Страница:
В Ватикане внезапная гибель Дмитрия произвела тем большее впечатление, что ее совсем не ожидали. Царь был убит в то самое время, когда папа уже благословлял учреждение в Орше иезуитской коллегии под покровительством польского короля и для распространения истиной веры среди русских. Параллельно с этим папа вел продолжительные беседы с Александром Рангони и о других планах того же рода. Еще 12 августа кардинал Боргезе слал Дмитрию пожелания долгой жизни и сил для работы на пользу церкви. Тревожная весть распространилась в Риме не ранее последних чисел того же месяца. Сперва ее опровергали; но затем получили новые подтверждения… 9 сентября римские депеши выражают опасения, как бы не пришлось проливать «бесконечные слезы». 23-го кардинал Боргезе произносит, можно сказать, надгробную речь над московским царем… «Злополучная судьба Дмитрия является новым доказательством непрочности всех человеческих дел, — заключает кардинал. — Да примет Всевышний душу его в Царство Небесное, а с ним вместе да помилует и нас».
Россия недолго вдовела после Дмитрия. Труп несчастного самозванца еще лежал на Лобном месте, когда 29 мая князь Василий Шуйский провозглашен был московским царем. Венчание его на царство было совершено без всякой помпы; народ не участвовал в этом торжестве; оно происходило как бы украдкой. Вскоре к польскому королю прибыл Григорий Волконский с вестью о воцарении нового государя. Он следующим образом объяснял Сигизмунду тайну столь скорого избрания Шуйского. По его словам, глава заговора расположил в свою пользу бояр всяческими обещаниями. Он не постеснялся даже посулить им наделение их землями, разумеется, надеясь впоследствии обойти все такие обязательства под предлогом народного недовольства. Как-то, при случае, Сигизмунд вспомнил потом об этом предвыборном маневре и рассказал о нем нунцию Симонетта. Пусть даже в своих подробностях версия короля не совсем точна, сущность дела передается совершенно правильно. Шуйский был возведен на трон группой бояр; те же самые лица и низложили его впоследствии. Все это эфемерное царствование было сплошным рядом интриг всякого рода. Это было тем более опасно, что из-за политического вопроса вставала уже грозная социальная проблема.
Чтобы оправдать себя и узаконить свою власть, новое правительство должно было прежде всего смыть пятно крови, пролитой заговорщиками в Кремле. Ему нужно было во что бы то ни стало изобразить убийство Дмитрия, как заслуженное и неизбежное возмездие. Это была трудная и неблагодарная задача; однако она не являлась невыполнимой. Под рукой Шуйского были данные пресловутого угличского следствия. К ним присоединились некоторые новые показания. К тому же кое-какие меры Дмитрия легко было представить в самом невыгодном свете. Наконец, при обыске во дворце у Дмитрия нашлись компрометирующие письма. Этого было достаточно для того, чтобы создать против злополучного царя целый обвинительный акт и окончательно погубить его в мнении народа.
Правительство Шуйского не раз официально созывало московских людей, чтобы посвятить их в тайны минувшего царствования. Среди смут чернь уже начинала чувствовать свою силу. Волей-неволей приходилось с ней считаться, чтобы предупредить возможность новой агитации и расположить массу в пользу правительства. Теперь все, не исключая самых тупых голов, узнали, что покойный царь не был ни сыном Ивана IV, ни законным государем. Те же самые бояре, которые с такой готовностью присягали Дмитрию, уже клялись, что он был не кто иной, как расстрига, Гришка Отрепьев. Рассказывали вновь всю его биографию; изображали все подробности его карьеры. Разумеется, самозванцу приписывали всевозможные преступления; их длинный ряд завершался злонамеренным соглашением с Польшей и чужеземной оккупацией Московской державы. Если бы Дмитрий уцелел на престоле, погибла бы вся святая Русь. Государственная казна была бы расхищена; московские земли — захвачены врагами. Православная церковь подверглась бы гонениям, и весь народ принужден был бы принять латинскую веру. Что касается бояр, то все они были бы казнены… Вот такое будущее готовил самозванец для своих подданных. Разумеется, правительство Шуйского старалось доказать, что все эти разоблачения — не выдумка и не одни только догадки. Оно ссылалось на письма папы, Рангони, иезуитов, Юрия Мнишека. В сущности, достаточно было уже одной наличности подобной переписки: уже это казалось подозрительным и внушало опасения. В частности, о расправе, которая угрожала боярам, клевреты Шуйского выведали от Бучинского.
Все это, конечно, были одни слова; ими трудно было успокоить народ. Время от времени то здесь, то там вспыхивали беспорядки. Очевидно, нужно было чем-нибудь сильнее поразить народное воображение: это было бы наилучшим противодействием грозящей смуте. Шуйскому пришла в голову гениальная мысль. Об одном обстоятельстве самозванец или позабыл, или же просто не подумал должным образом. За все свое царствование, продолжавшееся одиннадцать месяцев, он не вспомнил о несчастной угличской жертве. Между тем сын Марфы был погребен в храме Преображения со всеми почестями, подобающими царевичу; с тех пор ничья рука не нарушала его могильного сна. Впрочем, существуют сведения, что самозванец намеревался надругаться над прахом злополучного ребенка. Однако горячее противодействие со стороны Марфы и боязнь скандала воспрепятствовали ему осуществить свой замысел. Как бы то ни было, Шуйский решил воспользоваться ошибкой самозванца: прах царевича должен был пригодиться ему для особых целей. Поэтому он распорядился вырыть останки младенца Дмитрия и перенести их в Москву. Была снаряжена специальная комиссия для выполнения этой церемонии: во главе ее был поставлен Филарет Романов с двумя братьям Нагими. Покладистые дядья уже опять отреклись от своего племянника, явившегося из Самбора. Теперь они решительно становились на сторону угличского царевича…
В соответствии с требованиями момента, Шуйскому пришлось подвергнуть пересмотру некоторые памятники недавнего прошлого. Как известно, по данным следственной комиссии, смерть Дмитрия являлась делом несчастной случайности: царевич сам накололся на нож в припадке болезни. Таким образом, он был, в некотором роде, самоубийцей. При данных условиях такая версия представлялась уже не вполне удобной. Она не отвечала запросам времени, когда во что бы то ни стало нужно было изобразить царевича в ореоле невинной жертвы. Из-за этого оказалось, что сам Борис Годунов отдал повеление умертвить несчастного младенца: тогда будто бы подосланные им убийцы зарезали этого «непорочного агнца». Эта новая версия являлась как будто более правдоподобной; во всяком случае, правительство могло удобнее пользоваться ею перед лицом надвигающихся событий.
Василий Иоаннович Шуйский.
Когда труп младенца был вырыт из могилы в присутствии Филарета Романова и его спутников, немедленно воздух наполнился благоуханием. Тело маленького покойника сохранилось нетленным: оно было совершенно свежо и нежно, как у живого. Так же мало пострадала и одежда царевича; только чуть-чуть попортилась обувь… В ручке ребенка, вместо пресловутого ножа, были найдены зажатые орешки. Уже весь этот внешний вид младенца свидетельствовал о его святости. Однако этого было мало: над прахом царевича начали твориться великие и многие чудеса… Филарет немедленно сообщил об этом Шуйскому; само собой разумеется, царь был вне себя от радости.
Мощи нового чудотворца решено было перенести в Москву. 13 июня царь с духовенством и всем народом уже встречал их у себя в столице. Останки Дмитрия были положены в царской усыпальнице, т. е. в Архангельском соборе. Немедленно чудеса возобновились и здесь. Отныне святость царевича могла быть вне сомнений; поэтому Шуйский повелел установить в память Дмитрия особый церковный праздник. Конечно, трудно было признать младенца светильником веры; из-за этого его возвели в лик мучеников. Странное мученичество! Оно свидетельствовало лишь об одном — о жестокости убийцы.
Все это происходило на глазах у Марфы. Мало того: она принимала участие во всех этих торжествах. Почести, оказываемые царевичу, были, в сущности, жестокой укоризной для царицы-инокини. Она чувствовала это и громко каялась. Как было не пожалеть бедной женщины! Сперва она была выдана за Грозного; затем ее преследовал Борис Годунов; далее ее запугивал самозванец… Мудрено ли, что ей приходилось лгать и притворяться? Василий Шуйский и высшее духовенство были тронуты этими признаниями. Они объявили всенародно, что несчастная царица была не столько виновата, сколько одержима злым наваждением. Вот почему она заслуживает великодушного прощения. Цель правительства была достигнута. Народ узнал, что такое злодей-самозванец. Небо и земля вопили против него; из гроба своего истинный сын Ивана IV свидетельствовал против проклятого злодея своими чудесами[30]… И, однако, это был лишь призрачный успех; он был куплен слишком дорогой ценой. Столь поспешная канонизация Дмитрия является одним из самых печальных эпизодов того времени, Мало ли кто может быть убит! Такой смерти недостаточно, чтобы заслужить мученический венец! Чудеса, совершающиеся точно по заказу, решительно вызывают подозрение. Во всем этом слишком ясно чувствуются тайные расчеты Шуйского; что касается духовенства, го в деле Дмитрия оно обнаружило слишком большую склонность идти на сделки с совестью.
Надо заметить, что, при всей своей внушительности, торжества, связанные с перенесением мощей Дмитрия в Москву, не произвели на народ особенно глубокого впечатления. Беспорядки вспыхивали периодически: правительство, очевидно, было бессильно подавить их. В момент временного затишья, в феврале 1607 года, при поддержке своих сторонников Шуйский в последний раз пытался апеллировать к религиозному чувству. Для этой цели он обратился к бывшему патриарху Иову — пособнику Бориса Годунова и врагу Лжедмитрия. Старец был вызван из ссылки и по приглашению царя прибыл в столицу. Когда он вошел в Успенский собор, там встретила его целая толпа; тут же был и новый патриарх, Гермоген. Выйдя на амвон, протодьякон громогласно прочел челобитную от лица московских людей. Оказывается, их замучила совесть. Они изменили присяге, которую приносили Борису Годунову и Федору; затем, вопреки закону, они клялись в верности самозванцу. К крестному целованию приводил их всех патриарх Иов; он же пусть и разрешит их, московских людей, и весь русский народ, всех предстоящих и отсутствующих, живых и мертвых, от этих клятв. С канонической точки зрения подобное ходатайство москвичей было совершенно неуместно. Новый патриарх был облечен теми же правами, что и старый; более того, раз он явился преемником Иова, ему одному принадлежала теперь власть вязать и разрешать. Но Шуйского мало интересовали эти мелочи. Ему нужно было только возможно прочней скрепить узы, соединявшие его с народом, и освятить их религиозным началом. Ответ Иова был, очевидно, приготовлен заранее; характерно, что правительство распорядилось огласить его немедленно ко всеобщему сведению. Бывший патриарх отпускал всем их вину и требовал верности Шуйскому. Дрожащими губами взволнованный старец произнес в заключение несколько слов примирительного характера, обращаясь к народу. Но все эти заветы были скоро забыты. Никто не внял голосу благоразумия.
Между тем Шуйский всячески старался успокоить страну. Сам он, не покладая рук, работал в Москве; отсюда его послания достигали самых отдаленных углов царства. Послушные перья усердно строчили грамоты, в которых изображалась вся история Гришки Отрепьева, излагались признания Марфы, восхвалялись чудеса, творимые мощами Дмитрия и доказывались права Василия на престол. На всем пространстве тогдашней русской земли духовенство читало эти послания в церквях, а воеводы объявляли их народу.
Это было, так сказать, официальными сообщениями правительства. Наряду с ними возникла своего рода официозная литература: она получала директивы из дворца и пыталась создать в обществе желаемое настроение. В этой кампании принимали участие лучшие грамотеи того времени. Обнаруживая больше служебного рвения, нежели бережливого обращения с фактами, они наперерыв кадили Шуйскому. Большинство подобных панегириков представляют весьма незначительную ценность для истории. Наибольшего внимания среди них заслуживает Извет старца Варлаама, к которому мы еще вернемся. Даже в свое время все подобные произведения могли похвастаться скорее чисто литературным успехом, чем действительным влиянием на общественную жизнь. Их читали, переписывали, сокращали, подвергали всяческой переработке… Но большой готовности стать под знамя Шуйского что-то было незаметно.
Будучи поглощен внутренней смутой, царь не должен был забывать и о внешних делах. Здесь на первом месте стоял польский вопрос. Катастрофа 27 мая смешала все шашки: создалось положение, полное противоречий и чреватое всевозможными недоразумениями. Мы знаем, что польский король имел много оснований жаловаться на Дмитрия. Несмотря на это, в Москве его считали лучшим другом самозванца. Прибегая к самым курьезным софизмам, Сигизмунду теперь ставили в вину то, что он оказывал вооруженную поддержку Лжедмитрию. Но ведь этого соискателя престола сами же русские призвали на царство. Правда, от этих жалоб и сетований до объявления войны было еще далеко. Однако создавался удобный случай для охотников ловить рыбу в мутной воде, тем более что оставшиеся в Москве поляки могли, при надобности, послужить и заложниками.
Прежде всего этих несчастных подвергли самой тщательной сортировке. Из них составили три группы. К первой принадлежала молодая вдова Дмитрия с отцом, родственниками и всей свитой; во вторую вошли оба посланника со своим штатом; к третьей были отнесены простые солдаты. В сущности, если не говорить об условных формах обращения, со всеми этими категориями обходились одинаково.
Более всего хлопот правительству было с третьей группой. Конечно, оно охотно отослало бы назад в Польшу столько лишних ртов; однако и здесь соображения высшей предусмотрительности одержали верх. Таким образом, эти последние остатки армии Дмитрия пробыли в плену около трех лет. По крайней мере, отец Николай, который оставался неразлучен со своей паствой, вернулся в Краков только 13 февраля 1609 года. Он был счастлив, что в течение столь долгого срока, несмотря на всяческие испытания, каждый день совершал мессу, исполнял требования своих единоверцев и поддерживал их мужество. По-видимому, сами русские не могли отказать ему в уважении.
Итак, правительство Шуйского не хотело отпустить от себя польских волонтеров. Тем более оснований было задержать в Москве послов Сигизмунда. Не видя более смысла в своем пребывании при русском дворе, уполномоченные польского короля выразили желание немедленно выехать обратно. Однако, предчувствуя, что в Польше они будут свидетелями противной стороны, бояре энергично запротестовали против их отъезда. Конечно, они старались при этом прикрыть свои истинные побуждения личиной законности. Нельзя же было открыто и прямо посягать на священное право послов! Лукавая тактика бояр проявилась уже на собрании 6 июня. В этот день послы были приглашены во дворец. Находясь еще под тяжелым впечатлением кровавых сцен, представители Сигизмунда III тревожились и за свою собственную судьбу. Немудрено, что на этот раз царские палаты показались им печальными и мрачными. Зловещая тишина царила во дворце; везде попадались испуганные лица. На импровизированном совещании бояр председательствовал князь Мстиславский. Присутствовали двое братьев Шуйских, Голицины, Нагой, Романов и Татищев. Еще вчера они пресмыкались у ног Дмитрия. Теперь они подняли головы и выступали обвинителями против бывшего своего государя. Это переход был так резок и неожидан, что казался каким-то сном. Тем не менее, войдя в свою роль, Мстиславский прочел длинный обвинительный акт. Здесь царь Дмитрий отождествлялся с Гришкой Отрепьевым; разумеется, вопрос об ответственности за этот обман разрешался совершенно произвольно. Единственными виновниками всего оказывались поляки. Ведь Смирной-Отрепьев официально предупреждал их, что мнимый царевич — не кто иной, как его племянник, Гришка; второе посольство вновь подтвердило это сообщение. Поляки не пожелали считаться с этим. Нарушив мирный договор с Москвой, они оказывали сознательную поддержку самозванцу. Отсюда и пошли все беды.
Конечно, посланники без всякого труда выяснили односторонность подобного построения и осветили ту часть вопроса, которая намеренно оставлялась в тени. «Сами русские первыми присягнули, что Дмитрий — истинный сын Ивана IV, — заявили они. — Вы же, бояре, звали его к себе; вы его венчали на царство, вы клялись ему в верности. Зачем же обвиняете вы поляков? Ведь они только последовали вашему примеру».
При такой постановке вопроса обе стороны чувствовали себя стесненными. Ни русские, ни поляки не решались говорить открыто. Но, во всяком случае, положение первых было хуже. Все хитрости Татищева были бессильны исправить дело. Князь Мстиславский, очевидно, склонный к религиозным размышлениям, попытался было сослаться на грехи людские; в них, по его мнению, надо искать причины всех несчастий. Однако этот вывод не очень-то утешал послов короля; их терзало мучительное беспокойство за свою судьбу. Они заявили, что желают немедленно вернуться на родину. Тогда было решено, что об этом будет доложено царю. Но бояре, видимо, не слишком торопились с этим делом. Вот почему несколько дней спустя, встревоженные послы представили категорически и резко мотивированное требование, которым надеялись ускорить свой отъезд.
Но какое глубокое и горькое разочарование ожидало их! 15 июня к ним явился все тот же надоедливый Татищев; он принес с собой бумаги Дмитрия и начал мучить послов чтением этих документов. Затем он объявил им, что в Польшу отправляются князь Волконский с дьяком Андреем; им поручено уладить там некоторые неотложные дела. Что касается их, посланников, то им придется подождать в Москве возвращения русских уполномоченных от польского короля. Эта новость поразила поляков как громом. Они поняли, что попали в ловушку; все их протесты оказывались бесплодными; грубая внешняя сила торжествовала. Несказанная печаль овладела несчастными. Они рассчитывали недолго пробыть в Москве: теперь судьба обрекала их на пребывание в чужой земле в течение многих дней, вдали от родины, вдали от семьи… Конечно, делам и интересам их угрожал большой ущерб, да притом, в каких условиях должны были они влачить свое существование в России? Их поместили кое-как, в тесных и неудобных домах, битком набитых людьми, лошадьми и всяким скарбом. Кормили их скудно и совсем не в то время, когда им действительно хотелось есть. Как за злоумышленниками, за ними был установлен самый бдительный надзор. Отношения с внешним миром были для них невозможны; им не позволено было выходить из дому, так что дышали они только спертым и испорченным воздухом своего жилища… Словом, сыновья свободной Польши оказывались в условиях самого невыносимого рабства. Тем не менее при помощи уловок и хитростей всякого рода им удавалось порой получать вести и даже переписываться с нужными людьми. Между прочим, Николай де Мелло присылал им длиннейшие письма из Соловецкого монастыря, торопясь заранее заручиться их заступничеством и вернуть себе свободу… Однако все эти отношения совсем или почти совсем не ободряли бедных пленников. Жизнь их текла печально и однообразно, в вечной борьбе с тюремщиками. Взоры бедных поляков были с отчаянием устремлены на Польшу. Они ждали оттуда желанного слова свободы. Но радостная весть медлила.
Не краше была и судьба Марины с ее отцом. Победители с каким-то цинизмом спешили отнять у них все имущество. Ценные вещи и крупные суммы денег были конфискованы; из конюшен воеводы были выведены кони; тонкие вина, хранившиеся в погребах Мнишека, были расхищены бессовестными грабителями. Алчность бояр не смущалась трауром молодой царицы. У Марины были отобраны не только подарки Дмитрия, но и те драгоценности, которые принадлежали ей раньше. Покидая дворец, приютивший ее на столь короткое время, злополучная супруга Дмитрия оставляла в чужих руках все свое богатство: еле-еле, из жалости, ей позволили взять несколько рубашек. Уступая энергичным требованиям Марины, бояре разрешили ей перебраться к отцу. Первая фраза, произнесенная ею при свидании с Мнишеком, прозвучала, как смех сквозь слезы… «Я хотела бы, — заявила Марина, — чтобы мне лучше отдали моего негритенка, чем все мои драгоценности, а ведь у меня их было так много!» Удары судьбы еще не сломили Марину: в ней было слишком много юности; она была полна жизни… Беспечная полячка с отчаянной смелостью бросала свой вызов будущему. И будущее подняло перчатку.
Рассказывают, будто, невзирая на катастрофу, Мнишек во что бы то ни стало хотел соблюдать у себя этикет, приличествующий сану царицы Марины; поэтому он окружил свою дочь атмосферой самого почтительного внимания. В основе этой комедии скрывался весьма определенный и важный расчет: сандомирскому воеводе нужно было так или иначе поддержать на голове Марины пошатнувшуюся корону. Подобно утопающему, который цепляется за соломинку, Мнишек пытался воспользоваться присягой, принесенной Марине; опираясь на эти клятвы, он надеялся обеспечить за дочерью власть правительницы. Те внешние знаки почтения, которыми он окружал молодую царицу, должны были подготовить почву для такого исхода. Одновременно с этим, если верить Сигизмунду, Мнишек предпринимал и более активные шаги в том же направлении, сносясь с боярами. Однако мечты его скоро были разбиты. В Москве и слышать не хотели о передаче власти женщине. Совсем уже странное впечатление производит версия, сообщаемая архиепископом Арсением. По его словам, предполагалось обойти возникшие затруднения при помощи чисто политического брака. Точнее говоря, явилась мысль о женитьбе Василия Шуйского на вдове Дмитрия. Правда, вновь избранный царь нарушил вынужденный обет безбрачия, принятый им на себя еще при Годунове. Однако в супруги себе он избрал свою соотечественницу. Очевидно, поляков не жаловали в России. Скоро Мнишеку пришлось убедиться в этом еще нагляднее.
Сандомирский воевода был подвергнут особому допросу. Бояре хотели выведать все досконально. Они желали знать, какими мотивами руководствовался Мнишек, поддерживая Дмитрия, и каковы, вообще, были его отношения к самозванцу. Казалось, трудно было удачнее выбрать момент для действительного раскрытия истины. Мнишек был в плену; он не знал, что его ожидает; он видел только, что его обвиняют в пособничестве Дмитрию… Чем можно было сразить врагов? Для этого нужно было бы только доказать, что убитый царь был подлинным сыном Ивана IV. О, конечно, Мнишек очень хотел бы сделать это! Ведь дело шло о его чести и безопасности; ведь все будущее Марины зависело от его показания. И что же? Он категорически утверждает, что Дмитрий не был обманщиком; однако аргументация его поражает своей слабостью. Совершенно ясно, что свои сведения о погибшем царе он почерпнул из того же источника, что и Вишневецкий; говоря иначе, он просто поверил Дмитрию на слово. Каковы его свидетели со стороны поляков? Все те же — ливонец, подосланный Сапегой, и пленник из Пскова; никаких новых данных он не добыл. И, однако, против бояр у Мнишека имелись кое-какие козыри. «Я хотел, — говорил он, — только одного: торжества истины и справедливости. Но я ни за что не переступил бы русской границы, если бы сами московские люди не призвали к себе Дмитрия. Ведь они сами взялись за оружие во имя его дела и провели всю кампанию…» В заключение, по примеру послов, он разражался укоризнами против бояр: «Зачем вы венчали его на царство? Зачем вы присягали ему?» Конечно, бояре совсем не были расположены отвечать на столь неудобные вопросы. Они отделывались ссылками на Гришку Отрепьева. При этом нравственные соображения так мало принимались в расчет, что на явных лжесвидетелей, как Нагие, готовы были опереться, как на достаточный авторитет; эти почтенные братья служили своего рода высшей моральной инстанцией!..
Пока шли все эти бесплодные переговоры, воевода с дочерью оставались под неусыпным надзором бояр. 25 июня их перевели на жительство в бывший дом Афанасия Власьева; сам владелец подвергся опале и был сослан далеко от Москвы. В своем новом жилище отец с дочерью пробыли недолго. В конце августа всем полякам, за исключением послов, было приказано выехать из Москвы. Воевода с дочерью и ближайшими родственниками высланы были в Ярославль; с ними вместе отправились туда и бернардинцы, в числе которых был и отец Анзерин. Это было настоящим изгнанием, со всеми его лишениями и бедствиями; впереди же не было, по-видимому, никаких надежд. Подобная перемена в судьбе поляков была вызвана угрозой политических осложнений.
II
Россия недолго вдовела после Дмитрия. Труп несчастного самозванца еще лежал на Лобном месте, когда 29 мая князь Василий Шуйский провозглашен был московским царем. Венчание его на царство было совершено без всякой помпы; народ не участвовал в этом торжестве; оно происходило как бы украдкой. Вскоре к польскому королю прибыл Григорий Волконский с вестью о воцарении нового государя. Он следующим образом объяснял Сигизмунду тайну столь скорого избрания Шуйского. По его словам, глава заговора расположил в свою пользу бояр всяческими обещаниями. Он не постеснялся даже посулить им наделение их землями, разумеется, надеясь впоследствии обойти все такие обязательства под предлогом народного недовольства. Как-то, при случае, Сигизмунд вспомнил потом об этом предвыборном маневре и рассказал о нем нунцию Симонетта. Пусть даже в своих подробностях версия короля не совсем точна, сущность дела передается совершенно правильно. Шуйский был возведен на трон группой бояр; те же самые лица и низложили его впоследствии. Все это эфемерное царствование было сплошным рядом интриг всякого рода. Это было тем более опасно, что из-за политического вопроса вставала уже грозная социальная проблема.
Чтобы оправдать себя и узаконить свою власть, новое правительство должно было прежде всего смыть пятно крови, пролитой заговорщиками в Кремле. Ему нужно было во что бы то ни стало изобразить убийство Дмитрия, как заслуженное и неизбежное возмездие. Это была трудная и неблагодарная задача; однако она не являлась невыполнимой. Под рукой Шуйского были данные пресловутого угличского следствия. К ним присоединились некоторые новые показания. К тому же кое-какие меры Дмитрия легко было представить в самом невыгодном свете. Наконец, при обыске во дворце у Дмитрия нашлись компрометирующие письма. Этого было достаточно для того, чтобы создать против злополучного царя целый обвинительный акт и окончательно погубить его в мнении народа.
Правительство Шуйского не раз официально созывало московских людей, чтобы посвятить их в тайны минувшего царствования. Среди смут чернь уже начинала чувствовать свою силу. Волей-неволей приходилось с ней считаться, чтобы предупредить возможность новой агитации и расположить массу в пользу правительства. Теперь все, не исключая самых тупых голов, узнали, что покойный царь не был ни сыном Ивана IV, ни законным государем. Те же самые бояре, которые с такой готовностью присягали Дмитрию, уже клялись, что он был не кто иной, как расстрига, Гришка Отрепьев. Рассказывали вновь всю его биографию; изображали все подробности его карьеры. Разумеется, самозванцу приписывали всевозможные преступления; их длинный ряд завершался злонамеренным соглашением с Польшей и чужеземной оккупацией Московской державы. Если бы Дмитрий уцелел на престоле, погибла бы вся святая Русь. Государственная казна была бы расхищена; московские земли — захвачены врагами. Православная церковь подверглась бы гонениям, и весь народ принужден был бы принять латинскую веру. Что касается бояр, то все они были бы казнены… Вот такое будущее готовил самозванец для своих подданных. Разумеется, правительство Шуйского старалось доказать, что все эти разоблачения — не выдумка и не одни только догадки. Оно ссылалось на письма папы, Рангони, иезуитов, Юрия Мнишека. В сущности, достаточно было уже одной наличности подобной переписки: уже это казалось подозрительным и внушало опасения. В частности, о расправе, которая угрожала боярам, клевреты Шуйского выведали от Бучинского.
Все это, конечно, были одни слова; ими трудно было успокоить народ. Время от времени то здесь, то там вспыхивали беспорядки. Очевидно, нужно было чем-нибудь сильнее поразить народное воображение: это было бы наилучшим противодействием грозящей смуте. Шуйскому пришла в голову гениальная мысль. Об одном обстоятельстве самозванец или позабыл, или же просто не подумал должным образом. За все свое царствование, продолжавшееся одиннадцать месяцев, он не вспомнил о несчастной угличской жертве. Между тем сын Марфы был погребен в храме Преображения со всеми почестями, подобающими царевичу; с тех пор ничья рука не нарушала его могильного сна. Впрочем, существуют сведения, что самозванец намеревался надругаться над прахом злополучного ребенка. Однако горячее противодействие со стороны Марфы и боязнь скандала воспрепятствовали ему осуществить свой замысел. Как бы то ни было, Шуйский решил воспользоваться ошибкой самозванца: прах царевича должен был пригодиться ему для особых целей. Поэтому он распорядился вырыть останки младенца Дмитрия и перенести их в Москву. Была снаряжена специальная комиссия для выполнения этой церемонии: во главе ее был поставлен Филарет Романов с двумя братьям Нагими. Покладистые дядья уже опять отреклись от своего племянника, явившегося из Самбора. Теперь они решительно становились на сторону угличского царевича…
В соответствии с требованиями момента, Шуйскому пришлось подвергнуть пересмотру некоторые памятники недавнего прошлого. Как известно, по данным следственной комиссии, смерть Дмитрия являлась делом несчастной случайности: царевич сам накололся на нож в припадке болезни. Таким образом, он был, в некотором роде, самоубийцей. При данных условиях такая версия представлялась уже не вполне удобной. Она не отвечала запросам времени, когда во что бы то ни стало нужно было изобразить царевича в ореоле невинной жертвы. Из-за этого оказалось, что сам Борис Годунов отдал повеление умертвить несчастного младенца: тогда будто бы подосланные им убийцы зарезали этого «непорочного агнца». Эта новая версия являлась как будто более правдоподобной; во всяком случае, правительство могло удобнее пользоваться ею перед лицом надвигающихся событий.
Василий Иоаннович Шуйский.
Когда труп младенца был вырыт из могилы в присутствии Филарета Романова и его спутников, немедленно воздух наполнился благоуханием. Тело маленького покойника сохранилось нетленным: оно было совершенно свежо и нежно, как у живого. Так же мало пострадала и одежда царевича; только чуть-чуть попортилась обувь… В ручке ребенка, вместо пресловутого ножа, были найдены зажатые орешки. Уже весь этот внешний вид младенца свидетельствовал о его святости. Однако этого было мало: над прахом царевича начали твориться великие и многие чудеса… Филарет немедленно сообщил об этом Шуйскому; само собой разумеется, царь был вне себя от радости.
Мощи нового чудотворца решено было перенести в Москву. 13 июня царь с духовенством и всем народом уже встречал их у себя в столице. Останки Дмитрия были положены в царской усыпальнице, т. е. в Архангельском соборе. Немедленно чудеса возобновились и здесь. Отныне святость царевича могла быть вне сомнений; поэтому Шуйский повелел установить в память Дмитрия особый церковный праздник. Конечно, трудно было признать младенца светильником веры; из-за этого его возвели в лик мучеников. Странное мученичество! Оно свидетельствовало лишь об одном — о жестокости убийцы.
Все это происходило на глазах у Марфы. Мало того: она принимала участие во всех этих торжествах. Почести, оказываемые царевичу, были, в сущности, жестокой укоризной для царицы-инокини. Она чувствовала это и громко каялась. Как было не пожалеть бедной женщины! Сперва она была выдана за Грозного; затем ее преследовал Борис Годунов; далее ее запугивал самозванец… Мудрено ли, что ей приходилось лгать и притворяться? Василий Шуйский и высшее духовенство были тронуты этими признаниями. Они объявили всенародно, что несчастная царица была не столько виновата, сколько одержима злым наваждением. Вот почему она заслуживает великодушного прощения. Цель правительства была достигнута. Народ узнал, что такое злодей-самозванец. Небо и земля вопили против него; из гроба своего истинный сын Ивана IV свидетельствовал против проклятого злодея своими чудесами[30]… И, однако, это был лишь призрачный успех; он был куплен слишком дорогой ценой. Столь поспешная канонизация Дмитрия является одним из самых печальных эпизодов того времени, Мало ли кто может быть убит! Такой смерти недостаточно, чтобы заслужить мученический венец! Чудеса, совершающиеся точно по заказу, решительно вызывают подозрение. Во всем этом слишком ясно чувствуются тайные расчеты Шуйского; что касается духовенства, го в деле Дмитрия оно обнаружило слишком большую склонность идти на сделки с совестью.
Надо заметить, что, при всей своей внушительности, торжества, связанные с перенесением мощей Дмитрия в Москву, не произвели на народ особенно глубокого впечатления. Беспорядки вспыхивали периодически: правительство, очевидно, было бессильно подавить их. В момент временного затишья, в феврале 1607 года, при поддержке своих сторонников Шуйский в последний раз пытался апеллировать к религиозному чувству. Для этой цели он обратился к бывшему патриарху Иову — пособнику Бориса Годунова и врагу Лжедмитрия. Старец был вызван из ссылки и по приглашению царя прибыл в столицу. Когда он вошел в Успенский собор, там встретила его целая толпа; тут же был и новый патриарх, Гермоген. Выйдя на амвон, протодьякон громогласно прочел челобитную от лица московских людей. Оказывается, их замучила совесть. Они изменили присяге, которую приносили Борису Годунову и Федору; затем, вопреки закону, они клялись в верности самозванцу. К крестному целованию приводил их всех патриарх Иов; он же пусть и разрешит их, московских людей, и весь русский народ, всех предстоящих и отсутствующих, живых и мертвых, от этих клятв. С канонической точки зрения подобное ходатайство москвичей было совершенно неуместно. Новый патриарх был облечен теми же правами, что и старый; более того, раз он явился преемником Иова, ему одному принадлежала теперь власть вязать и разрешать. Но Шуйского мало интересовали эти мелочи. Ему нужно было только возможно прочней скрепить узы, соединявшие его с народом, и освятить их религиозным началом. Ответ Иова был, очевидно, приготовлен заранее; характерно, что правительство распорядилось огласить его немедленно ко всеобщему сведению. Бывший патриарх отпускал всем их вину и требовал верности Шуйскому. Дрожащими губами взволнованный старец произнес в заключение несколько слов примирительного характера, обращаясь к народу. Но все эти заветы были скоро забыты. Никто не внял голосу благоразумия.
Между тем Шуйский всячески старался успокоить страну. Сам он, не покладая рук, работал в Москве; отсюда его послания достигали самых отдаленных углов царства. Послушные перья усердно строчили грамоты, в которых изображалась вся история Гришки Отрепьева, излагались признания Марфы, восхвалялись чудеса, творимые мощами Дмитрия и доказывались права Василия на престол. На всем пространстве тогдашней русской земли духовенство читало эти послания в церквях, а воеводы объявляли их народу.
Это было, так сказать, официальными сообщениями правительства. Наряду с ними возникла своего рода официозная литература: она получала директивы из дворца и пыталась создать в обществе желаемое настроение. В этой кампании принимали участие лучшие грамотеи того времени. Обнаруживая больше служебного рвения, нежели бережливого обращения с фактами, они наперерыв кадили Шуйскому. Большинство подобных панегириков представляют весьма незначительную ценность для истории. Наибольшего внимания среди них заслуживает Извет старца Варлаама, к которому мы еще вернемся. Даже в свое время все подобные произведения могли похвастаться скорее чисто литературным успехом, чем действительным влиянием на общественную жизнь. Их читали, переписывали, сокращали, подвергали всяческой переработке… Но большой готовности стать под знамя Шуйского что-то было незаметно.
Будучи поглощен внутренней смутой, царь не должен был забывать и о внешних делах. Здесь на первом месте стоял польский вопрос. Катастрофа 27 мая смешала все шашки: создалось положение, полное противоречий и чреватое всевозможными недоразумениями. Мы знаем, что польский король имел много оснований жаловаться на Дмитрия. Несмотря на это, в Москве его считали лучшим другом самозванца. Прибегая к самым курьезным софизмам, Сигизмунду теперь ставили в вину то, что он оказывал вооруженную поддержку Лжедмитрию. Но ведь этого соискателя престола сами же русские призвали на царство. Правда, от этих жалоб и сетований до объявления войны было еще далеко. Однако создавался удобный случай для охотников ловить рыбу в мутной воде, тем более что оставшиеся в Москве поляки могли, при надобности, послужить и заложниками.
Прежде всего этих несчастных подвергли самой тщательной сортировке. Из них составили три группы. К первой принадлежала молодая вдова Дмитрия с отцом, родственниками и всей свитой; во вторую вошли оба посланника со своим штатом; к третьей были отнесены простые солдаты. В сущности, если не говорить об условных формах обращения, со всеми этими категориями обходились одинаково.
Более всего хлопот правительству было с третьей группой. Конечно, оно охотно отослало бы назад в Польшу столько лишних ртов; однако и здесь соображения высшей предусмотрительности одержали верх. Таким образом, эти последние остатки армии Дмитрия пробыли в плену около трех лет. По крайней мере, отец Николай, который оставался неразлучен со своей паствой, вернулся в Краков только 13 февраля 1609 года. Он был счастлив, что в течение столь долгого срока, несмотря на всяческие испытания, каждый день совершал мессу, исполнял требования своих единоверцев и поддерживал их мужество. По-видимому, сами русские не могли отказать ему в уважении.
Итак, правительство Шуйского не хотело отпустить от себя польских волонтеров. Тем более оснований было задержать в Москве послов Сигизмунда. Не видя более смысла в своем пребывании при русском дворе, уполномоченные польского короля выразили желание немедленно выехать обратно. Однако, предчувствуя, что в Польше они будут свидетелями противной стороны, бояре энергично запротестовали против их отъезда. Конечно, они старались при этом прикрыть свои истинные побуждения личиной законности. Нельзя же было открыто и прямо посягать на священное право послов! Лукавая тактика бояр проявилась уже на собрании 6 июня. В этот день послы были приглашены во дворец. Находясь еще под тяжелым впечатлением кровавых сцен, представители Сигизмунда III тревожились и за свою собственную судьбу. Немудрено, что на этот раз царские палаты показались им печальными и мрачными. Зловещая тишина царила во дворце; везде попадались испуганные лица. На импровизированном совещании бояр председательствовал князь Мстиславский. Присутствовали двое братьев Шуйских, Голицины, Нагой, Романов и Татищев. Еще вчера они пресмыкались у ног Дмитрия. Теперь они подняли головы и выступали обвинителями против бывшего своего государя. Это переход был так резок и неожидан, что казался каким-то сном. Тем не менее, войдя в свою роль, Мстиславский прочел длинный обвинительный акт. Здесь царь Дмитрий отождествлялся с Гришкой Отрепьевым; разумеется, вопрос об ответственности за этот обман разрешался совершенно произвольно. Единственными виновниками всего оказывались поляки. Ведь Смирной-Отрепьев официально предупреждал их, что мнимый царевич — не кто иной, как его племянник, Гришка; второе посольство вновь подтвердило это сообщение. Поляки не пожелали считаться с этим. Нарушив мирный договор с Москвой, они оказывали сознательную поддержку самозванцу. Отсюда и пошли все беды.
Конечно, посланники без всякого труда выяснили односторонность подобного построения и осветили ту часть вопроса, которая намеренно оставлялась в тени. «Сами русские первыми присягнули, что Дмитрий — истинный сын Ивана IV, — заявили они. — Вы же, бояре, звали его к себе; вы его венчали на царство, вы клялись ему в верности. Зачем же обвиняете вы поляков? Ведь они только последовали вашему примеру».
При такой постановке вопроса обе стороны чувствовали себя стесненными. Ни русские, ни поляки не решались говорить открыто. Но, во всяком случае, положение первых было хуже. Все хитрости Татищева были бессильны исправить дело. Князь Мстиславский, очевидно, склонный к религиозным размышлениям, попытался было сослаться на грехи людские; в них, по его мнению, надо искать причины всех несчастий. Однако этот вывод не очень-то утешал послов короля; их терзало мучительное беспокойство за свою судьбу. Они заявили, что желают немедленно вернуться на родину. Тогда было решено, что об этом будет доложено царю. Но бояре, видимо, не слишком торопились с этим делом. Вот почему несколько дней спустя, встревоженные послы представили категорически и резко мотивированное требование, которым надеялись ускорить свой отъезд.
Но какое глубокое и горькое разочарование ожидало их! 15 июня к ним явился все тот же надоедливый Татищев; он принес с собой бумаги Дмитрия и начал мучить послов чтением этих документов. Затем он объявил им, что в Польшу отправляются князь Волконский с дьяком Андреем; им поручено уладить там некоторые неотложные дела. Что касается их, посланников, то им придется подождать в Москве возвращения русских уполномоченных от польского короля. Эта новость поразила поляков как громом. Они поняли, что попали в ловушку; все их протесты оказывались бесплодными; грубая внешняя сила торжествовала. Несказанная печаль овладела несчастными. Они рассчитывали недолго пробыть в Москве: теперь судьба обрекала их на пребывание в чужой земле в течение многих дней, вдали от родины, вдали от семьи… Конечно, делам и интересам их угрожал большой ущерб, да притом, в каких условиях должны были они влачить свое существование в России? Их поместили кое-как, в тесных и неудобных домах, битком набитых людьми, лошадьми и всяким скарбом. Кормили их скудно и совсем не в то время, когда им действительно хотелось есть. Как за злоумышленниками, за ними был установлен самый бдительный надзор. Отношения с внешним миром были для них невозможны; им не позволено было выходить из дому, так что дышали они только спертым и испорченным воздухом своего жилища… Словом, сыновья свободной Польши оказывались в условиях самого невыносимого рабства. Тем не менее при помощи уловок и хитростей всякого рода им удавалось порой получать вести и даже переписываться с нужными людьми. Между прочим, Николай де Мелло присылал им длиннейшие письма из Соловецкого монастыря, торопясь заранее заручиться их заступничеством и вернуть себе свободу… Однако все эти отношения совсем или почти совсем не ободряли бедных пленников. Жизнь их текла печально и однообразно, в вечной борьбе с тюремщиками. Взоры бедных поляков были с отчаянием устремлены на Польшу. Они ждали оттуда желанного слова свободы. Но радостная весть медлила.
Не краше была и судьба Марины с ее отцом. Победители с каким-то цинизмом спешили отнять у них все имущество. Ценные вещи и крупные суммы денег были конфискованы; из конюшен воеводы были выведены кони; тонкие вина, хранившиеся в погребах Мнишека, были расхищены бессовестными грабителями. Алчность бояр не смущалась трауром молодой царицы. У Марины были отобраны не только подарки Дмитрия, но и те драгоценности, которые принадлежали ей раньше. Покидая дворец, приютивший ее на столь короткое время, злополучная супруга Дмитрия оставляла в чужих руках все свое богатство: еле-еле, из жалости, ей позволили взять несколько рубашек. Уступая энергичным требованиям Марины, бояре разрешили ей перебраться к отцу. Первая фраза, произнесенная ею при свидании с Мнишеком, прозвучала, как смех сквозь слезы… «Я хотела бы, — заявила Марина, — чтобы мне лучше отдали моего негритенка, чем все мои драгоценности, а ведь у меня их было так много!» Удары судьбы еще не сломили Марину: в ней было слишком много юности; она была полна жизни… Беспечная полячка с отчаянной смелостью бросала свой вызов будущему. И будущее подняло перчатку.
Рассказывают, будто, невзирая на катастрофу, Мнишек во что бы то ни стало хотел соблюдать у себя этикет, приличествующий сану царицы Марины; поэтому он окружил свою дочь атмосферой самого почтительного внимания. В основе этой комедии скрывался весьма определенный и важный расчет: сандомирскому воеводе нужно было так или иначе поддержать на голове Марины пошатнувшуюся корону. Подобно утопающему, который цепляется за соломинку, Мнишек пытался воспользоваться присягой, принесенной Марине; опираясь на эти клятвы, он надеялся обеспечить за дочерью власть правительницы. Те внешние знаки почтения, которыми он окружал молодую царицу, должны были подготовить почву для такого исхода. Одновременно с этим, если верить Сигизмунду, Мнишек предпринимал и более активные шаги в том же направлении, сносясь с боярами. Однако мечты его скоро были разбиты. В Москве и слышать не хотели о передаче власти женщине. Совсем уже странное впечатление производит версия, сообщаемая архиепископом Арсением. По его словам, предполагалось обойти возникшие затруднения при помощи чисто политического брака. Точнее говоря, явилась мысль о женитьбе Василия Шуйского на вдове Дмитрия. Правда, вновь избранный царь нарушил вынужденный обет безбрачия, принятый им на себя еще при Годунове. Однако в супруги себе он избрал свою соотечественницу. Очевидно, поляков не жаловали в России. Скоро Мнишеку пришлось убедиться в этом еще нагляднее.
Сандомирский воевода был подвергнут особому допросу. Бояре хотели выведать все досконально. Они желали знать, какими мотивами руководствовался Мнишек, поддерживая Дмитрия, и каковы, вообще, были его отношения к самозванцу. Казалось, трудно было удачнее выбрать момент для действительного раскрытия истины. Мнишек был в плену; он не знал, что его ожидает; он видел только, что его обвиняют в пособничестве Дмитрию… Чем можно было сразить врагов? Для этого нужно было бы только доказать, что убитый царь был подлинным сыном Ивана IV. О, конечно, Мнишек очень хотел бы сделать это! Ведь дело шло о его чести и безопасности; ведь все будущее Марины зависело от его показания. И что же? Он категорически утверждает, что Дмитрий не был обманщиком; однако аргументация его поражает своей слабостью. Совершенно ясно, что свои сведения о погибшем царе он почерпнул из того же источника, что и Вишневецкий; говоря иначе, он просто поверил Дмитрию на слово. Каковы его свидетели со стороны поляков? Все те же — ливонец, подосланный Сапегой, и пленник из Пскова; никаких новых данных он не добыл. И, однако, против бояр у Мнишека имелись кое-какие козыри. «Я хотел, — говорил он, — только одного: торжества истины и справедливости. Но я ни за что не переступил бы русской границы, если бы сами московские люди не призвали к себе Дмитрия. Ведь они сами взялись за оружие во имя его дела и провели всю кампанию…» В заключение, по примеру послов, он разражался укоризнами против бояр: «Зачем вы венчали его на царство? Зачем вы присягали ему?» Конечно, бояре совсем не были расположены отвечать на столь неудобные вопросы. Они отделывались ссылками на Гришку Отрепьева. При этом нравственные соображения так мало принимались в расчет, что на явных лжесвидетелей, как Нагие, готовы были опереться, как на достаточный авторитет; эти почтенные братья служили своего рода высшей моральной инстанцией!..
Пока шли все эти бесплодные переговоры, воевода с дочерью оставались под неусыпным надзором бояр. 25 июня их перевели на жительство в бывший дом Афанасия Власьева; сам владелец подвергся опале и был сослан далеко от Москвы. В своем новом жилище отец с дочерью пробыли недолго. В конце августа всем полякам, за исключением послов, было приказано выехать из Москвы. Воевода с дочерью и ближайшими родственниками высланы были в Ярославль; с ними вместе отправились туда и бернардинцы, в числе которых был и отец Анзерин. Это было настоящим изгнанием, со всеми его лишениями и бедствиями; впереди же не было, по-видимому, никаких надежд. Подобная перемена в судьбе поляков была вызвана угрозой политических осложнений.