Страница:
Оппозиция Замойского вырыла пропасть между ним и королем. Уже по одному этому советы канцлера реже выслушивались и приводились в исполнение. Но, кроме того, в деле Дмитрия Сигизмунду чуялась еще и ревность со стороны старого гетмана. Не раз король откровенно заявлял об этом Рангони. В самом деле, пока король не объявлял себя официальным покровителем претендента и его замыслов, Замойский, казалось, ничего не замечал и не хотел ударить палец о палец. Вот почему на его место успели стать другие, более ловкие люди, как, например, Мнишек. Король возымел подозрение, что Замойский не хочет уступить другим военных лавров и что из политического предприятия он делает вопрос личного самолюбия. Речь гетмана, произнесенная 1 февраля, должна была рассеять это печальное недоразумение.
Никто не знал Москвы лучше, нежели славный воин, переживший великие дни Батория. Замойский обладал дарованиями государственного человека и полководца. Несмотря на некоторый оттенок педантизма, он был увлекательным оратором; ему прекрасно было известно, каковы средства Москвы и чего стоят русские. Речь гетмана в сейме захватила слушателей. Король Стефан посвятил когда-то Замойского в свой план основания великой славянской империи на Востоке, столь пленивший Сикста V. Замойский видел в нем наилучшее разрешение вековой распри между Польшей и Россией. Еще недавно он предлагал Сигизмунду продолжать дело его предшественника. Но уже не было руки достаточно сильной, чтобы поднять меч Батория; поэтому столь широкие замыслы были признаны анахронизмом. Тем не менее канцлер смотрел на дело очень глубоко. Он находил, что состояние Польши требует мира, мира по всей линии, даже с турками. Но он принимал близко к сердцу славу польского оружия. Поэтому он допускал возможность войны с Москвой лишь при одном условии: если будет собрана большая армия и кампания будет вестись по всем правилам стратегии.
Что касается смелого предприятия Дмитрия, то Замойский осуждал его бесповоротно и энергично во имя политики и морали. Прежде всего этого признанного защитника национальных вольностей возмущало, что столь серьезное дело решается помимо сейма. Правда, о нем было доведено до сведения народных представителей; но начиналась война без их одобрения, и академические речи произносились в сейме совершенно напрасно. Замойский не мог мириться с пассивной ролью. Он требовал, чтобы не только вопрос подвергся обсуждению в сейме, но чтобы священные права нации уважались на деле. И он заранее жестоко порицал предприятие Дмитрия, так как оно нарушало договор 1602 г. и посягало на произнесенные при этом клятвы. Замойский был чужд всякой двойственности: он говорил как гражданин и последователь Христа. Этот враждебный набег на Москву, заявлял он, так же губителен для блага Речи Посполитой, как и для наших душ.
Борис обратит в бегство шайку Дмитрия. После этого он направит свою месть против Польши и объявит ей беспощадную войну. Здесь не поможет тонкое различие между официальной помощью и официозной снисходительностью. Русские с этим считаться не будут. Столь мрачное будущее, грозившее национальным разгромом за нарушение клятвы, приводило в отчаяние честного воина.
В глазах Замойского «царевич» был простым авантюристом. Гетман осыпал его сарказмами, уничтожал презрением. Ему не удалось самому видеть Дмитрия; зато он издевался над всей его историей, изображая ее как самую неправдоподобную и смешную басню. «Господи, помилуй, — восклицал этот старый падуанский студент, — не рассказывает ли нам этот господарчик комедию Плавия или Теренция?! Значит, вместо него зарезали, другого ребенка, убили младенца, не глядя, лишь для того, чтоб убить? Так почему же не заменили этой жертвы каким-нибудь козлом или бараном?» И, в своем увлечении, Замойский делал следующее странное предложение: «Если отказываются признать царем Бориса Годунова, который является узурпатором; если желают возвести на престол законного государя, пускай обратятся к истинным потомкам великого князя Владимира, к Шуйским».
До сих пор еще никто не высказывался так страстно и энергично. Громовая речь Замойского попадала прямо в цель. Произнесенная в сейме, она должна была вызвать отклик во всей стране. В тот же день Лев Сапега поддержал Замойского всем авторитетом своей власти. В данном случае это имело огромное значение. Литовский канцлер был настолько беспристрастен, что вначале покровительствовал Дмитрию. Он располагал массой сведений, так как дела иностранной полиции находились в его руках, и по своему положению он должен был поддерживать личные связи с русскими. И Сапега оказался таким же скептиком, как Замойский.
Оба канцлера держатся одного взгляда на права сейма. Они совершенно согласны относительно обязанности договора 1602 г. для обеих сторон; они в один голос требуют соблюдения данной Годунову клятвы, которой нельзя нарушить. По словам Сапеги, Бог сурово карает вероломство. Наконец, оба одинаково относятся к личности Дмитрия. Суждение Сапеги не так ядовито и зло, как мнение Замойского; но это придает ему тем больший вес. Канцлер все видел сам; он все исследовал, и ему не верится, чтобы Дмитрий был истинным сыном Ивана IV. Что же мешает Сапеге поверить? Собранные им сведения. Каковы же эти сведения? Он о них умалчивает и только лаконично говорит, что законный наследник нашел бы иные средства для восстановления своих прав. Объяснение Сапеги не основано ни на каких документах. Можно отнестись к нему как угодно, и все же оно имеет исключительную важность. Далее, канцлер переходит к политике. Во всей затее Мнишека он не видит ничего хорошего для Польши, он резюмирует свою мысль дилеммой: Дмитрий или победит, или будет побежден. Если он будет побежден — грозит неминуемая война с Москвой. Если он победит — впереди неизвестность, потому что нельзя доверять слову претендента. Можно ли думать, что он не изменит полякам, раз они сами готовы нарушить клятву, данную Борису Годунову?
Как мы видим, оба главных сановника Речи Посполитой обнаружили полную и неоспоримую откровенность. Она являлась своего рода вызовом, брошенным покровителям Дмитрия. Тем не менее в сейме не раздалось ни одного голоса в защиту царственного происхождения претендента; никто не потребовал официального или официозного заступничества за него со стороны правительства. Некоторые сенаторы выразили лишь радость, что Дмитрий избавил страну от подозрительных и опасных элементов. Они находили, что лучше не мешать событиям идти своим чередом: так за Польшей сохранится свобода действий, которой можно будет воспользоваться в подходящий психологический момент. Благосклонное попустительство в чисто утилитарных целях — таков был их принцип. Но скоро эти голоса заглушаются другими. Епископ краковский Мацейовский требует немедленного отозвания Мнишека[16]. Со своей стороны, Януш Острожский настаивает на наказании виновных; наконец, Дорогостайский осыпает горькими упреками самого короля.
Таким образом, в сейме не замедлило создаться сплоченное большинство. Замойскому хотелось бы, чтобы Мнишек предстал перед сеймом и дал бы ему отчет в своем образе действий. В то же время, по его мнению, нужно было отправить доверенного человека к Дмитрию, чтобы получить верные сведения об успешности его кампании. Только после этого можно будет предпринять какой-либо решительный шаг. Со своей стороны, Сапега советовал немедленно отправить гонца в Москву. Пусть он там объяснится с Борисом Годуновым, оправдает Речь Посполитую и возложит всю ответственность на Дмитрия. Страх перед возможностью войны склонял Сапегу в пользу такого паллиатива. Во всяком случае, то были только частные мнения. Сейм принял следующую резолюцию: «Пускай будут употреблены все возможные усилия для успокоения волнений, вызванных московским господарчиком, чтобы ни Польское королевство, ни великое герцогство Литовское не понесли никакого урона со стороны Москвы; и пусть считается предателем тот, кто дерзнет нарушить договоры, заключенные с другими государствами».
Эти законные требования поставили короля в большое затруднение. С внешней стороны, они как будто вполне гармонировали с его инструкциями сеймикам относительно Дмитрия; и, мало того, они, по-видимому, отвечали требованиям его совести. Казалось бы, на королевскую санкцию можно рассчитывать. Но под национальным флагом Сигизмунд проводил политику, чуждую желаниям нации; тайные обязательства соединяли его с Дмитрием. Залогом и подтверждением их служили оказанные царевичу милости. Король добровольно отдавался иллюзиям; поэтому он и предпочитал оставаться на зыбкой почве недомолвок. Он ни высказывался определенно в пользу царевича, ни отвергал заключения национальных представителей. Но сейм также не уступал; однако он разошелся, ничего не добившись. Позиция короля определилась. Роль Сигизмунда отнюдь не была пассивной: тайное потворство претенденту чувствовалось под маской сдержанности. Вот почему король не мог оставаться равнодушным, когда его укоряли в нарушении договора с Россией. Тем не менее Сигизмунда не могли поколебать самые суровые упреки. Может быть, он уверял себя, что на стороне законного государя стоят нерушимые права, а Дмитрий был еще в глазах короля лицом загадочным.
Отношения Сигизмунда к Борису Годунову носят тот же характер упорной скрытности. Неудача первого посольства не смутила русских. Новый гонец, Постник Огарев, был отправлен в Варшаву; ему было поручено повторить все то, с чем являлся до него Смирной[17]. Нового прибавить было почти нечего. Московское правительство не теряло претендента из виду. Ему было известно, что на Украине самозванец сносился со Свирским, в Северске — с Ратомским, что у него были переговоры и с Крымом. Но самого главного Огарев не знал, благодаря одной хитрости, придуманной поляками. Лишь только он добрался до границы, его подвергли карантину; здесь он пробыл так долго и изоляция его соблюдалась так строго, что от посла удалось скрыть вторжение Дмитрия в пределы Московского государства. Поэтому Огарев шел как бы с завязанными глазами. Его можно безнаказанно мистифицировать, и сейм не отказал себе в этом удовольствии. Особенно любопытно было заседание 10 февраля 1605 г. За несколько дней до этого некоторые честные и проницательные поляки высказывали свои сомнения относительно Дмитрия, осуждали его безумное предприятие, требовали верности договорам и напоминали о святости клятв. То же самое говорил и посол. Он распространялся на ту же тему и только подтверждал высказанные до него предположения, развивал уже ранее предъявленные требования, подчеркивая правоту своего дела. Не раз сенаторы должны были совершенно искренно спросить себя, говорит ли это иностранный дипломат или кто-нибудь из их среды, до такой степени поразительным казалось это совпадение. Только тогда сделалось очевидным, что Огарев — посол Годунова, когда он прямо поставил сейму жгучий вопрос, заключавший в себе сущность всех дебатов. Он спрашивал, сообщниками или противниками Дмитрия являются король и сейм. Если они отрекаются от претендента, пускай порвут с ним и накажут виновных. Если, напротив, они поддерживают злое дело — конец договору 1602 г. Клятва бессовестно нарушена — конечно, тогда должна разгореться война. Неверная своему слову Польша будет осуждена Европой, от нее отвернутся все христианские державы.
Конечно, поляки могли бы обстоятельно ответить Огареву, но они не хотели делать иностранца свидетелем своих домашних споров. 12 февраля в капелле дворца организовано было частное совещание. Специально для этого случая были назначены особые комиссары; между ними были оба канцлера. Но до нас не дошло никаких сведений об этих переговорах. Только Рангони в своих депешах приводит официальный ответ, данный Огареву 26 февраля перед лицом всего сената. Король, сказал Сапега, не нарушил перемирия. Скорее можно сказать, что он укрепил его, желая сохранить дружбу царя. Дмитрию же он войском не помогал; он хотел только познакомиться с его притязаниями и сообщить их Москве. Догадавшись, в чем дело, Дмитрий бежал и скрылся у запорожских казаков. Делал ли он с ними набеги на русские области — неизвестно. Но, как бы то ни было, король ни за что не отвечает: ведь Запорожье не признает его власти, подобно тому, как и донское казачество не признает власти царской, Дмитрию помогать было запрещено. Если он вернется в Польшу — его схватят. Если же он появится в Московском государстве, сам Борис Годунов справится с ним и его сообщниками.
Зная о существовании весьма близких отношений между нунциатурой и канцлерами, мы имеем право предположить, что Рангони был хорошо осведомлен о том, что происходило 12 февраля. В таком случае, ответ Сапеги является не только уклончивым и насмешливым — он неточен и коварен. Великий сановник Речи Посполитой опроверг самого себя и свою речь 1 февраля. Подобную гибкость можно сравнить только с тем стоическим равнодушием, которое обнаружил весь сейм по отношению к дипломатической порядочности. Ничего не добившись, лишенный всякой возможности проверки, Огарев должен был покориться и уехать[18].
Но и вне Польши все попытки Годунова не привели ни к чему. В своих стесненных обстоятельствах этот баловень счастья вспомнил традиции царя Ивана Грозного, который под влиянием страха и под предлогом крестового похода искал в Риме и Праге иноземной поддержки. В свою очередь, Годунов снарядил в Европу дипломатическую миссию. Но у него не оказалось ни ловкости его великого предшественника, ни, главное, его удачи. Годунов не отправил к императору специальных уполномоченных. Он послал только гонцов с подробным сообщением о Гришке Отрепьеве, принявшем имя царевича Дмитрия. Он жаловался на короля Польского и ограничивался общими местами, предупреждая о неизбежном разрушении антиоттоманской лиги в случае войны с Сигизмундом. Сквозь эти риторические банальности ясно просвечивал расчет на вмешательство держав. Но надежды эти не оправдались.
Австрия, которая всегда и во всем отставала, на этот раз своей медлительностью превзошла самое себя. Несмотря на то, что у императора Рудольфа были постоянные сношения с Москвой, он долго хранил молчание. Затем он ответил парафразой из письма Бориса и лишь в заключение добавлял, что он сделает запрос польскому королю. Нельзя сказать, чтобы император слишком торопился помочь Годунову.
В Ватикане дела обстояли еще хуже. По просьбе Годунова, Рудольф отправил к папе письмо с гонцом. Но когда императорский посланец прибыл в Рим, папский престол был уже вакантен. Преемник Климента VIII, Лев XI, только что скончался, пробыв папой не более месяца. Согласно обычаю, письмо было вручено конклаву кардиналов. Они же не могли ни сами предпринять что-либо, ни предвосхитить решения будущего папы. Европа, в лице других своих главных представителей, оставляла Годунова на произвол судьбы.
Неудачное посольство Огарева породило среди историков странные недоразумения. Некоторые из них старались доказать, что мнение московского правительства о Дмитрии в 1605 г. было уже иным, чем в 1604-м. Имя Гришки Отрепьева было случайно произнесено в минуту первой тревоги. Когда несколько собрались с мыслями и все разузнали, ошибка, будто бы, была исправлена, но не вполне и не повсюду: в Москве и в других местах продолжали придерживаться первого имени. Только в Польше заменяют его другим, настоящим. Даже в Варшаве Огарев делает эту поправку только на словах, так как в данных ему наказах царевич все еще отождествляется с Гришкой Отрепьевым. Эта неожиданная перемена никого не удивляет. Сейм остается невозмутимым. Годунова никто не обвиняет в увертливости.
В этом странном явлении можно разобраться при помощи довольно сложных приемов. Разбираясь в нем, приходится примирять между собой противоречивые тексты. Таким образом можно вырвать у них тайну, которую они скрывают. Миссия Огарева была предметом многих донесений. Все эти донесения не расходятся относительно личности Дмитрия; каждое приписывает ему иное происхождение. Депеша Рангони от 12 февраля называет его «разбойником, арианином, колдуном, вероотступником и сыном сапожника». Два датчанина, хотя и находятся сами в Варшаве, передают с чужих слов, что Дмитрий был слугой у архимандрита и сыном писца. Синдик Ганс Кекербарт прибавляет на полях своего рапорта, что Дмитрий — сын мужика. Наконец, как бы для того, чтобы совсем сбить с толку будущих историков, анонимный компилятор посылает в Данциг еще более удивительные сведения: по его словам, Дмитрий — сын писца, служившего у архимандрита; имя его Дмитрий Rheorowicz[19]. Несмотря на столь вопиющие разногласия, все свидетели ссылаются на Огарева. Он один отвечает за всех.
Это разногласие не вполне необъяснимо. Огарев и Сапега говорили по-русски. А рапорты писали иностранцы — итальянцы, датчане, немцы. Вот почему нельзя вполне доверять их передаче.
Затем московская тактика могла быть пущена в ход и в Варшаве. Даже в официальных грамотах Кремль обрушивал на голову Дмитрия самые ужасные обвинения, не слишком заботясь об их правдоподобии. Так, патриарх Иов называл «царевича» одновременно пособником жидов, латинян и лютеран, словом, кого только угодно. Огарев усвоил ту же манеру, говорил много и не скупился на эпитеты. Его слушатели схватывали и запоминали то слово, которое наиболее их поразило. Отсюда могло возникнуть множество вариантов. Конечно, это — гипотеза, которую можно принять или отвергнуть, но не надо возлагать на Годунова ответственности за других. Письмо, представленное Огаревым сейму, отождествляет царевича Дмитрия с Гришкой Отрепьевым. Однако чтобы поверить опровержениям Бориса, мало сослаться на противоречивые свидетельства нескольких иностранцев.
КНИГА ВТОРАЯ
Глава I
Никто не знал Москвы лучше, нежели славный воин, переживший великие дни Батория. Замойский обладал дарованиями государственного человека и полководца. Несмотря на некоторый оттенок педантизма, он был увлекательным оратором; ему прекрасно было известно, каковы средства Москвы и чего стоят русские. Речь гетмана в сейме захватила слушателей. Король Стефан посвятил когда-то Замойского в свой план основания великой славянской империи на Востоке, столь пленивший Сикста V. Замойский видел в нем наилучшее разрешение вековой распри между Польшей и Россией. Еще недавно он предлагал Сигизмунду продолжать дело его предшественника. Но уже не было руки достаточно сильной, чтобы поднять меч Батория; поэтому столь широкие замыслы были признаны анахронизмом. Тем не менее канцлер смотрел на дело очень глубоко. Он находил, что состояние Польши требует мира, мира по всей линии, даже с турками. Но он принимал близко к сердцу славу польского оружия. Поэтому он допускал возможность войны с Москвой лишь при одном условии: если будет собрана большая армия и кампания будет вестись по всем правилам стратегии.
Что касается смелого предприятия Дмитрия, то Замойский осуждал его бесповоротно и энергично во имя политики и морали. Прежде всего этого признанного защитника национальных вольностей возмущало, что столь серьезное дело решается помимо сейма. Правда, о нем было доведено до сведения народных представителей; но начиналась война без их одобрения, и академические речи произносились в сейме совершенно напрасно. Замойский не мог мириться с пассивной ролью. Он требовал, чтобы не только вопрос подвергся обсуждению в сейме, но чтобы священные права нации уважались на деле. И он заранее жестоко порицал предприятие Дмитрия, так как оно нарушало договор 1602 г. и посягало на произнесенные при этом клятвы. Замойский был чужд всякой двойственности: он говорил как гражданин и последователь Христа. Этот враждебный набег на Москву, заявлял он, так же губителен для блага Речи Посполитой, как и для наших душ.
Борис обратит в бегство шайку Дмитрия. После этого он направит свою месть против Польши и объявит ей беспощадную войну. Здесь не поможет тонкое различие между официальной помощью и официозной снисходительностью. Русские с этим считаться не будут. Столь мрачное будущее, грозившее национальным разгромом за нарушение клятвы, приводило в отчаяние честного воина.
В глазах Замойского «царевич» был простым авантюристом. Гетман осыпал его сарказмами, уничтожал презрением. Ему не удалось самому видеть Дмитрия; зато он издевался над всей его историей, изображая ее как самую неправдоподобную и смешную басню. «Господи, помилуй, — восклицал этот старый падуанский студент, — не рассказывает ли нам этот господарчик комедию Плавия или Теренция?! Значит, вместо него зарезали, другого ребенка, убили младенца, не глядя, лишь для того, чтоб убить? Так почему же не заменили этой жертвы каким-нибудь козлом или бараном?» И, в своем увлечении, Замойский делал следующее странное предложение: «Если отказываются признать царем Бориса Годунова, который является узурпатором; если желают возвести на престол законного государя, пускай обратятся к истинным потомкам великого князя Владимира, к Шуйским».
До сих пор еще никто не высказывался так страстно и энергично. Громовая речь Замойского попадала прямо в цель. Произнесенная в сейме, она должна была вызвать отклик во всей стране. В тот же день Лев Сапега поддержал Замойского всем авторитетом своей власти. В данном случае это имело огромное значение. Литовский канцлер был настолько беспристрастен, что вначале покровительствовал Дмитрию. Он располагал массой сведений, так как дела иностранной полиции находились в его руках, и по своему положению он должен был поддерживать личные связи с русскими. И Сапега оказался таким же скептиком, как Замойский.
Оба канцлера держатся одного взгляда на права сейма. Они совершенно согласны относительно обязанности договора 1602 г. для обеих сторон; они в один голос требуют соблюдения данной Годунову клятвы, которой нельзя нарушить. По словам Сапеги, Бог сурово карает вероломство. Наконец, оба одинаково относятся к личности Дмитрия. Суждение Сапеги не так ядовито и зло, как мнение Замойского; но это придает ему тем больший вес. Канцлер все видел сам; он все исследовал, и ему не верится, чтобы Дмитрий был истинным сыном Ивана IV. Что же мешает Сапеге поверить? Собранные им сведения. Каковы же эти сведения? Он о них умалчивает и только лаконично говорит, что законный наследник нашел бы иные средства для восстановления своих прав. Объяснение Сапеги не основано ни на каких документах. Можно отнестись к нему как угодно, и все же оно имеет исключительную важность. Далее, канцлер переходит к политике. Во всей затее Мнишека он не видит ничего хорошего для Польши, он резюмирует свою мысль дилеммой: Дмитрий или победит, или будет побежден. Если он будет побежден — грозит неминуемая война с Москвой. Если он победит — впереди неизвестность, потому что нельзя доверять слову претендента. Можно ли думать, что он не изменит полякам, раз они сами готовы нарушить клятву, данную Борису Годунову?
Как мы видим, оба главных сановника Речи Посполитой обнаружили полную и неоспоримую откровенность. Она являлась своего рода вызовом, брошенным покровителям Дмитрия. Тем не менее в сейме не раздалось ни одного голоса в защиту царственного происхождения претендента; никто не потребовал официального или официозного заступничества за него со стороны правительства. Некоторые сенаторы выразили лишь радость, что Дмитрий избавил страну от подозрительных и опасных элементов. Они находили, что лучше не мешать событиям идти своим чередом: так за Польшей сохранится свобода действий, которой можно будет воспользоваться в подходящий психологический момент. Благосклонное попустительство в чисто утилитарных целях — таков был их принцип. Но скоро эти голоса заглушаются другими. Епископ краковский Мацейовский требует немедленного отозвания Мнишека[16]. Со своей стороны, Януш Острожский настаивает на наказании виновных; наконец, Дорогостайский осыпает горькими упреками самого короля.
Таким образом, в сейме не замедлило создаться сплоченное большинство. Замойскому хотелось бы, чтобы Мнишек предстал перед сеймом и дал бы ему отчет в своем образе действий. В то же время, по его мнению, нужно было отправить доверенного человека к Дмитрию, чтобы получить верные сведения об успешности его кампании. Только после этого можно будет предпринять какой-либо решительный шаг. Со своей стороны, Сапега советовал немедленно отправить гонца в Москву. Пусть он там объяснится с Борисом Годуновым, оправдает Речь Посполитую и возложит всю ответственность на Дмитрия. Страх перед возможностью войны склонял Сапегу в пользу такого паллиатива. Во всяком случае, то были только частные мнения. Сейм принял следующую резолюцию: «Пускай будут употреблены все возможные усилия для успокоения волнений, вызванных московским господарчиком, чтобы ни Польское королевство, ни великое герцогство Литовское не понесли никакого урона со стороны Москвы; и пусть считается предателем тот, кто дерзнет нарушить договоры, заключенные с другими государствами».
Эти законные требования поставили короля в большое затруднение. С внешней стороны, они как будто вполне гармонировали с его инструкциями сеймикам относительно Дмитрия; и, мало того, они, по-видимому, отвечали требованиям его совести. Казалось бы, на королевскую санкцию можно рассчитывать. Но под национальным флагом Сигизмунд проводил политику, чуждую желаниям нации; тайные обязательства соединяли его с Дмитрием. Залогом и подтверждением их служили оказанные царевичу милости. Король добровольно отдавался иллюзиям; поэтому он и предпочитал оставаться на зыбкой почве недомолвок. Он ни высказывался определенно в пользу царевича, ни отвергал заключения национальных представителей. Но сейм также не уступал; однако он разошелся, ничего не добившись. Позиция короля определилась. Роль Сигизмунда отнюдь не была пассивной: тайное потворство претенденту чувствовалось под маской сдержанности. Вот почему король не мог оставаться равнодушным, когда его укоряли в нарушении договора с Россией. Тем не менее Сигизмунда не могли поколебать самые суровые упреки. Может быть, он уверял себя, что на стороне законного государя стоят нерушимые права, а Дмитрий был еще в глазах короля лицом загадочным.
Отношения Сигизмунда к Борису Годунову носят тот же характер упорной скрытности. Неудача первого посольства не смутила русских. Новый гонец, Постник Огарев, был отправлен в Варшаву; ему было поручено повторить все то, с чем являлся до него Смирной[17]. Нового прибавить было почти нечего. Московское правительство не теряло претендента из виду. Ему было известно, что на Украине самозванец сносился со Свирским, в Северске — с Ратомским, что у него были переговоры и с Крымом. Но самого главного Огарев не знал, благодаря одной хитрости, придуманной поляками. Лишь только он добрался до границы, его подвергли карантину; здесь он пробыл так долго и изоляция его соблюдалась так строго, что от посла удалось скрыть вторжение Дмитрия в пределы Московского государства. Поэтому Огарев шел как бы с завязанными глазами. Его можно безнаказанно мистифицировать, и сейм не отказал себе в этом удовольствии. Особенно любопытно было заседание 10 февраля 1605 г. За несколько дней до этого некоторые честные и проницательные поляки высказывали свои сомнения относительно Дмитрия, осуждали его безумное предприятие, требовали верности договорам и напоминали о святости клятв. То же самое говорил и посол. Он распространялся на ту же тему и только подтверждал высказанные до него предположения, развивал уже ранее предъявленные требования, подчеркивая правоту своего дела. Не раз сенаторы должны были совершенно искренно спросить себя, говорит ли это иностранный дипломат или кто-нибудь из их среды, до такой степени поразительным казалось это совпадение. Только тогда сделалось очевидным, что Огарев — посол Годунова, когда он прямо поставил сейму жгучий вопрос, заключавший в себе сущность всех дебатов. Он спрашивал, сообщниками или противниками Дмитрия являются король и сейм. Если они отрекаются от претендента, пускай порвут с ним и накажут виновных. Если, напротив, они поддерживают злое дело — конец договору 1602 г. Клятва бессовестно нарушена — конечно, тогда должна разгореться война. Неверная своему слову Польша будет осуждена Европой, от нее отвернутся все христианские державы.
Конечно, поляки могли бы обстоятельно ответить Огареву, но они не хотели делать иностранца свидетелем своих домашних споров. 12 февраля в капелле дворца организовано было частное совещание. Специально для этого случая были назначены особые комиссары; между ними были оба канцлера. Но до нас не дошло никаких сведений об этих переговорах. Только Рангони в своих депешах приводит официальный ответ, данный Огареву 26 февраля перед лицом всего сената. Король, сказал Сапега, не нарушил перемирия. Скорее можно сказать, что он укрепил его, желая сохранить дружбу царя. Дмитрию же он войском не помогал; он хотел только познакомиться с его притязаниями и сообщить их Москве. Догадавшись, в чем дело, Дмитрий бежал и скрылся у запорожских казаков. Делал ли он с ними набеги на русские области — неизвестно. Но, как бы то ни было, король ни за что не отвечает: ведь Запорожье не признает его власти, подобно тому, как и донское казачество не признает власти царской, Дмитрию помогать было запрещено. Если он вернется в Польшу — его схватят. Если же он появится в Московском государстве, сам Борис Годунов справится с ним и его сообщниками.
Зная о существовании весьма близких отношений между нунциатурой и канцлерами, мы имеем право предположить, что Рангони был хорошо осведомлен о том, что происходило 12 февраля. В таком случае, ответ Сапеги является не только уклончивым и насмешливым — он неточен и коварен. Великий сановник Речи Посполитой опроверг самого себя и свою речь 1 февраля. Подобную гибкость можно сравнить только с тем стоическим равнодушием, которое обнаружил весь сейм по отношению к дипломатической порядочности. Ничего не добившись, лишенный всякой возможности проверки, Огарев должен был покориться и уехать[18].
Но и вне Польши все попытки Годунова не привели ни к чему. В своих стесненных обстоятельствах этот баловень счастья вспомнил традиции царя Ивана Грозного, который под влиянием страха и под предлогом крестового похода искал в Риме и Праге иноземной поддержки. В свою очередь, Годунов снарядил в Европу дипломатическую миссию. Но у него не оказалось ни ловкости его великого предшественника, ни, главное, его удачи. Годунов не отправил к императору специальных уполномоченных. Он послал только гонцов с подробным сообщением о Гришке Отрепьеве, принявшем имя царевича Дмитрия. Он жаловался на короля Польского и ограничивался общими местами, предупреждая о неизбежном разрушении антиоттоманской лиги в случае войны с Сигизмундом. Сквозь эти риторические банальности ясно просвечивал расчет на вмешательство держав. Но надежды эти не оправдались.
Австрия, которая всегда и во всем отставала, на этот раз своей медлительностью превзошла самое себя. Несмотря на то, что у императора Рудольфа были постоянные сношения с Москвой, он долго хранил молчание. Затем он ответил парафразой из письма Бориса и лишь в заключение добавлял, что он сделает запрос польскому королю. Нельзя сказать, чтобы император слишком торопился помочь Годунову.
В Ватикане дела обстояли еще хуже. По просьбе Годунова, Рудольф отправил к папе письмо с гонцом. Но когда императорский посланец прибыл в Рим, папский престол был уже вакантен. Преемник Климента VIII, Лев XI, только что скончался, пробыв папой не более месяца. Согласно обычаю, письмо было вручено конклаву кардиналов. Они же не могли ни сами предпринять что-либо, ни предвосхитить решения будущего папы. Европа, в лице других своих главных представителей, оставляла Годунова на произвол судьбы.
Неудачное посольство Огарева породило среди историков странные недоразумения. Некоторые из них старались доказать, что мнение московского правительства о Дмитрии в 1605 г. было уже иным, чем в 1604-м. Имя Гришки Отрепьева было случайно произнесено в минуту первой тревоги. Когда несколько собрались с мыслями и все разузнали, ошибка, будто бы, была исправлена, но не вполне и не повсюду: в Москве и в других местах продолжали придерживаться первого имени. Только в Польше заменяют его другим, настоящим. Даже в Варшаве Огарев делает эту поправку только на словах, так как в данных ему наказах царевич все еще отождествляется с Гришкой Отрепьевым. Эта неожиданная перемена никого не удивляет. Сейм остается невозмутимым. Годунова никто не обвиняет в увертливости.
В этом странном явлении можно разобраться при помощи довольно сложных приемов. Разбираясь в нем, приходится примирять между собой противоречивые тексты. Таким образом можно вырвать у них тайну, которую они скрывают. Миссия Огарева была предметом многих донесений. Все эти донесения не расходятся относительно личности Дмитрия; каждое приписывает ему иное происхождение. Депеша Рангони от 12 февраля называет его «разбойником, арианином, колдуном, вероотступником и сыном сапожника». Два датчанина, хотя и находятся сами в Варшаве, передают с чужих слов, что Дмитрий был слугой у архимандрита и сыном писца. Синдик Ганс Кекербарт прибавляет на полях своего рапорта, что Дмитрий — сын мужика. Наконец, как бы для того, чтобы совсем сбить с толку будущих историков, анонимный компилятор посылает в Данциг еще более удивительные сведения: по его словам, Дмитрий — сын писца, служившего у архимандрита; имя его Дмитрий Rheorowicz[19]. Несмотря на столь вопиющие разногласия, все свидетели ссылаются на Огарева. Он один отвечает за всех.
Это разногласие не вполне необъяснимо. Огарев и Сапега говорили по-русски. А рапорты писали иностранцы — итальянцы, датчане, немцы. Вот почему нельзя вполне доверять их передаче.
Затем московская тактика могла быть пущена в ход и в Варшаве. Даже в официальных грамотах Кремль обрушивал на голову Дмитрия самые ужасные обвинения, не слишком заботясь об их правдоподобии. Так, патриарх Иов называл «царевича» одновременно пособником жидов, латинян и лютеран, словом, кого только угодно. Огарев усвоил ту же манеру, говорил много и не скупился на эпитеты. Его слушатели схватывали и запоминали то слово, которое наиболее их поразило. Отсюда могло возникнуть множество вариантов. Конечно, это — гипотеза, которую можно принять или отвергнуть, но не надо возлагать на Годунова ответственности за других. Письмо, представленное Огаревым сейму, отождествляет царевича Дмитрия с Гришкой Отрепьевым. Однако чтобы поверить опровержениям Бориса, мало сослаться на противоречивые свидетельства нескольких иностранцев.
КНИГА ВТОРАЯ
Поход на Москву
Глава I
ПОБЕДА И ПОРАЖЕНИЕ 1604-1605 гг.
Поездка в Краков и аудиенция при польском дворе наметили в жизни претендента новую эпоху. Возвратившись в Самбор, он знал, чего держаться и на что можно отважиться. Король предоставлял свободу действий и тайно поддерживал его; группа магнатов помогла ему; нунций Рангони обнаруживал к нему благосклонность. Оставалось только не уступать противникам и делать последние приготовления к борьбе.
Воевода сандомирский твердо уповал на царевича. Он не сомневался, по крайней мере на словах, в царственном происхождении Дмитрия. В военный же его успех и будущее величие он верил безусловно. Он уже громко произносил звучные титулы Дмитрия: «Славнейший и непобедимый Дмитрий Иванович, император Великой Руси, князь угличский, дмитровский, городецкий, наследственный государь всех земель, подвластных Московскому царству». Эта претенциозная формула была написана киноварью на одном официальном документе от 1 мая 1604 г. Еще немного — и Мнишек видел уже своего протеже в Кремле. Здесь он распоряжается сокровищами московских царей: отсюда он диктует законы своим народам и устанавливает границы своего государства. Дмитрий разделял эти надежды. Он смотрел на будущее с победоносной, уверенностью и, по своему обыкновению, сыпал вокруг себя обещаниями. В этих надеждах была идеальная почва, на которой можно было сойтись обоим сторонам; здесь можно было поставить друг другу известные условия и выработать взаимные обязательства.
Дмитрий нуждался в поддержке со стороны Польши. Ему был необходим покровитель, чтобы вести переговоры с магнатами, собирать волонтеров и организовать войско. Мнишек охотно брал на себя эту роль. Однако, как человек практичный, он требовал от претендента немедленного вознаграждения за свое содействие. Не довольствуясь словесными обещаниями, он домогался документа, должным образом подписанного и скрепленного соответствующей печатью. Два таких акта были составлены в Самборе: 24 мая и 12 июня 1604 г. В них чрезвычайно ярко вырисовываются черты разорившегося и набожного магната.
Брак «царевича» с Мариной должен был явиться венцом заключенного договора. Благосклонный прием Дмитрия королем полагал конец последним колебаниям родителей. Они не противились более замужеству дочери. Со своей стороны, Дмитрий под страхом проклятия формально обязывался просить руки Марины и разделить с ней корону. Из Кремля должно было явиться специальное посольство к королю — просить его соизволения на этот брак. Были уверены, что Сигизмунд не откажет посольству.
Таким образом, семья Мнишеков породнится с могущественным государем. Она приобщится к блеску московской порфиры. То будет великая честь; помимо всего, такой союз сулил большие выгоды.
Дмитрий свободно распоряжался властью и миллиардами, которыми, однако, еще не обладал. Он заявил, что немедленно по вступлении на прародительский престол уступит воеводе и его наследникам две прекрасные области — Смоленскую и Свердловскую. Исключение составят лишь провинции и города, предназначенные польскому королю; они будут компенсированы другими городами, местечками, замками, землями и оброчными статьями. Предварительно же он положит в кассу своего тестя миллион флоринов для того, чтобы оплатить путешествие своей невесты в Москву и удовлетворить назойливых кредиторов Мнишека.
Будущую царицу, свою избранницу, Дмитрий обещал наделить еще более щедро: она получит множество драгоценных вещей, серебряную посуду, а в качестве уделов — Новгород и Псков. Таким образом, к ногам прекрасной полячки ее жених клал целых два царства.
Когда материальный вопрос был решен и алчность утолена, Мнишек занялся интересами высшего порядка. Надо отдать ему справедливость, он никогда не забывал веры своих отцов. Ревниво оберегая ее интересы, он не чужд был прозелитизма. Прежде всего он потребовал, чтобы Марина, взлелеянная на лоне матери-католички, сохранила навсегда полную и безусловную свободу своей веры как при дворе, в Кремле, этом очаге православия, так и на всем пространстве Русского государства. В Новгороде и Пскове она должна была пользоваться еще более драгоценным правом: там ей предоставлялось строить школы, католические церкви и монастыри и назначать католических епископов и патеров.
Во всех этих притязаниях Мнишека Дмитрий не видел ничего чрезмерного. Он, не задумываясь, соглашался на все и даже намекал окружающим, что, приняв латинскую веру, он сочтет своим долгом распространять ее в своем царстве. Его последним словом была торжественная клятва строго выполнить свои обещания и «привести русских людей к латинской вере». Краткий срок одного года был достаточен, по мнению царевича, для выполнения столь обширных планов. Если же это не удастся, тем хуже для него. Воевода с дочерью вновь получат тогда полную свободу действий, если только сами не пожелают дать ему отсрочку. Нельзя не согласиться, что трудно было обнаружить более сговорчивости, более великодушия и щедрости. Вероисповедные симпатии Дмитрия обнаружились еще по другому поводу. Вообще, он вел себя, как ревностный неофит.
В одном разговоре с нунцием он выразил желание иметь духовника. Видимо, об этом знали в Кракове, так как почти одновременно отец-провинциал польских иезуитов, Стривери, получил соответствующие письма из королевского замка и из нунциатуры. В этих письмах настаивали, чтобы он поторопился удовлетворить желания Дмитрия. Ответ не заставил себя долго ждать. Немедленно был найден и практический способ осуществления плана. Дмитрии набирал католиков в свою армию; военные капелланы были для него необходимы; обязанность этих лиц принимали на себя иезуиты, которые должны были служить как солдатам, так и их вождю. Сопровождать армию Дмитрия были назначены два патера. Неся на себе одинаковые обязанности, они, однако, мало имели общего друг с другом: то были разные люди но достоинствам, по характеру, по всему духовному складу. Отец Николай Чиржовскнй обладал спокойным, уравновешенным характером; он был предприимчивым, но весьма рассудителен. По темпераменту это был истый ректор; вот почему ему столь часто поручалось заведывание учебными заведениями. Его товарищем был отец Андрей Лавицкий. Главным достоинством этого человека было золотое сердце. Почти юноша, он мечтал о миссионерской деятельности в Индии, о венце мученичества под раскаленным небом тропиков… Вместо этого он принял на себя миссию на север, в страну льда и снега. Но и здесь он остался верен своей страстной и впечатлительной натуре.
Воевода сандомирский твердо уповал на царевича. Он не сомневался, по крайней мере на словах, в царственном происхождении Дмитрия. В военный же его успех и будущее величие он верил безусловно. Он уже громко произносил звучные титулы Дмитрия: «Славнейший и непобедимый Дмитрий Иванович, император Великой Руси, князь угличский, дмитровский, городецкий, наследственный государь всех земель, подвластных Московскому царству». Эта претенциозная формула была написана киноварью на одном официальном документе от 1 мая 1604 г. Еще немного — и Мнишек видел уже своего протеже в Кремле. Здесь он распоряжается сокровищами московских царей: отсюда он диктует законы своим народам и устанавливает границы своего государства. Дмитрий разделял эти надежды. Он смотрел на будущее с победоносной, уверенностью и, по своему обыкновению, сыпал вокруг себя обещаниями. В этих надеждах была идеальная почва, на которой можно было сойтись обоим сторонам; здесь можно было поставить друг другу известные условия и выработать взаимные обязательства.
Дмитрий нуждался в поддержке со стороны Польши. Ему был необходим покровитель, чтобы вести переговоры с магнатами, собирать волонтеров и организовать войско. Мнишек охотно брал на себя эту роль. Однако, как человек практичный, он требовал от претендента немедленного вознаграждения за свое содействие. Не довольствуясь словесными обещаниями, он домогался документа, должным образом подписанного и скрепленного соответствующей печатью. Два таких акта были составлены в Самборе: 24 мая и 12 июня 1604 г. В них чрезвычайно ярко вырисовываются черты разорившегося и набожного магната.
Брак «царевича» с Мариной должен был явиться венцом заключенного договора. Благосклонный прием Дмитрия королем полагал конец последним колебаниям родителей. Они не противились более замужеству дочери. Со своей стороны, Дмитрий под страхом проклятия формально обязывался просить руки Марины и разделить с ней корону. Из Кремля должно было явиться специальное посольство к королю — просить его соизволения на этот брак. Были уверены, что Сигизмунд не откажет посольству.
Таким образом, семья Мнишеков породнится с могущественным государем. Она приобщится к блеску московской порфиры. То будет великая честь; помимо всего, такой союз сулил большие выгоды.
Дмитрий свободно распоряжался властью и миллиардами, которыми, однако, еще не обладал. Он заявил, что немедленно по вступлении на прародительский престол уступит воеводе и его наследникам две прекрасные области — Смоленскую и Свердловскую. Исключение составят лишь провинции и города, предназначенные польскому королю; они будут компенсированы другими городами, местечками, замками, землями и оброчными статьями. Предварительно же он положит в кассу своего тестя миллион флоринов для того, чтобы оплатить путешествие своей невесты в Москву и удовлетворить назойливых кредиторов Мнишека.
Будущую царицу, свою избранницу, Дмитрий обещал наделить еще более щедро: она получит множество драгоценных вещей, серебряную посуду, а в качестве уделов — Новгород и Псков. Таким образом, к ногам прекрасной полячки ее жених клал целых два царства.
Когда материальный вопрос был решен и алчность утолена, Мнишек занялся интересами высшего порядка. Надо отдать ему справедливость, он никогда не забывал веры своих отцов. Ревниво оберегая ее интересы, он не чужд был прозелитизма. Прежде всего он потребовал, чтобы Марина, взлелеянная на лоне матери-католички, сохранила навсегда полную и безусловную свободу своей веры как при дворе, в Кремле, этом очаге православия, так и на всем пространстве Русского государства. В Новгороде и Пскове она должна была пользоваться еще более драгоценным правом: там ей предоставлялось строить школы, католические церкви и монастыри и назначать католических епископов и патеров.
Во всех этих притязаниях Мнишека Дмитрий не видел ничего чрезмерного. Он, не задумываясь, соглашался на все и даже намекал окружающим, что, приняв латинскую веру, он сочтет своим долгом распространять ее в своем царстве. Его последним словом была торжественная клятва строго выполнить свои обещания и «привести русских людей к латинской вере». Краткий срок одного года был достаточен, по мнению царевича, для выполнения столь обширных планов. Если же это не удастся, тем хуже для него. Воевода с дочерью вновь получат тогда полную свободу действий, если только сами не пожелают дать ему отсрочку. Нельзя не согласиться, что трудно было обнаружить более сговорчивости, более великодушия и щедрости. Вероисповедные симпатии Дмитрия обнаружились еще по другому поводу. Вообще, он вел себя, как ревностный неофит.
В одном разговоре с нунцием он выразил желание иметь духовника. Видимо, об этом знали в Кракове, так как почти одновременно отец-провинциал польских иезуитов, Стривери, получил соответствующие письма из королевского замка и из нунциатуры. В этих письмах настаивали, чтобы он поторопился удовлетворить желания Дмитрия. Ответ не заставил себя долго ждать. Немедленно был найден и практический способ осуществления плана. Дмитрии набирал католиков в свою армию; военные капелланы были для него необходимы; обязанность этих лиц принимали на себя иезуиты, которые должны были служить как солдатам, так и их вождю. Сопровождать армию Дмитрия были назначены два патера. Неся на себе одинаковые обязанности, они, однако, мало имели общего друг с другом: то были разные люди но достоинствам, по характеру, по всему духовному складу. Отец Николай Чиржовскнй обладал спокойным, уравновешенным характером; он был предприимчивым, но весьма рассудителен. По темпераменту это был истый ректор; вот почему ему столь часто поручалось заведывание учебными заведениями. Его товарищем был отец Андрей Лавицкий. Главным достоинством этого человека было золотое сердце. Почти юноша, он мечтал о миссионерской деятельности в Индии, о венце мученичества под раскаленным небом тропиков… Вместо этого он принял на себя миссию на север, в страну льда и снега. Но и здесь он остался верен своей страстной и впечатлительной натуре.