Рангони говорит в своей депеше, что он выказал новообращенному всяческое расположение и на память преподнес ему золоченый Agnus Dei с двадцатью пятью венгерскими червонцами. Нунций недаром был о Дмитрии хорошего мнения. Этот неофит обладал чуткой совестью. Он не только желал иметь при себе священника; он просил разрешить ему также вкушать скоромное и, когда нужно, пользоваться книгами, запрещенными Index'ом.
   Такая примерная покорность была вознаграждена быстрой выдачей просимых разрешений. Другое желание «царевича» было менее выполнимо и, на первый взгляд, даже довольно странно. Мысли Дмитрия уносились уже к Москве; он думал о своем короновании в стенах Кремля, изучал церемониал этого обряда. Вдруг перед ним встала неразрешимая задача: как быть с неизбежным приобщением Святых Тайн из рук православного патриарха? Дмитрий не хотел ни нарушить национальный обычай, ни признаться в своем отречении: во избежание того и другого, он просил разрешения папы. Возникал щекотливый принципиальный вопрос. Рангони предусмотрительно уклонялся от его решения и обещал снестись с Римом. Но с этого дня он больше не сомневался в искренности Дмитрия.
   Что же происходило на самом деле в глубине этой души? Внутренняя жизнь «царевича» была гораздо сложнее, чем это обыкновенно думают. При встрече с новым миром он попал в сферу сильных влияний, сразу и всецело его захвативших. Стоя на коленях перед нунцием, он преклонялся перед верой Марины, любовь которой была для него так дорога, перед верой своих друзей и защитников, поляков, перед верой папы, соединительного звена между ним и Европой. Было от чего потерять голову. Что же оставалось позади? Опровергнутое иезуитами вероучение, ненавистные православные монахи, ничего великого, ничего утешительного, ничего, что могло бы привлечь его. Дмитрий находился во власти разнородных ощущений; новый свет ослеплял его; он чувствовал трепетание истины. Мудрено ли, что он инстинктивно пошел по новому пути, открывавшемуся перед ним? Его пылкая увлекающаяся натура была способна к героическому, но мимолетному усилию; настойчивость была не в его характере. В исторической перспективе его искательства перед нунцием и просьбы о политической помощи немедленно после обращения приобретают характер какой-то недостойной комедии. Но в тот момент поступки «царевича» не производили подобного впечатления.
   Вечером того же дня, 24 апреля, Дмитрий покинул Краков навсегда. Но это ничуть не отразилось на его сношениях с нунцием. Только беседы заменились письмами. Неофит не скупился на излияния благочестивых чувств. Но они служили ему обыкновенно только предисловием: далее следовали уже вполне определенные просьбы. Нужно было еще победить сопротивление Замойского и Яна Острожского; надобно было побудить короля к активным действиям. Дело затягивалось, а между тем быстрота являлась главным условием успеха. Это удручало Дмитрия. Его московские сторонники томились ожиданием, теряли терпение и рисковали быть обнаруженными. Его самого страшила возможность распространения слуха о его смерти: тогда бы все пропало. Опасался «царевич» и смерти Бориса Годунова, и появления соперника, и борьбы из-за престола, и междоусобной войны…
   По мнению «царевича», было только одно средство привести дело к желанному концу: придвинуться к границе и самому сделать первый шаг. Но раньше надо было заручиться сочувствием короля и убедиться в том, что противники замыслов претендента не пойдут дальше пассивного сопротивления. Словом, все заставляло обращаться к нунцию и просить его помощи.
   На Краков можно было рассчитывать. Сигизмунд втайне сочувствовал Дмитрию. Из Вавеля дул легкий попутный ветерок, надо было только, не торопясь, им воспользоваться. Гораздо важнее было вызвать известное движение в Риме, но и это без труда выполнил Рангони. Письмо Дмитрия от 24 апреля, сопровождаемое успокоительными и хвалебными депешами нунция, совершенно изменило мнение о нем. Оно было передано инквизиционному суду, рассмотрено богословами и признано заслуживающим одобрения. Климент VIII из скептика стал легковерным. Он приказал ответить уже не «новому Себастьяну», а «любезному сыну и благородному синьору» благосклонной грамотой. Помеченное 22 мая 1604 г., панское послание проникнуто милосердием и отеческой любовью. Только преднамеренное замалчивание известных вопросов делает его дипломатическим документом. Действительно, в нем нет ни единого слова о политике, ни тени намека на великие дела христианства: мы читаем лишь благочестивые советы и наставления в добродетели. Климент VIII, как пастырь душ, отворял заблудшей овце двери своей овчарни… Дальше этого он не шел.
   В конце концов, ни папа, ни Рангони еще не могли усмотреть того, что теперь бросается в глаза историку и освещает все эти события. Дмитрий оказывается не всегда одним и тем же человеком. Его скрытность относительно прошлого приводит в отчаяние. Диктует ли он донесение королю, сам ли пишет папе — он сдержан, лаконичен, не выходит за пределы общих мест. Но лишь дело коснется будущего, его язык развязывается, перо летает по бумаге, он не боится называть вещи собственными именами. Еще скрываясь в Польше, этот беглец, пока безвестный и ищущий покровителей, уже предвидит гибель Бориса Годунова и даже опасается, как бы это не случилось слишком скоро. Он предусматривает свое коронование в Кремле и занимается его подробностями; он предугадывает роль патриарха и решает сохранить его власть. Кто же он — чародей или ясновидящий? Не является ли он лишь исполнителем программы, составленной для него московскими сторонниками? Может быть, для выполнения ее нужна была их помощь, а дело туго подвигалось вперед?..

Глава IV
ДИПЛОМАТИЯ И ПОЛИТИКА 1604-1605 гг.

I
 
   Успехи Дмитрия отозвались и в Кремле. Кончились счастливые дни Бориса. Царь еще крепился против невзгод, боролся все с новыми и новыми затруднениями, но испытывал везде только горькие разочарования.
   Как будто все обратилось против гордого баловня судьбы, издавна привыкшего бросать ей дерзкий вызов. Особенно чувствительно и глубоко поразила Бориса неудача, постигшая его семейные брачные замыслы. Чтобы насытить свою манию величия блестящим родством, он сватал свою дочь Ксению за представителей древнейших царствующих родов. По этому поводу велись деятельные переговоры и в Швеции, и в Англии, и в Австрии. Борис Годунов не торговался из-за приданого. Прежние цари «Святой Руси» сочли бы такую податливость преступной. «Немцу», который согласится стать его зятем, он обещал дать Тверское княжество, представлял право выездов за границу и полную свободу вероисповедания для него самого, для всех его близких и для священников его церкви[14]. Несмотря на эти щедрые обещания, русские предложения были вежливо отклонены в Стокгольме, Лондоне и Праге. После печального инцидента с Густавом Шведским Борис Годунов обратился в Копенгаген. Скромный датский двор оказался сговорчивее. Но брат короля Христиана IV, принц Иоанн, приехавший в 1602 г. в Москву, чтобы там сыграть свою свадьбу, безвременно погиб там жертвой своих излишеств.
   К семейному горю присоединилось великое народное несчастье. Голод, ужасный и периодический гость России, унес в 1601 г. тысячи жизней и свирепствовал вплоть до обильных урожаев 1603 г. Бессовестные спекуляции с ценами на хлеб придали бедствию ужасающие размеры. Пожертвования, раздаваемые в Москве по приказанию Бориса, привлекали в столицу толпы несчастных. С ними шли болезни и смерть. Одни умирали от усталости и истощения. Другие несли с собой заразу. Кое-где голодающие, лишенные всякой помощи и озверевшие от страданий, собирались в шайки, предавались грабежу и даже вступали в кровопролитные стычки с властями.
   Народ изнемогал под бременем стольких бед. Голод уничтожал людей; им угрожала гибель от оружия, и вот бессознательный ужас овладевает народом: он ждет какой-то страшной катастрофы. Единственные грамотеи того времени, монахи, уже видят зловещие предсказания в неправильном ходе небесных светил. Их летописи полны самых мрачных пророчеств.
   Борис Годунов боролся с анархией и помогал несчастным. Вдруг имя Дмитрия поразило его как громом. Какое ужасное воспоминание! Может быть, какие укоры совести! Неужели сын Ивана IV, официально признанный умершим, избежал смерти? Не родился ли зловещий призрак из крови, пролитой в Угличе коварными заговорщиками? Во что бы то ни стало, было необходимо рассеять легенду о воскресшем царевиче. Были пущены в ход все средства, но ничто не могло уже унять бури, которой суждено было поглотить Бориса.
   По-видимому, первым впечатлением, произведенным на Кремль этим восстанием из гроба, был ужас, смешанный с неуверенностью. Как человек, склонный к предрассудкам своего времени, Годунов будто бы обращался к колдунье: от нее он получил тревожные предсказания. Имеются сведения, будто царицу Марфу, заточенную в монастырь с 1591 г., привезли в Москву и подробно опрашивали. Затем, по-видимому, подозрение обратилось на бояр, вечных крамольников, способных вызвать страшный призрак. Вот когда, надобно думать, Борис обрушился на тех, кто, по его мнению, желал его гибели. Действительно, есть какое-то странное совпадение между слухами о Дмитрии и розыском о Романовых с их сторонниками. Между двумя этими фактами существует как будто тайная связь. Назначается следствие, производится суд, людей казнят, заточают, но самые мотивы этого дела недостаточно освещены…
   Впрочем, эта растерянность скоро миновала. Борис не боялся смотреть в глаза опасности и способен был выказать громадную силу сопротивления. Он имел своих шпионов и располагал всевозможными средствами. Все поступки Дмитрия были ему известны, и он приготовился к защите. Прежде всего он прибег к косвенной мере. Постарались задушить тревожные слухи или, по крайней мере, задержать их на самой границе России. Были строжайше запрещены все сношения с Польшей. Под предлогом охраны от заразы крепкие заставы выросли по большим дорогам. Но вещее имя проникало повсюду какими-то подземными ходами и распространялось среди народа. Годунов обратил свое внимание и на татар с казаками. Волнение росло на Украине. Петру Хрущеву был дан приказ отправиться туда и возбуждать народ против царевича. Но было поздно. Дух войны уже носился по степи; казаки точили свои сабли и седлали коней, когда московский посол вздумал сообщить им желания своего государя. Вместо ответа его связали по рукам и ногам и выдали Дмитрию. Так же неудачно кончилась миссия Семена Годунова. Этот приверженец Бориса должен был под вымышленным предлогом отправиться к татарам. Но он не добрался до Астрахани: его схватили на берегах Волги. Все заставляет думать, что ему было поручено поссорить татар с Дмитрием.
   Между тем события шли своим чередом, и скоро стало очевидно, насколько неудовлетворительны были все принятые до сих пор меры. Было ясно, что, несмотря на перемирие, Польша покровительствует царевичу. Нужно было произвести сильное политическое давление в Кракове. Но раньше необходимо было навести справки и занять известную позицию.
   Кто же был этот таинственный человек, имя которого уже воодушевляло массы? Смерть настоящего Дмитрия, сына Ивана IV, считалась в Кремле неопровержимым фактом. Претендент мог быть, таким образом, только самозванцем. Оставалось, следовательно, уличить незнакомца: узнать его имя, установить его личность, сорвать с него маску. Но это было трудно сделать. Тогда Борис прибегает к помощи патриарха Иова. Вызвали очевидцев, взяли с них присягу и допросили. Открылись чудовищные вещи. Мнимый царевич был не кто иной, как Гришка Отрепьев, проходимец и бывший романовский холоп. Он постригся, чтобы избежать виселицы, и шлялся из монастыря в монастырь. Попал он и в московский Чудов монастырь: здесь в качестве писца он был приставлен к особе патриарха. Но от этого он не исправился: напротив, он продолжал творить постыдные дела, вызывал нечистых и занимался чернокнижием. Его преступления были столь явны и неоспоримы, что его, было, приговорили к вечному заточению. Но он тайным образом скрылся.
   Очутившись в Польше, он нашел себе покровителя в лице князя Адама Вишневецкого: так он превратился в царевича Дмитрия, отрекся от православия и принял латинство. С этих пор он стал лишь орудием в чужих руках. Король польский собирался воспользоваться им, чтобы захватить русские земли, объявить гонение на православие и обратить русских в латинство. Вот что вытекало из официальных расследований. Эта версия была принята в Кремле. С некоторыми вариантами она повторяется во всех государственных актах того времени и служит исходной точкой при дипломатических сношениях[15].
   Борис Годунов тотчас же воспользовался этим открытием. Смирной-Отрепьев, приходившийся Гришке дядей или выдававший себя за такового, состоял на службе у Бориса. В середине августа 1604 г. царь отправил его в Краков с тайным поручением. О нем говорили только запершись: были приняты все меры предосторожности для избежания огласки. Смирной не назывался государевым послом к Сигизмунду. Он именовал себя боярским гонцом к литовскому канцлеру Льву Сапеге и к виленскому воеводе, Христофору Радзивиллу. О смерти последнего в Москве еще не знали. В верительных грамотах Смирного о Дмитрии не было ни слова. Во время публичной аудиенции он обошел главный вопрос и стал жаловаться на пограничные вооружения. Он не стал скрывать того, какие последствия может иметь это вопиющее нарушение мира. Он говорил: «Бояре упросили Царя попробовать кончить дело полюбовно, раньше, чем прибегать к более решительным мерам…»
   Когда Смирной закончил свою речь и получил не менее банальный ответ, он попросил разговора с глазу на глаз у литовского канцлера. В этом ему было отказано под следующим предлогом: Сапега-де боится заслужить от короля упрек за самовольство, если отстранить от беседы прочих королевских делегатов. Смирной упорно не желал понимать. Уговорить его удалось с величайшим трудом. Наконец, он снял личину. В присутствии всех королевских комиссаров он открыл настоящую цель своей миссии; оказалось, ему поручено увидеться с Дмитрием и говорить с ним. Раз вступив на путь откровенности, Смирной пошел до конца. Он заявил, что готов ко всякому исходу, так как сам не принадлежит ни к какой партии. Если мнимый царевич — не кто иной, как его племянник, Гришка, как он и думает, то он вернет его с рокового пути. Если же, напротив, окажется, что он — истинный сын Ивана IV, то он ему подчинится. Он даже поможет ему взойти на престол.
   Странность этих речей бросалась в глаза. Дипломат обращался в следователя; его уловки были смешны. Очевидно, он старался отвести полякам глаза. Королевские комиссары могли подумать, что в Кремле мнение о Дмитрии еще не составлено и что им предстояло рассеять сомнения Годунова и помочь ему разобраться, в чем дело. Действительно, если бы они согласились на просьбу Смирного, они этим как бы признали его компетентным судьей. В таком случае его мнение, будь оно правильным или нет, приобретало вес окончательного приговора. Поэтому было принято наиболее безопасное решение: дяде отказали в свидании с его мнимым племянником. Некоторые сенаторы прямо заявили, что в миссии Смирного они видят лишь попытку соглядатайства.
   Тем не менее появление этого посольства возымело совершенно неожиданные последствия. По-видимому, с этого времени изменилось и настроение Льва Сапеги. Хотя великий канцлер литовский и не пользовался популярностью своего польского коллеги, но зато он обладал всеми свойствами государственного человека. Стефан Баторий предсказывал ему великое будущее. И Сапега заслуживал его своим государственным умом, своей преданностью королю, своими громадными юридическими познаниями. Он вел переговоры со Смирным и ему же предстояло сделать о них донесение королю. Судя по депешам Рангони, до сих пор канцлер был как бы на стороне Дмитрия. Он допускал возможность царственного происхождения претендента и, как говорили, готов был оказать ему помощь людьми и деньгами. После свидания со Смирным в его взглядах происходит разительная перемена. Сапега присоединяется к большинству сенаторов; он советует королю положиться на сейм и приостановить военные приготовления Дмитрия. Что же такое произошло? Что означает этот шаг назад? Разве узнали что-нибудь новое или неблагоприятное? Факт тот, что Сапега стал относиться к делу царевича все более и более враждебно. Скоро в сейме громко раздается его протестующий голос и, наконец, он открыто присоединится к мнению Смирного и Годунова. Но москвичи ничего не заметили. В сношениях с ними Сапега отстаивал политику короля. Официальный язык скрывал многое; но в исторической перспективе колебания Сапеги придают его поведению отпечаток двойственности.
   Сам Дмитрий, может быть и бессознательно, придал известную силу посольству Смирного. В то же время он был далеко от Кракова; он нетерпеливо ждал своего выступления, ждал вестей из столицы. Он был осведомлен о секретных сообщениях Смирного. Какой прекрасный случай представлялся ему — вдруг явиться в Вавель, смутить непрошеного дядю и победоносно провозгласить себя царевичем. С другой стороны, если Гришка Отрепьев, как думают некоторые, и был агентом Дмитрия, почему было не показать Смирнову настоящего его племянника? Но Дмитрий не сделал решительного шага. Он не без робости принял брошенный ему в лицо вызов. Когда привели к нему Хрущева, — речь о нем была выше, «царевич», будто бы, сказал ему следующее: «Меня не было, когда уезжал Смирной, но он в таком почете у Бориса, что вхож в покои, куда пускают только вельмож и любимцев».
   Этими словами Дмитрий хотел показать, как мало правдоподобно родство этого гонца с царевичем. Если бы такое родство существовало, Борис не допустил бы Смирного к себе. Скорее он уничтожил бы и его, и весь дом его с корнем. Какое двусмысленное и слабое возражение; очевидно, оно рассчитано на слишком простодушных людей. Дмитрий явно играет словами. Смирной на самом деле и не выдавал себя за дядю настоящего царевича. Он не метил столь высоко: он жаловался на племянника Гришку, беглого московского монаха, который будто бы выдает себя за царевича в Польше. Что могло быть яснее этого? И разве Дмитрий не отделывался слишком грубым софизмом?
   Во всяком случае, Борис Годунов не счел нужным изменять свой взгляд относительно претендента. Он настойчиво продолжал отождествлять его с Гришкой Отрепьевым. В ноябре 1604 г. новый посол направляется в Польшу. Он везет те же заявления, что и Смирной; мы увидим его в сейме… То, что свидетельствовало русское правительство за границей, оно повторяло и у себя дома, перед лицом всего народа; разумеется, это подкреплялось кое-какими доказательствами, окружалось известной mise en scene…
   Когда же Дмитрий сделался настолько опасен, что явилась необходимость с ним бороться, патриарх Иов, верный истолкователь желаний Годунова, выпустил особое воззвание. Здесь он излагал подробно все то, что Смирной рассказывал в общих чертах в Кракове. Он называл по имени свидетелей-очевидцев; это были, по большей части, монахи монастырей. Он подчеркивал уничтожающий смысл их показаний и, полный благородного гнева, изрекал анафему на голову вероотступника-латинца. Он называл его сосудом дьявольским, злым разбойником, который хочет овладеть царским престолом и ниспровергнуть святые алтари, чтобы воздвигнуть синагоги и храмы неверных на развалинах православных церквей. Эти слова задевали самые чувствительные струны в сердцах благочестивых москвичей. Если бы патриарх видел своими глазами «бедную овцу» у ног Рангони, и тогда он не мог бы найти более страшных проклятий.
   Этот грозный обвинительный акт не дошел до Кракова. Впрочем, если бы он и проник туда, он не произвел бы там никакого впечатления.
   Сигизмунд еще меньше, нежели Сапега, верил Дмитрию. Однако ему было удобнее не раскрывать своих сомнений; так можно было сохранить за собой полную свободу действий. В конце 1604 г. королю представился случай высказаться всенародно. Наступила сессия сеймиков. Эти провинциальные съезды служили прелюдией к сейму, общему национальному собранию. Король сообщал им заранее вопросы, которые будут подвергнуты обсуждению на сейме, и, в случае нужды, представлял отчет и объяснения по поводу некоторых действий правительства. Итак, вот в каком свете дело Дмитрия изображено было королем 20 декабря ливонцам. Прежде всего Сигизмунд предполагает, что самое событие достаточно известно; он старается только установить степень его достоверности. «В этой истории, — говорит он, — все неясно, все неопределенно; тем не менее она кажется правдоподобной». Что же касается помощи претенденту, то король сознается, что здесь мнения расходятся. Хотя некоторые и считают представляющийся случай чрезвычайно удобным, он не желает вступать на этот скользкий путь, а тем более замешивать в дело Речь Посполитую: дело в том, что у него нет достаточно определенных сведений. Дмитрий обратился за поддержкой к сенаторам; при таких условиях его предприятие приобретает частный характер. Тем не менее король предупреждает заинтересованных лиц, что ничто не должно делаться от имени государства или под его прикрытием.
   Польша отстраняет от себя всякую ответственность за замысел претендента. Другие инструкции сеймикам, данные от 9 декабря, имели еще более определенный характер.
   Сигизмунд допускает и даже поощряет всякие запросы и прения относительно царевича; лишь бы только сеймики не посягнули на королевскую клятву и не нарушили общественного спокойствия. Здесь чувствуется ясный намек на беспорядки в Украине и на мир, недавно заключенный с Годуновым.
   Впрочем, внешняя корректность выражений ничуть не исключает недомолвок и уклончивости. Король не говорит ничего ни о милостивом внимании своем к Дмитрию, ни о начатых с ним переговорах. Он лишь делает намек в том смысле, что в известных границах частная инициатива не будет подвергаться стеснениям. Когда сеймикам предложено было высказаться по этому поводу, они не проявили никакого воодушевления. Царевич не пользовался их симпатией: они не желали поддерживать его предприятия. Доминирующий тон их — неодобрение. Члены собраний жалуются на казаков, стоящих по деревням, и на их бесчинства. В замаскированных выражениях они осуждают и безрассудную смелость Мнишека, которая может создать нежелательный прецедент. Верность присяге, точнее, соблюдение международных договоров, энергичное подавление внутренних беспорядков — таковы пожелания сеймиков. Очевидно, здравый смысл нации не одобрял двусмысленной политики.
 
II
 
   Ответы сенаторов на королевское письмо в марте 1604 г., наказы сеймиков их депутатам — все ясно говорило о том, что произойдет на сейме, созванном в Варшаве 20 января 1605 г. За последние месяцы истекшего года положение изменилось. Как мы увидим ниже, Дмитрий, в сопровождении воеводы Мнишека, уже перешел русскую границу. Его вступление в Московское государство, во главе целой армии, было совершившимся фактом. Ничего более определенного о нем не знали. Слухи о деятельности претендента были весьма разноречивы: одни приписывали ему победу; судя по другим известиям, он был разбит и бежал.
   Несмотря на такую неопределенность, способную парализовать общественное мнение, вскоре выяснилось, в какую сторону оно склоняется. Страна жаждала мира; она боялась налогов и войны; она трепетала даже перед отдаленной ее возможностью. Поэтому начали раздаваться многочисленные и притом авторитетные голоса, высказывавшиеся против сомнительной личности, способной поссорить Польшу с Москвой. Если и находились у Дмитрия сторонники, то и они защищали его не слишком-то усердно. В конце концов, король решительно разошелся с сеймом.
   Героем этого собрания был Ян Замойский. Физические силы уже изменяли ярому патриоту, но он гордился своими старческими недугами, приобретенными на службе Речи Посполитой. Как бы предчувствуя близкую кончину, он пропел свою лебединую песню. Замойский был в то время великим гетманом и великим канцлером. Но он называл себя равным последнему дворянину, горячо взывал к идеальной солидарности шляхты и готов был ломать копья за старинные посольские вольности. Популярность его достигла тогда своего апогея; но при дворе он уже не пользовался прежним значением. Полное несогласие в вопросах политики отдаляло его от короля и внушало Сигизмунду некоторые подозрения. Сюда еще примешивались неудовольствия чисто личного свойства. Сигизмунд овдовел несколько лет после смерти эрцгерцогини Анны Австрийской; теперь он желал вступить в новый брак с сестрой своей покойной супруги. Это обстоятельство снова дало бы перевес Австрии в политике. В каноническом отношении брак этот явился бы нарушением законов свойства. Замойский же был самым непримиримым противником Габсбургов. Он оспаривал их кандидатуру на польский трон и победоносно боролся против одного из эрцгерцогов. Помимо того, он любил по временам изображать из себя строгого моралиста, почти фанатика нравственности; поэтому план короля внушал ему ужас. На самом деле, с канонической стороны препятствий уже не существовало. Климент VIII добровольно дал необходимое для короля разрешение еще 19 июня 1604 г. Тем не менее Замойский опасался скандала и притворялся, что не верит в существование папского разрешения. На запрос папы по этому поводу он ответил ему письменно в римском стиле: первая супруга короля — республика, и другие браки должны заключаться сообразно ее интересам. Затем, касаясь щекотливого пункта, с истинно сарматской откровенностью он выражал, чтобы в Польше сохранилась вся простата ее патриархальных нравов.