть, и забеспокоился. Несчастный старик бродит по дому один среди единокровных чужаков. Свои у него только трость да страх перед смертью.
   – Никогда ты меня не любил, – сказал он отцу, когда пришел к нему. – И мы с тобой живем как два одиноких деспота.
   Жоакин, похоже, так и просидел два часа в том же кресле. Почти не испытывая нужды в физиологических отправлениях, он словно превратился в растение. Засунув за ворот салфетку, жевал печенье с арарутой [3]. Крошки сыпались на колени, он их не стряхивал. Одряхление напоминало ему о приближающейся смерти – одинокий, всеми заброшенный старик.
   – Выпей кофе, – бесстрастно сказал он, словно обращался к постороннему человеку.
   После кофе Полидоро пожевал печенья, грудой насыпанного на стоявшее на столе блюдо, как и отец, не стряхивая с рубашки крошки. Но когда обратил на них внимание, стряхнул.
   Жоакин не ощущал в сыне никакого сочувствия. Тому наплевать, если отец обмочится или обделается в столовой. Никогда он не ощущал сыновней жалости.
   Помолчав, Жоакин спросил:
   – Может, и с меня стряхнешь крошки? Полидоро понимал, что отец даже на пороге смерти считает его врагом. Как будто мало ему было Додо и дочерей, всегда кислых, как уксус, и закатывавших ему сцены. Он выполнил просьбу старика: очистил его одежду осторожными движениями – как бы не сломать ему руку или еще какую-нибудь часть распадающегося тела. У стариков кости сращиваются не скоро.
   – Ну вот, отец, я тебя очистил от крошек. За это прошу уважать мои чувства и не упоминать больше об этой женщине.
   В лице отца уже не было той ненависти, которую он питал к своим врагам. Уж лучше бы уговорить смерть, чтобы та пришла и избавила семью от желчного старика. Потом, ко всеобщему удовольствию, его похоронят под манговым деревом. Мать терпеть не могла своих сыновей, гордо разъезжавших по Триндаде – кто на коне, кто за рулем мощного автомобиля.
   У Полидоро были выправлены все бумаги для похорон отца. Он постарается не ранить чувства братьев, с завистью смотревших на его богатство и первородство. Кроме того, он с детства участвовал в ночных бдениях у тел усопших, при нем их запихивали в гробы, и его не пугали прозрачная кожа и застывшие внутренности. Покойникам нужны цветы, богослужения, и слезы родных, и свечи, разумеется, да такие, чтоб не гасли семь суток.
   – Когда глаза мои закроются, посиди со мной рядом. И расскажи о своей любви к той женщине, – тихим голосом попросил Жоакин.
   Полидоро поправил отворот его рубашки.
   – Ты ведь знаешь, что я боюсь умереть? – спросил Жоакин и опустил голову: не хотел, чтобы сын заметил слезы, сочившиеся из глаз, полных страха и неверия в близкий конец.
   Полидоро захотелось погладить отцовскую распадающуюся плоть, и он протянул руку. Веря в благость смерти, хотел побыстрей отправить отца в небытие. Что ему делать среди живых, если он почти не подает признаков жизни?
   Это чувство смущало Полидоро. Надо как-то стереть в своем сердце все отметины, которые отец полагал оставить в нем навечно. Желая стряхнуть с себя заклятье, Полидоро хлопнул в ладоши, вызывая служанку.
   – Уже стемнело, не видишь, что ли? – раздраженно сказал он. – Зажги свет. И подавай ужин. Сеньор Жоакин сегодня хочет пораньше лечь спать.
   Отец согласно кивнул.
   – Да, я хочу есть. А не поехать ли нам завтра на фазенду Суспиро?
   Полидоро вроде бы тянул время. Посмотрел на стенные часы. Потом на свои наручные.
   – Который час? – спросил немного успокоившийся Жоакин.
   – Между моими часами и настенными разница в три минуты.
   – Это ерунда по сравнению с вечностью, – заметил Жоакин, ощерив гнилые зубы.
   Как только прошел автобус, оставив за собой облако пыли, Эрнесто снова посмотрел на часы. Хотел убедиться, что Полидоро опаздывает, и потом попенять ему. С четырех часов он стоял, прислонившись к столбу, и выказывал явные признаки нетерпения.
   Он пришел заблаговременно, опасаясь, как бы Полидоро не изменил время посещения бара в гостинице. Эрнесто мог перехватить его на углу, где он проходил каждый день. Полидоро никогда не менял маршрута, хотя все время грозился выбрать другой путь, более подходящий для фантазий, частенько приходивших ему в голову, несмотря на возраст и донимавшую его Додо.
   Увидев переходившего улицу Полидоро, Эрнесто улыбнулся, однако заметил натянутое выражение лица, какое у того появилось, что всегда с ним бывало в минуты необъяснимого уныния. Причин для беспокойства вроде бы не было, разве что Полидоро вдруг почувствовал, что к нему без всякого предупреждения подступила старость.
   Полидоро удивился, что Эрнесто его подкарауливает – тот вечно старался определить состояние его духа и строил всякого рода мрачные догадки. Увлекшись, Эрнесто претендовал на то, что якобы читает в душе Полидоро с одного взгляда.
   – Сегодня, например, ты встал в дурном настроении. Остерегайся инфаркта.
   Полидоро протестовал против подобного вмешательства. Говорил, что заглядывать в его душу может только он сам, и никто другой.
   Эрнесто не отступался. Возражения Полидоро приписывал свойственной тому робости. С детства бродили они вместе по холмам Триндаде, гонялись за коровами, а как выросли – за женщинами. Не отказываться же теперь от старой дружбы.
   Хитрая, как у китайца, улыбка на лице Эрнесто была немаловажным оружием в его арсенале. Полидоро иногда упрекал себя в черствости из-за того, что не ценит по достоинству такого верного друга, как Эрнесто.
   За последние месяцы Эрнесто отрастил себе заметное брюшко, после того как избавился от повышенной кислотности, вызванной чрезмерным употреблением кофе. Поправив здоровье, стал чаше сбегать из аптеки в бар на углу, где в кругу собутыльников расшифровывал рецепты и предписания врачей.
   Однако Вивина, равнодушная к его подлизываньям, грозилась подрезать ему крылышки семейными ножницами.
   – Да понимаешь ли ты, жена, каково год за годом встречать мнимых больных на пороге аптеки?
   Эту фразу с небольшими вариациями он твердил каждое утро. Явно взволнованный голос подтверждал, что жизнь для него – тяжкое бремя. Но говорилось это для того лишь, чтобы растрогать жену и тем самым расширить рамки своей независимости.
   Полидоро, зная, что многие проявляют к нему любопытство, хмурил брови, всякий раз как видел приближавшегося незнакомца.
   – Эти люди преследуют меня даже в уборной. Что им надо? Чтобы я расстегнул ширинку и показал прибор?
   Эрнесто улыбнулся. Эту реплику он не принял на свой счет: Полидоро сам искал общения с ним, чтобы поддержать дружбу или доверительно побеседовать через прилавок аптеки.
   – Я опаздываю, Эрнесто. Потом как-нибудь поговорим, – сказал Полидоро на этот раз, увлекая друга за собой.
   – К чему такая спешка? Только чтобы посидеть одному за столиком в баре? – Эрнесто на ходу вытаскивал из бумажника визитки и фотографии, в то время как Полидоро прибавил шагу. – Речь идет о сеу [4]Жоакине.
   И Эрнесто потряс рецептом. Полидоро уступил. Посмотрел на друга и с досадой заметил, что того время пощадило. На лице Эрнесто не было морщин, так старивших его самого, а ведь они почти ровесники.
   Собственно говоря, с мальчишеских лет Полидоро вредил себе слишком сильными чувствами. Эту повышенную чувствительность он унаследовал, конечно, от матери. И теперь подозревал, что тело его грызут эти самые излишне бурные чувства, хотя на людях он их не выказывает.
   – Чего на этот раз надо старику?
   Полидоро не без удовольствия оскорблял чувства Эрнесто, который высоко ценил родственные связи и терпеть не мог неуважительного отношения к членам семьи, за исключением жен – ведь в них нет мужниной крови, только сперма.
   – Утром сеу Жоакин пришел в аптеку, но сразу заходить не стал, а постучал тростью о тротуар. Вошел, только когда убедился, что в аптеке никого нет. Чуть ли не потребовал, чтобы я опустил жалюзи.
   – К чему такие предосторожности, ведь отец любит себя показать, – заметил заинтересовавшийся Полидоро.
   – Он попросил яду, который убивает крыс и людей. Видя мое изумление, сказал, что пошутил: ему нужно симулировать болезнь, сославшись на которую он мог бы проваляться в постели не меньше двух недель.
   – Отец с ума спятил!
   – Я тоже удивился. Как я понимаю, он отдал бы стадо коров, чтобы продлить жизнь хотя бы на несколько дней! И я сказал, что пользоваться подобными лекарствами рискованно. А вдруг сердце остановится? Он кричал, ругался, брызгал слюной. Наконец признался, что не хочет присутствовать при торжественном открытии бюста.
   Открытие бронзового бюста Жоакина должно было состояться на днях. Мысль исходила от Виржилио, верного стража национальных анналов, единственного гражданина Триндаде, который ратовал за укрепление национальной самобытности, ежедневно подвергающейся опасности со стороны полчищ иноземцев.
   – Родина без символики, без развевающегося на ветру знамени представляет собой жалкое зрелище. Она подобна умирающему в каморке пансионата старику, рядом с которым нет никого, кто вложил бы свечу в его руку и тем согрел его последний сон перед смертью.
   По примеру трибунов времени империи Виржилио вдохновлялся высоким гражданским пафосом, то и дело подтягивал и водворял на место узел галстука, путешествовавший вокруг шеи.
   – Бразилии нужна молодежь, преданная республиканским идеалам. Наша родина – созданный португальцами добродушный гигант, к которому прикипели наши сердца. – Растрогавшись образом, возникшим в его пышной риторике, Виржилио энергично завершал: – Именно благодаря этому бразильскому гиганту у нас есть еда и мягкий климат, никогда не бывает бурь, ураганов и моретрясений.