Йен Пирс
Портрет
Ну, ну, ну! Входите же, входите, мой милый. Дайте посмотреть на вас. Но сначала — объятия: не так-то часто встречаешь старого друга впервые за почти четыре года. Вы нисколько не изменились. Ну, разумеется, я лгу. У глаз чуть поприбавилось морщин. Кожа немножко утратила прежнюю текстуру, в волосах слегка добавилось седины. Лучшие годы у нас обоих позади. Но во всяком случае, вы все еще худощавы, на грани изнуренности. Как вы можете так наедаться без малейших последствий — вот вечный источник изумления. Различия между нами увеличиваются год от года, как вы, без сомнения, заметили, едва меня увидев.
Должен признаться, я растерялся, когда получил в прошлом месяце ваше предложение. Сначала подумал, что это плохая мысль. Не мог поверить, будто вы готовы проделать такой путь, просто чтобы повидать меня. Чем и объясняется мой осторожный ответ — на случай, если вы втихомолку подшучиваете надо мной. Годы изгнания сделали меня слегка параноичным, как вы, без сомнения, убедитесь. Но вы все-таки здесь — фигура из истории — во всяком случае, из моей истории, поскольку, я полагаю, в Лондоне вы по-прежнему в самом центре событий.
Стаканчик вина в честь вашего приезда? Лучший из люберонов. Особый 1912 год, как, уверен, вы согласитесь, особенно когда его тщательно состаривали почти девять месяцев. Разумеется, я пошутил. Мне это пойло нравится, но вряд ли ваше взыскательное нёбо одобрит мою приверженность. Только солнце и земля — никаких искусственных добавок при его производстве. Темное, крепкое и слегка буйное — несколько похожее на людей, его изготовляющих. Я привык к его вкусу; все-таки альтернатива пиву и сидру — главным здешним напиткам, ну а марочным винам я должного воздать не способен, даже если бы их можно было тут достать. Мне водой привозят каждый месяц по бочонку, и я его пью, пока оно полностью не превращается в уксус. Уже превратилось, по-вашему? Нет, именно таким ему и положено быть — а если нет, так здесь, на острове, про это никто не знает. Вино крестьян — топливо Франции! Пейте его и станете такими же, как они. Не говорите, будто вас не предупредили.
Ну, так садитесь же. Я знаю, не слишком удобно, но это самое чистое и самое удобное мое седалище. К тому же оно лучше всего отвечает моей цели, как вам предстоит убедиться. Ваш неожиданный приезд на мой островок вывел меня из равновесия, даже раздражил. Вы не представляете, сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз получал заказ написать портрет! Поразительно, если учитывать мой успех. Но я оставил все это, когда оставил Англию. А теперь вы хотите вернуть меня в мое прошлое. Да будет так, а вам придется терпеть последствия вашей собственной прихоти.
Впрочем, время вы угадали верно. Несколько месяцев назад я бы тут же отказался, но теперь ваше предложение меня заинтриговало. А почему бы и нет, подумал я. Посмотрим, на что мы способны здесь. Пора выяснить, смогу ли я когда-нибудь вернуться в Англию, проанализировав, почему я ее покинул. А кто лучше поможет такому анализу, как не ведущий критик страны, чье мнение имеет вес божественного прозрения?
Еще одна шуточка. Но как-никак это возможность возобновить битву и сражаться до последнего. Кто, по-вашему, выйдет победителем из этого нашего поединка? Художник или позирующий? Будет ли это «Портрет джентльмена кисти Генри Морриса Мак-Альпина» или «Портрет Уильяма Нэсмита кисти неизвестного художника»? Национальная галерея или Национальная портретная галерея? Что же, посмотрим. Ваша слава против моих способностей, а результат станет известен, когда мы оба уже давно будем покойниками. Я вас не обману, обещаю. Я не подпишу полотно и забуду обозначить ваше имя. У нас будут равные шансы узнать, в чью пользу решит потомство.
Да, оглядите комнату. Я получу возможность изучить ваше лицо в разном свете. Но смотреть практически не на что, я отверг материальный мир и живу так же просто, как рыбаки на этом острове. У меня есть кое-какие книги, кое-какая одежда, мои краски, несколько сковородок и кастрюль. Не то чтобы я часто стряпал. В деревне есть вполне приличный бар, а вдова, которая его содержит, готовит мне еду, когда я попрошу, то есть почти каждый день. Не глядите на меня так — она грузна, стара и отличается ужасным характером. Вам придется остановиться у нее, если вы решите настаивать на вашем предложении. Вы сами видите, у меня нет возможности оказать вам гостеприимство, и в любом случае я воздержался бы. Я привык к одиночеству и теперь предпочитаю его. У меня есть только узкая раскладушка, и спать на ней вам было бы так же неудобно, как и на полу. Мадам Ле Гурен вряд ли предложит вам что-нибудь много удобнее, но зато вы почувствуете настоящий вкус французской глуши, и вашей изысканной чувствительности придется испытать некоторый шок. Это не Париж, не Довиль и не По, предупреждаю вас.
Вижу по вашему лицу, что вы удивлены, даже несколько сбиты с толку всем вокруг. Что вы рисовали себе, пока добирались увидеться со мной? По меньшей мере очаровательный maison de maоtre1, уютно расположившийся среди холмов. Безусловно — слуги. Люди с положением — un maire, un avocat2, доктор — приглашают меня на обед. Уж конечно, ваш старый друг потребует какого ни на есть общества, лишь бы нежить свое эго, каким бы провинциальным это общество ни было бы? Вы полагали, что этот бедный убогий островишко подобен Бель-Илю вон там, что летом поэты и драматурги приезжают распушать свои перышки на моей террасе? Способен ли человек, которого вы знали в Лондоне, существовать без того, чтобы его окружало общество?
И что же вы нашли? Да ничего. Жалкий продымленный домишко со сползающей кровлей — однако вполне способный еще послужить, уверяю вас. Почти никакой мебели. Художник, одетый в лохмотья, как какой-нибудь бродяга, живет отшельником на голом, продуваемом всеми ветрами островке, населенном сотней-другой бретонских рыбаков и их семьями. Я хочу сказать: какая крайность!
Вы правы, конечно. Но то, что выглядело бы эксцентричностью в Челси, тут вполне приемлемо. Не все ли равно, как я одет? Меня никто не видит, кроме тех случаев, когда я прошу отвезти меня в Киберон, а тогда я одеваюсь не хуже любого деревенского нотариуса. Подстригаю бороду — а она, согласитесь, очень хороша и отвлекает внимание от волос на моей голове — все более редеющих.
И облачаюсь в мой старый костюм, пыхтя и сопя: за последние годы я, как видите, прибавил в весе, и одежда облегает меня только после долгого сопротивления. Тем не менее я вполне элегантен по сравнению с большинством обитателей здешнего края, и с соломенной шляпой на голове под тем же щегольским углом, и с тростью, которую вы мне подарили, льщу себя мыслью, я все еще выгляжу хоть куда. Пусть я эксцентричный чудак, но слыть таким я не хочу. Еще один способ привлекать внимание, которое я всегда презирал. Мне требуются только одна кровать, один стул, один стол — и все это у меня есть. Стены голые, но взгляните в окно — и вы увидите пейзаж прекраснее любого, когда-либо нанесенного художником на кусок холста. И к тому же непрерывно меняющийся. Сочность и разнообразие моря поразительны, оно не может надоесть, а я убедился, что даже самые великие полотна рано или поздно мне приедаются. Ну а мои собственные картины… я прекрасно знаю, как они выглядят, все до единой. Мне не нужно вешать их и смотреть на них. И я не нуждаюсь, чтобы на них смотрели другие.
Стоп! Не шевелитесь! Именно так. Я хочу, чтобы вам было удобно, поскольку намерен задержать вас тут на некоторое время. Я ведь давно этим не занимаюсь, а старые кости медлительнее хорошо натренированных. Свое время я главным образом трачу на пейзажи, а холмы не двигаются и не спорят с тобой. И они не пытаются тайком принять изящную позу и придать своим лицам иронически-презрительное выражение. Уберите и то, и другое, будьте любезны. Я намерен писать вас величественным, а не эстетом с ужимками. Ужимки принадлежат своей эпохе. Серьезность принадлежит вечности.
Разрешите, я объясню мой замысел. Написать я решил — и ваше мнение тут меня совершенно не интересует — портрет, в котором игра света выявит различные аспекты вашего характера. Вспомните Моне. Нет, я не переменил свое мнение, я все еще считаю, что он не был хорошим художником. Но, бесспорно, великим, а как вам известно, я был не прочь опираться на великих. Иными словами, вы будете нужны мне утром, днем и вечером, в зависимости от того, над чем в данный момент я буду работать. Для обычного портрета достаточно одного взгляда, для большинства тех, кто позирует портретистам, — этого более чем достаточно. Сложным натурам необходимо гораздо больше, и посредственный художник вроде меня нуждается в любой помощи, какую может получить. Возможно, Тициан мог охватывать все уровни разом, но он был гений, а я, как вы однажды указали, — нет. Язвящее замечание, знаете ли, пока я не признал его истинности. Я рано обнаружил, что всегда способен простить вам что угодно, пока ваши слова — правда. Затем я научился, как использовать это знание, подогнал мое умение к моей ограниченности, чем превзошел то и другое. Интеллект и владение ремеслом иногда становятся эффективной заменой природному таланту.
Учтите, я намереваюсь передернуть мое истолкование вас уже частично воплощено. Вы, конечно, помните? Портрет, который я начал в Гемпшире в тысяча девятьсот шестом году? Я захватил его с собой. Мой отъезд вовсе не был таким внезапным, как казалось. Я оставил себе времени более чем достаточно, чтобы упаковать и увезти вещи, которые мне представлялись значимыми. По какой-то причине ваше лицо оказалось среди всего того хлама, без которого, как мне стало ясно, я не мог обойтись, пусть он и провалялся три года в моей мастерской незаконченным. Иногда я достаю его и рассматриваю. Примерно год назад я наконец его закончил. Первая часть — «Критик, Каким Он Был»; теперь я приступаю к «Критику, Какой Он Есть». А в один прекрасный день, возможно, «Каким Он Будет». Прошлое, настоящее и будущее в одной великолепной трилогии.
Так что мы вновь посетим Ван-Дейка, вы и я. Конечно, вы знаете, что именно я подразумеваю. Тройной портрет Карла I. Намек, если хотите, на ваше прославленное тончайшее восприятие искусства. Но не повторение. В том триптихе два боковых портрета смотрят внутрь — король не видит никого, кроме себя. Портрет в середине смотрит вовне невозмутимо и надменно, не заботясь о том, что может увидеть и подумать мир. Человеку, подобному вам, это никак не подходит. Критик должен смотреть вовне всегда. Даже через плечо, чтобы не упустить какие-нибудь новые течения, которые подкрадываются к вам сзади.
Помните, как мы вместе рассматривали эту картину? Вы взяли меня с собой, продолжая мое лондонское образование. Я благоговел перед вами, хотя и в своих слепых блужданиях уже был художником, каким не могли вы стать и в мечтах. Но у вас были огромные знания и безграничная самоуверенность, и я хотел заимствовать их у вас, хотел понять, как вы этого достигаете. А потому я наблюдал, вы учили, и моя зависимость возрастала еще больше. Я тогда не понимал, что это недоступно подражанию. У вашей неколебимости были глубокие корни, какие я отрастить не мог. Ваша способность никогда не колебаться, никогда не сомневаться в верности своего суждения составляла часть вашего характера, но не моего.
И не просто надменность. У вас было право на вашу уверенность, точно такое же право на власть, какое имеют губернаторы колоний и члены парламента. Вы потратили годы на изучение этих картин, а я всего лишь в поте лица писал свои; вы с головой уходили во все от Вазари до Морелли, пока я работал в чертежной мастерской в Глазго; вы изъездили Европу от Гамбурга до Неаполя, прежде чем я в первый раз покинул пределы Шотландии. И я воображал, будто сумею обрести все это, просто пробыв с вами несколько месяцев. Вы ни разу не предупредили меня, что это невозможно. Вы ни разу не предостерегли меня, не сказали: «Я учился в Винчестере и в Кембридже; с художниками и писателями, с лордами и леди я был знаком всю свою жизнь. Я знаю Италию и Францию не хуже, чем мою родную страну. А ты — бедный шотландский мальчишка без образования, без связей и не видел ничего, кроме того, что тебе показал я. Видим и понимаем мы по-разному, и так будет всегда. Найди собственный путь или навсегда останешься посмешищем». Скажи вы это, я бы вам не поверил, во всяком случае — тогда. Но это было правдой, вы бы исполнили свой долг.
Что вы украдкой сунули в рот? Пилюлю? Лекарство? Вы больны? Разрешите мне взглянуть, что у вас в этой сумочке? Бог мой, даже ваши болезни — последний крик моды! Сердечная слабость, я полагаю. Вам иногда требуется прилечь? Без этих пилюлек вы становитесь сонным и слабым? Опускаетесь в полуобмороке на кушетку? Удивительно, как эта эпоха превратила болезненность в нечто привлекательное и интересное, определила хрупкость здоровья и художественный дар как две стороны одного и того же. Ну, например, Бердсли с его туберкулезом, разбрызгивающий заразу на всех, сидящих за столом. Относились бы к нему с такой серьезностью, будь он здоров как бык и купайся в океане в декабре? Почему-то думаю, что нет. В любом случае предупредите меня перед тем, как сползти на пол в забытьи. Если вы собираетесь нарушить позу, я хотел бы узнать об этом заранее.
Ну конечно же, налейте воду в стакан и скушайте свои пилюльки. Да и в любом случае это время дня не подходит для работы. Если бы вы явились вовремя, сегодня, возможно, удалось бы кое-что сделать. Но когда вы являлись вовремя? Заставлять других ждать — это в вашем духе. Я встал с постели через час с лишним после предполагаемого часа вашего появления. Я не собирался допустить, чтобы вы заставили меня сидеть сложа руки и поддаваться дурному настроению в первый день нашей встречи. И я дам мадам Ле Гурен строжайшие инструкции, чтобы вас будили на заре и выставляли вон из дома в шесть. Для нее, как и для большинства здешних обитателей, это долгое и декадентское валяние в постели. Утренний свет, вот что мне требуется для вас поначалу. Ясный, без теней, со свежестью зари. Ничего не скрыто, а легкая прохлада этого времени года стимулирует все пять чувств лучше некуда. Вас ждет наслаждение прогулки через остров на заре каждый день. Созерцание моря во всем его бесконечном разнообразии. Ну а попозже, пожалуй, вечер с длинными тенями, подчеркивающими этот ваш длинный нос, настороженное выражение легкой злобности, порой вам присущее, когда вы несколько секунд не замечаете, что кто-то смотрит на вас.
Я его наблюдал много раз. Особенно хорошо мне запомнился первый случай. Хотите послушать? Но почему нет? В конце-то концов, чем еще вы можете развлечься? Ведь я хотя и позволяю себе за работой говорить столько, сколько мне хочется, но от тех, кто мне позирует, я предпочитаю молчание. В конце-то концов, именно так я создал себе репутацию. А! Улыбка, пусть и легкая. Прошу, воздержитесь. Торжественная серьезность, не забывайте. Как же звали ту женщину? Впрочем, не важно. Она попала в высшее общество через брак и нервничала до зубной боли. Говорила без передышки, визгливо щебетала, и мне пришлось быстро завершить портрет, чтобы не придушить ее. Портрет я выставил на Новоанглийской выставке тысяча девятьсот третьего года под дурацким академическим названием. «По воле слов» — вот как я ее нарек. Мой первый успех остроумца. Он обеспечил мне определенное положение и репутацию малой ценой унижения высокопорядочной женщины. Я так и не извинился, даже когда начал сожалеть об этом.
Но это ваше выражение, то, за которым я буду охотиться, это ОСОБОЕ выражение я в первый раз заметил в Acadйmie de peinture3 Жюльена. Отвратительное заведение; я там не научился ровно ничему, но полезное для репутации, а она меня тогда очень заботила. Какой художник мог надеяться на серьезное признание в Лондоне, если он не учился в Париже? Вот мы все и отправились туда, я и Ротенштейн, и Мак-Эвой, и Коннори, и все прочие, питающие надежды, и сидели, и рисовали, и писали красками, и спорили, и громили всех остальных за их посредственность. Ну, было весело жить в бедности и постоянно занимать деньги друг у друга и грезить о покорении мира, о вступлении в новый век победителями, утверждающими свое превосходство. Мы вернулись в Лондон, полные собой и с такими надеждами! Возможно, в этом то и заключался смысл. Но вот писать я там не научился. А только быстро работать в темной продымленной комнате, в оглушающем шуме повсюду вокруг. Я научился жить в толпе и сохранять ощущение самого себя, я узнал, что должен уметь обособляться, если хочу чего-то достигнуть. И я узнал, как жесток мир искусства, как похож на джунгли, где выживают только сильнейшие. Беспощадный и удивительный урок, ведь я привык к более дружеской атмосфере пьяных тружеников в Глазго, которые ограничивались тем, что избивали друг друга до бесчувствия только по субботним вечерам.
Помню, как Эвелин оказалась среди нас в тысяча восемьсот девяносто восьмом году, когда я пробыл там уже два года и начинал прикидывать, а не сумею ли выжить в кипящем котле лондонского мира искусства. Ну, конечно, не учиться писать живую натуру — в этот класс женщины не принимались. А брать уроки перспективы: безобразно расположенные вянущие цветы в вазе, старый кувшин, молоток. Любопытное зрелище: вылупляющиеся юные революционеры напряженно щурятся на этот убогий натюрморт, будто кучка благовоспитанных школьников. И тут входит эта девушка, и все хихикают. Она была такой юной, такой невинной и такой… чопорной. Из тех, что живут с мамой, выпивают рюмку хереса раз в месяц и каждый вечер в половине десятого уже в кровати. Не из тех женщин, которых хочется писать, если, конечно, тебя не привлекает тема хрупкости и слабости. Однако, когда я присмотрелся повнимательнее, я подумал, что можно было бы извлечь что-то интересное из этих бледных щек, жиденьких волос, стянутых в невзрачный узел на затылке, и легкой сутуловатости, словно она старалась спрятать свои маленькие груди, притвориться, будто их вовсе нет. Она оглядывается по сторонам, находит свободное место, говорит «с добрым утром» тихим нервным голосом, а затем начинает. Немного погодя мы скапливаемся вокруг посмотреть благовоспитанный женский вздор, который она сотворяет, и я вижу на вашем лице то самое выражение.
Вы пришли пригласить меня пообедать и с непривычной терпеливостью ждали, чтобы я почистился и привел себя в более или менее приличный вид. Обычно бывало наоборот, и ждал я, как молоденькая девушка своего первого ухажера. Я тогда был знаком с вами месяц или около того и уже был заворожен. Прихоть случая, фраза, случайно услышанная в музее, и вы подошли ко мне и пригласили выпить в cafй de l'Opйra 4! Шампанское! Беседа, блещущая остроумием и эрудицией. Вы уже приобрели известность и начали писать обзоры парижских выставок для лондонских газет. Были редактором авангардистского журнала, не имевшего подписчиков, кем-то, кто появлялся на званых вечерах и банкетах. Имели репутацию знатока… чего-то, хотя никто не знал, чего именно. И вот вы ищете меня, завязываете со мной дружбу и культивируете ее! Вы избрали меня своим другом! Вы выделили меня, окружили вниманием, занялись моим образованием. Мне было двадцать семь, но я настолько мало знал тот новый мир, куда стремился войти, что, не сомневаюсь, выглядел намного моложе моих лет. А вам уже было почти тридцать, и вы, повидав так много, казались пресыщенным.
Думаю, другие у меня за спиной посмеивались по моему адресу, но мне было все равно. Мое преклонение, мое благоговение я гордо выставлял напоказ. «Уильям говорит…», «Уильям считает…», «Уильям и я…». Бог мой, как я, наверное, был смешон! А вы поощряли меня, льстили мне, ублажали. «Не принимайте других к сердцу! Такой художник, как вы…», «В вас есть нечто особенное, подлинный талант…». Я упивался этими фразами, искал их. Хотел, чтобы вы повторяли их снова и снова. Будто купался в молоке. И я не сознавал, насколько удовлетворяю некую вашу потребность. Для меня все было внове, а вы все уже видели, и не один раз. Со мной на буксире вы могли вновь испытать волнение открытия, ощутить радость новизны. Потому-то, я думаю, вы так настойчиво пропагандируете новое в искусстве, вы непрерывно ищете чего-то, что может вас возбудить, вызвать энтузиазм, которого слишком привилегированное образование вас лишило.
Никто прежде не принимал меня всерьез. Вы первый не сочли меня талантливым только в самообмане. Конечно, вы меня патронировали, но ведь вы патронировали всех. Однако даже я сообразил, что вам нравилось быть рядом, когда я видел что-то в первый раз — открывал для себя художника, о котором не знал ничего, в изумлении смотрел на шедевр, известный вам с младенчества. Вы могли рассказать мне про этого художника все, препарировать его искусство и облечь его гений словами. Но вы не могли окаменеть от восторга, не могли задрожать от переизбытка чувств. Я обеспечивал вам это, а взамен вы содействовали моему образованию. До встречи с вами меня поддерживало только врожденное шотландское упрямство, но я уже знал, что его одного мало. Я любил вас за это и всегда буду любить. Потому что, в конце-то концов, вы не ошибались: я хороший художник.
Я ушел с головой в работу под вашим руководством, трудился все часы дня и ночи, чтобы добиться от себя лучшего, и слагал мои достижения к вашим ногам, будто преданный пес, бегущий к хозяину с брошенной палкой. И я действительно стал лучше, в том и этом обрел мастерство, на которое и не надеялся. Я научился рисовать, не искать безопасности, не прятаться за своим умением. Ах какое это было блаженство! Те вечера, которые мы проводили вместе, я все еще вспоминаю как самую лучшую пору моей жизни. И я хотел, чтобы она продолжалась вечно. Я не хотел узнать вас поближе, не хотел думать о тенях и скрытых тонкостях. Но невинность приятна только потому, что она преходяща.
Каким образом меняются выражения? Я провел годы, разглядывая человеческие лица, но для меня это по-прежнему тайна. Крохотное, не поддающееся измерению движение брови к глазу и носу; едва различимое напряжение или ослабление мышцы в щеке и в шее, легчайшее подрагивание губ; блеск в глазах. Но мы же знаем, что глаза вообще не меняются, что самое превозносимое проявление эмоций — чистейшая иллюзия. И вот такие мельчайшие сдвиги на лице отличают презрение от уважения, любовь от злобы. Некоторые люди прямолинейны, их лица может читать всякий, кто захочет; некоторые более сложны, и правильно читать их лица способны только самые близкие. А некоторые непостижимы даже для самих себя.
Мне понадобились годы, чтобы определить выражение вашего лица, с каким вы смотрели на работу Эвелин в тот день в atelier5. Иногда мне сдается, что весь мой путь художника, даже самая моя жизнь могут быть расценены как устремление расшифровать этот взгляд, снять слой за слоем, погрузиться в ваше сознание и соединить воедино раздробленные эмоции и реакции, которые я тогда увидел, но не сумел понять. В конце концов мне это удалось. Вскоре я расскажу вам, как именно.
Итак, выражение было загадочным, но не реакция. Она была ясна, как удар колокола. Вежливое пренебрежение. Даже не презрение. Оно было весомым, я последовал вашему восприятию, но не настолько, чтобы сказать что-нибудь; даже тогда я сумел уловить в ней частицу себя. И мне стало тревожно. Потому что моя непосредственная реакция была иной — краткий толчок, который испытывает сознание, наткнувшись на нечто неожиданное и удивляющее. Конечно, я мог бы легко отмахнуться от этого первого впечатления, но оно подкрепилось тем секундным колебанием, которое я уловил в вас, — осколочком времени между моментом, когда вы смотрели, и вашей реакцией.
Вот чего я жду от портрета, который тщательно набрасывал все это время. Мне нужен этот взгляд, это проникновение. Мне нужна эта способность видеть через ее отражение на смотрящего; мне нужно, чтобы человек, смотрящий на портрет, почувствовал, что оценивают его, а не наоборот. И если, старый друг, вы не сумеете подарить мне его, я буду вынужден попытаться и его сотворить из моей памяти. Разумеется, никто не поймет, кроме меня; не исключено, что результат сочтут примером дурной живописи или вовсе его не заметят. Не важно. Это ведь не заурядный портрет на публику. В нем еще заключено и нечто сугубо личное между вами и мной. А потому вы постигнете мое постижение, если последите за мной.
Видите ли, проблема, с которой я столкнулся сейчас, сводится к тому, что за последние несколько лет вы стали самую чуточку гладеньким. До вашего приезда я этого не ожидал, а потому мне приходится заново обдумывать свой подход. Вы стали немножечко слишком самодовольным, в какой-то мере педантичным резонером. В те давние годы в ваших чертах сквозила легкая тревога. Она делала вас более человечным, более сложным, одновременно делая вас более трудным и — не будем ходить вокруг да около — более колюче обидчивым. Ваш снобизм, ваше высокомерие, ваше честолюбие — все тогда находилось ближе к поверхности, и хотя, вообще говоря, качества эти не слишком привлекательны, вас они делали более привлекательным, и, безусловно, писать вас было много легче. Теперь годы успеха все это поистерли; ничего такого я больше не вижу. Но оно все еще тут. Где-то. И я намерен вывести его наружу. Я знаю, на самом деле вы не изменились.
Сейчас вы выглядите просто сардоничным, отъединенным. Никуда не годится. Вы погубили мое утро. На этом остановимся. Нет, я понятия не имею, чем вы могли бы занять остальной день. Проблема ваша. Могу рекомендовать прогулку: в вас слишком много городского, и оттого вы выглядите бледным, безжизненным, даже иссохшим. Свежий воздух и физическая разминка будут вам куда полезнее этих мерзких пилюлек. Кроме того, тут есть на что посмотреть, если суметь увидеть. В этих краях не заботятся о своей истории, ее оставляют без присмотра в самых неожиданных местах. Мне эта склонность нравится: они тут озабочены настоящим и не испытывают потребности сохранять и вносить в каталоги последние камни их прошлого, все до единого. Они были футуристами из поколения в поколение. Авангард не способен открыть им что-то, чего они уже не знали бы.
Должен признаться, я растерялся, когда получил в прошлом месяце ваше предложение. Сначала подумал, что это плохая мысль. Не мог поверить, будто вы готовы проделать такой путь, просто чтобы повидать меня. Чем и объясняется мой осторожный ответ — на случай, если вы втихомолку подшучиваете надо мной. Годы изгнания сделали меня слегка параноичным, как вы, без сомнения, убедитесь. Но вы все-таки здесь — фигура из истории — во всяком случае, из моей истории, поскольку, я полагаю, в Лондоне вы по-прежнему в самом центре событий.
Стаканчик вина в честь вашего приезда? Лучший из люберонов. Особый 1912 год, как, уверен, вы согласитесь, особенно когда его тщательно состаривали почти девять месяцев. Разумеется, я пошутил. Мне это пойло нравится, но вряд ли ваше взыскательное нёбо одобрит мою приверженность. Только солнце и земля — никаких искусственных добавок при его производстве. Темное, крепкое и слегка буйное — несколько похожее на людей, его изготовляющих. Я привык к его вкусу; все-таки альтернатива пиву и сидру — главным здешним напиткам, ну а марочным винам я должного воздать не способен, даже если бы их можно было тут достать. Мне водой привозят каждый месяц по бочонку, и я его пью, пока оно полностью не превращается в уксус. Уже превратилось, по-вашему? Нет, именно таким ему и положено быть — а если нет, так здесь, на острове, про это никто не знает. Вино крестьян — топливо Франции! Пейте его и станете такими же, как они. Не говорите, будто вас не предупредили.
Ну, так садитесь же. Я знаю, не слишком удобно, но это самое чистое и самое удобное мое седалище. К тому же оно лучше всего отвечает моей цели, как вам предстоит убедиться. Ваш неожиданный приезд на мой островок вывел меня из равновесия, даже раздражил. Вы не представляете, сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз получал заказ написать портрет! Поразительно, если учитывать мой успех. Но я оставил все это, когда оставил Англию. А теперь вы хотите вернуть меня в мое прошлое. Да будет так, а вам придется терпеть последствия вашей собственной прихоти.
Впрочем, время вы угадали верно. Несколько месяцев назад я бы тут же отказался, но теперь ваше предложение меня заинтриговало. А почему бы и нет, подумал я. Посмотрим, на что мы способны здесь. Пора выяснить, смогу ли я когда-нибудь вернуться в Англию, проанализировав, почему я ее покинул. А кто лучше поможет такому анализу, как не ведущий критик страны, чье мнение имеет вес божественного прозрения?
Еще одна шуточка. Но как-никак это возможность возобновить битву и сражаться до последнего. Кто, по-вашему, выйдет победителем из этого нашего поединка? Художник или позирующий? Будет ли это «Портрет джентльмена кисти Генри Морриса Мак-Альпина» или «Портрет Уильяма Нэсмита кисти неизвестного художника»? Национальная галерея или Национальная портретная галерея? Что же, посмотрим. Ваша слава против моих способностей, а результат станет известен, когда мы оба уже давно будем покойниками. Я вас не обману, обещаю. Я не подпишу полотно и забуду обозначить ваше имя. У нас будут равные шансы узнать, в чью пользу решит потомство.
Да, оглядите комнату. Я получу возможность изучить ваше лицо в разном свете. Но смотреть практически не на что, я отверг материальный мир и живу так же просто, как рыбаки на этом острове. У меня есть кое-какие книги, кое-какая одежда, мои краски, несколько сковородок и кастрюль. Не то чтобы я часто стряпал. В деревне есть вполне приличный бар, а вдова, которая его содержит, готовит мне еду, когда я попрошу, то есть почти каждый день. Не глядите на меня так — она грузна, стара и отличается ужасным характером. Вам придется остановиться у нее, если вы решите настаивать на вашем предложении. Вы сами видите, у меня нет возможности оказать вам гостеприимство, и в любом случае я воздержался бы. Я привык к одиночеству и теперь предпочитаю его. У меня есть только узкая раскладушка, и спать на ней вам было бы так же неудобно, как и на полу. Мадам Ле Гурен вряд ли предложит вам что-нибудь много удобнее, но зато вы почувствуете настоящий вкус французской глуши, и вашей изысканной чувствительности придется испытать некоторый шок. Это не Париж, не Довиль и не По, предупреждаю вас.
Вижу по вашему лицу, что вы удивлены, даже несколько сбиты с толку всем вокруг. Что вы рисовали себе, пока добирались увидеться со мной? По меньшей мере очаровательный maison de maоtre1, уютно расположившийся среди холмов. Безусловно — слуги. Люди с положением — un maire, un avocat2, доктор — приглашают меня на обед. Уж конечно, ваш старый друг потребует какого ни на есть общества, лишь бы нежить свое эго, каким бы провинциальным это общество ни было бы? Вы полагали, что этот бедный убогий островишко подобен Бель-Илю вон там, что летом поэты и драматурги приезжают распушать свои перышки на моей террасе? Способен ли человек, которого вы знали в Лондоне, существовать без того, чтобы его окружало общество?
И что же вы нашли? Да ничего. Жалкий продымленный домишко со сползающей кровлей — однако вполне способный еще послужить, уверяю вас. Почти никакой мебели. Художник, одетый в лохмотья, как какой-нибудь бродяга, живет отшельником на голом, продуваемом всеми ветрами островке, населенном сотней-другой бретонских рыбаков и их семьями. Я хочу сказать: какая крайность!
Вы правы, конечно. Но то, что выглядело бы эксцентричностью в Челси, тут вполне приемлемо. Не все ли равно, как я одет? Меня никто не видит, кроме тех случаев, когда я прошу отвезти меня в Киберон, а тогда я одеваюсь не хуже любого деревенского нотариуса. Подстригаю бороду — а она, согласитесь, очень хороша и отвлекает внимание от волос на моей голове — все более редеющих.
И облачаюсь в мой старый костюм, пыхтя и сопя: за последние годы я, как видите, прибавил в весе, и одежда облегает меня только после долгого сопротивления. Тем не менее я вполне элегантен по сравнению с большинством обитателей здешнего края, и с соломенной шляпой на голове под тем же щегольским углом, и с тростью, которую вы мне подарили, льщу себя мыслью, я все еще выгляжу хоть куда. Пусть я эксцентричный чудак, но слыть таким я не хочу. Еще один способ привлекать внимание, которое я всегда презирал. Мне требуются только одна кровать, один стул, один стол — и все это у меня есть. Стены голые, но взгляните в окно — и вы увидите пейзаж прекраснее любого, когда-либо нанесенного художником на кусок холста. И к тому же непрерывно меняющийся. Сочность и разнообразие моря поразительны, оно не может надоесть, а я убедился, что даже самые великие полотна рано или поздно мне приедаются. Ну а мои собственные картины… я прекрасно знаю, как они выглядят, все до единой. Мне не нужно вешать их и смотреть на них. И я не нуждаюсь, чтобы на них смотрели другие.
Стоп! Не шевелитесь! Именно так. Я хочу, чтобы вам было удобно, поскольку намерен задержать вас тут на некоторое время. Я ведь давно этим не занимаюсь, а старые кости медлительнее хорошо натренированных. Свое время я главным образом трачу на пейзажи, а холмы не двигаются и не спорят с тобой. И они не пытаются тайком принять изящную позу и придать своим лицам иронически-презрительное выражение. Уберите и то, и другое, будьте любезны. Я намерен писать вас величественным, а не эстетом с ужимками. Ужимки принадлежат своей эпохе. Серьезность принадлежит вечности.
Разрешите, я объясню мой замысел. Написать я решил — и ваше мнение тут меня совершенно не интересует — портрет, в котором игра света выявит различные аспекты вашего характера. Вспомните Моне. Нет, я не переменил свое мнение, я все еще считаю, что он не был хорошим художником. Но, бесспорно, великим, а как вам известно, я был не прочь опираться на великих. Иными словами, вы будете нужны мне утром, днем и вечером, в зависимости от того, над чем в данный момент я буду работать. Для обычного портрета достаточно одного взгляда, для большинства тех, кто позирует портретистам, — этого более чем достаточно. Сложным натурам необходимо гораздо больше, и посредственный художник вроде меня нуждается в любой помощи, какую может получить. Возможно, Тициан мог охватывать все уровни разом, но он был гений, а я, как вы однажды указали, — нет. Язвящее замечание, знаете ли, пока я не признал его истинности. Я рано обнаружил, что всегда способен простить вам что угодно, пока ваши слова — правда. Затем я научился, как использовать это знание, подогнал мое умение к моей ограниченности, чем превзошел то и другое. Интеллект и владение ремеслом иногда становятся эффективной заменой природному таланту.
Учтите, я намереваюсь передернуть мое истолкование вас уже частично воплощено. Вы, конечно, помните? Портрет, который я начал в Гемпшире в тысяча девятьсот шестом году? Я захватил его с собой. Мой отъезд вовсе не был таким внезапным, как казалось. Я оставил себе времени более чем достаточно, чтобы упаковать и увезти вещи, которые мне представлялись значимыми. По какой-то причине ваше лицо оказалось среди всего того хлама, без которого, как мне стало ясно, я не мог обойтись, пусть он и провалялся три года в моей мастерской незаконченным. Иногда я достаю его и рассматриваю. Примерно год назад я наконец его закончил. Первая часть — «Критик, Каким Он Был»; теперь я приступаю к «Критику, Какой Он Есть». А в один прекрасный день, возможно, «Каким Он Будет». Прошлое, настоящее и будущее в одной великолепной трилогии.
Так что мы вновь посетим Ван-Дейка, вы и я. Конечно, вы знаете, что именно я подразумеваю. Тройной портрет Карла I. Намек, если хотите, на ваше прославленное тончайшее восприятие искусства. Но не повторение. В том триптихе два боковых портрета смотрят внутрь — король не видит никого, кроме себя. Портрет в середине смотрит вовне невозмутимо и надменно, не заботясь о том, что может увидеть и подумать мир. Человеку, подобному вам, это никак не подходит. Критик должен смотреть вовне всегда. Даже через плечо, чтобы не упустить какие-нибудь новые течения, которые подкрадываются к вам сзади.
Помните, как мы вместе рассматривали эту картину? Вы взяли меня с собой, продолжая мое лондонское образование. Я благоговел перед вами, хотя и в своих слепых блужданиях уже был художником, каким не могли вы стать и в мечтах. Но у вас были огромные знания и безграничная самоуверенность, и я хотел заимствовать их у вас, хотел понять, как вы этого достигаете. А потому я наблюдал, вы учили, и моя зависимость возрастала еще больше. Я тогда не понимал, что это недоступно подражанию. У вашей неколебимости были глубокие корни, какие я отрастить не мог. Ваша способность никогда не колебаться, никогда не сомневаться в верности своего суждения составляла часть вашего характера, но не моего.
И не просто надменность. У вас было право на вашу уверенность, точно такое же право на власть, какое имеют губернаторы колоний и члены парламента. Вы потратили годы на изучение этих картин, а я всего лишь в поте лица писал свои; вы с головой уходили во все от Вазари до Морелли, пока я работал в чертежной мастерской в Глазго; вы изъездили Европу от Гамбурга до Неаполя, прежде чем я в первый раз покинул пределы Шотландии. И я воображал, будто сумею обрести все это, просто пробыв с вами несколько месяцев. Вы ни разу не предупредили меня, что это невозможно. Вы ни разу не предостерегли меня, не сказали: «Я учился в Винчестере и в Кембридже; с художниками и писателями, с лордами и леди я был знаком всю свою жизнь. Я знаю Италию и Францию не хуже, чем мою родную страну. А ты — бедный шотландский мальчишка без образования, без связей и не видел ничего, кроме того, что тебе показал я. Видим и понимаем мы по-разному, и так будет всегда. Найди собственный путь или навсегда останешься посмешищем». Скажи вы это, я бы вам не поверил, во всяком случае — тогда. Но это было правдой, вы бы исполнили свой долг.
Что вы украдкой сунули в рот? Пилюлю? Лекарство? Вы больны? Разрешите мне взглянуть, что у вас в этой сумочке? Бог мой, даже ваши болезни — последний крик моды! Сердечная слабость, я полагаю. Вам иногда требуется прилечь? Без этих пилюлек вы становитесь сонным и слабым? Опускаетесь в полуобмороке на кушетку? Удивительно, как эта эпоха превратила болезненность в нечто привлекательное и интересное, определила хрупкость здоровья и художественный дар как две стороны одного и того же. Ну, например, Бердсли с его туберкулезом, разбрызгивающий заразу на всех, сидящих за столом. Относились бы к нему с такой серьезностью, будь он здоров как бык и купайся в океане в декабре? Почему-то думаю, что нет. В любом случае предупредите меня перед тем, как сползти на пол в забытьи. Если вы собираетесь нарушить позу, я хотел бы узнать об этом заранее.
Ну конечно же, налейте воду в стакан и скушайте свои пилюльки. Да и в любом случае это время дня не подходит для работы. Если бы вы явились вовремя, сегодня, возможно, удалось бы кое-что сделать. Но когда вы являлись вовремя? Заставлять других ждать — это в вашем духе. Я встал с постели через час с лишним после предполагаемого часа вашего появления. Я не собирался допустить, чтобы вы заставили меня сидеть сложа руки и поддаваться дурному настроению в первый день нашей встречи. И я дам мадам Ле Гурен строжайшие инструкции, чтобы вас будили на заре и выставляли вон из дома в шесть. Для нее, как и для большинства здешних обитателей, это долгое и декадентское валяние в постели. Утренний свет, вот что мне требуется для вас поначалу. Ясный, без теней, со свежестью зари. Ничего не скрыто, а легкая прохлада этого времени года стимулирует все пять чувств лучше некуда. Вас ждет наслаждение прогулки через остров на заре каждый день. Созерцание моря во всем его бесконечном разнообразии. Ну а попозже, пожалуй, вечер с длинными тенями, подчеркивающими этот ваш длинный нос, настороженное выражение легкой злобности, порой вам присущее, когда вы несколько секунд не замечаете, что кто-то смотрит на вас.
Я его наблюдал много раз. Особенно хорошо мне запомнился первый случай. Хотите послушать? Но почему нет? В конце-то концов, чем еще вы можете развлечься? Ведь я хотя и позволяю себе за работой говорить столько, сколько мне хочется, но от тех, кто мне позирует, я предпочитаю молчание. В конце-то концов, именно так я создал себе репутацию. А! Улыбка, пусть и легкая. Прошу, воздержитесь. Торжественная серьезность, не забывайте. Как же звали ту женщину? Впрочем, не важно. Она попала в высшее общество через брак и нервничала до зубной боли. Говорила без передышки, визгливо щебетала, и мне пришлось быстро завершить портрет, чтобы не придушить ее. Портрет я выставил на Новоанглийской выставке тысяча девятьсот третьего года под дурацким академическим названием. «По воле слов» — вот как я ее нарек. Мой первый успех остроумца. Он обеспечил мне определенное положение и репутацию малой ценой унижения высокопорядочной женщины. Я так и не извинился, даже когда начал сожалеть об этом.
Но это ваше выражение, то, за которым я буду охотиться, это ОСОБОЕ выражение я в первый раз заметил в Acadйmie de peinture3 Жюльена. Отвратительное заведение; я там не научился ровно ничему, но полезное для репутации, а она меня тогда очень заботила. Какой художник мог надеяться на серьезное признание в Лондоне, если он не учился в Париже? Вот мы все и отправились туда, я и Ротенштейн, и Мак-Эвой, и Коннори, и все прочие, питающие надежды, и сидели, и рисовали, и писали красками, и спорили, и громили всех остальных за их посредственность. Ну, было весело жить в бедности и постоянно занимать деньги друг у друга и грезить о покорении мира, о вступлении в новый век победителями, утверждающими свое превосходство. Мы вернулись в Лондон, полные собой и с такими надеждами! Возможно, в этом то и заключался смысл. Но вот писать я там не научился. А только быстро работать в темной продымленной комнате, в оглушающем шуме повсюду вокруг. Я научился жить в толпе и сохранять ощущение самого себя, я узнал, что должен уметь обособляться, если хочу чего-то достигнуть. И я узнал, как жесток мир искусства, как похож на джунгли, где выживают только сильнейшие. Беспощадный и удивительный урок, ведь я привык к более дружеской атмосфере пьяных тружеников в Глазго, которые ограничивались тем, что избивали друг друга до бесчувствия только по субботним вечерам.
Помню, как Эвелин оказалась среди нас в тысяча восемьсот девяносто восьмом году, когда я пробыл там уже два года и начинал прикидывать, а не сумею ли выжить в кипящем котле лондонского мира искусства. Ну, конечно, не учиться писать живую натуру — в этот класс женщины не принимались. А брать уроки перспективы: безобразно расположенные вянущие цветы в вазе, старый кувшин, молоток. Любопытное зрелище: вылупляющиеся юные революционеры напряженно щурятся на этот убогий натюрморт, будто кучка благовоспитанных школьников. И тут входит эта девушка, и все хихикают. Она была такой юной, такой невинной и такой… чопорной. Из тех, что живут с мамой, выпивают рюмку хереса раз в месяц и каждый вечер в половине десятого уже в кровати. Не из тех женщин, которых хочется писать, если, конечно, тебя не привлекает тема хрупкости и слабости. Однако, когда я присмотрелся повнимательнее, я подумал, что можно было бы извлечь что-то интересное из этих бледных щек, жиденьких волос, стянутых в невзрачный узел на затылке, и легкой сутуловатости, словно она старалась спрятать свои маленькие груди, притвориться, будто их вовсе нет. Она оглядывается по сторонам, находит свободное место, говорит «с добрым утром» тихим нервным голосом, а затем начинает. Немного погодя мы скапливаемся вокруг посмотреть благовоспитанный женский вздор, который она сотворяет, и я вижу на вашем лице то самое выражение.
Вы пришли пригласить меня пообедать и с непривычной терпеливостью ждали, чтобы я почистился и привел себя в более или менее приличный вид. Обычно бывало наоборот, и ждал я, как молоденькая девушка своего первого ухажера. Я тогда был знаком с вами месяц или около того и уже был заворожен. Прихоть случая, фраза, случайно услышанная в музее, и вы подошли ко мне и пригласили выпить в cafй de l'Opйra 4! Шампанское! Беседа, блещущая остроумием и эрудицией. Вы уже приобрели известность и начали писать обзоры парижских выставок для лондонских газет. Были редактором авангардистского журнала, не имевшего подписчиков, кем-то, кто появлялся на званых вечерах и банкетах. Имели репутацию знатока… чего-то, хотя никто не знал, чего именно. И вот вы ищете меня, завязываете со мной дружбу и культивируете ее! Вы избрали меня своим другом! Вы выделили меня, окружили вниманием, занялись моим образованием. Мне было двадцать семь, но я настолько мало знал тот новый мир, куда стремился войти, что, не сомневаюсь, выглядел намного моложе моих лет. А вам уже было почти тридцать, и вы, повидав так много, казались пресыщенным.
Думаю, другие у меня за спиной посмеивались по моему адресу, но мне было все равно. Мое преклонение, мое благоговение я гордо выставлял напоказ. «Уильям говорит…», «Уильям считает…», «Уильям и я…». Бог мой, как я, наверное, был смешон! А вы поощряли меня, льстили мне, ублажали. «Не принимайте других к сердцу! Такой художник, как вы…», «В вас есть нечто особенное, подлинный талант…». Я упивался этими фразами, искал их. Хотел, чтобы вы повторяли их снова и снова. Будто купался в молоке. И я не сознавал, насколько удовлетворяю некую вашу потребность. Для меня все было внове, а вы все уже видели, и не один раз. Со мной на буксире вы могли вновь испытать волнение открытия, ощутить радость новизны. Потому-то, я думаю, вы так настойчиво пропагандируете новое в искусстве, вы непрерывно ищете чего-то, что может вас возбудить, вызвать энтузиазм, которого слишком привилегированное образование вас лишило.
Никто прежде не принимал меня всерьез. Вы первый не сочли меня талантливым только в самообмане. Конечно, вы меня патронировали, но ведь вы патронировали всех. Однако даже я сообразил, что вам нравилось быть рядом, когда я видел что-то в первый раз — открывал для себя художника, о котором не знал ничего, в изумлении смотрел на шедевр, известный вам с младенчества. Вы могли рассказать мне про этого художника все, препарировать его искусство и облечь его гений словами. Но вы не могли окаменеть от восторга, не могли задрожать от переизбытка чувств. Я обеспечивал вам это, а взамен вы содействовали моему образованию. До встречи с вами меня поддерживало только врожденное шотландское упрямство, но я уже знал, что его одного мало. Я любил вас за это и всегда буду любить. Потому что, в конце-то концов, вы не ошибались: я хороший художник.
Я ушел с головой в работу под вашим руководством, трудился все часы дня и ночи, чтобы добиться от себя лучшего, и слагал мои достижения к вашим ногам, будто преданный пес, бегущий к хозяину с брошенной палкой. И я действительно стал лучше, в том и этом обрел мастерство, на которое и не надеялся. Я научился рисовать, не искать безопасности, не прятаться за своим умением. Ах какое это было блаженство! Те вечера, которые мы проводили вместе, я все еще вспоминаю как самую лучшую пору моей жизни. И я хотел, чтобы она продолжалась вечно. Я не хотел узнать вас поближе, не хотел думать о тенях и скрытых тонкостях. Но невинность приятна только потому, что она преходяща.
Каким образом меняются выражения? Я провел годы, разглядывая человеческие лица, но для меня это по-прежнему тайна. Крохотное, не поддающееся измерению движение брови к глазу и носу; едва различимое напряжение или ослабление мышцы в щеке и в шее, легчайшее подрагивание губ; блеск в глазах. Но мы же знаем, что глаза вообще не меняются, что самое превозносимое проявление эмоций — чистейшая иллюзия. И вот такие мельчайшие сдвиги на лице отличают презрение от уважения, любовь от злобы. Некоторые люди прямолинейны, их лица может читать всякий, кто захочет; некоторые более сложны, и правильно читать их лица способны только самые близкие. А некоторые непостижимы даже для самих себя.
Мне понадобились годы, чтобы определить выражение вашего лица, с каким вы смотрели на работу Эвелин в тот день в atelier5. Иногда мне сдается, что весь мой путь художника, даже самая моя жизнь могут быть расценены как устремление расшифровать этот взгляд, снять слой за слоем, погрузиться в ваше сознание и соединить воедино раздробленные эмоции и реакции, которые я тогда увидел, но не сумел понять. В конце концов мне это удалось. Вскоре я расскажу вам, как именно.
Итак, выражение было загадочным, но не реакция. Она была ясна, как удар колокола. Вежливое пренебрежение. Даже не презрение. Оно было весомым, я последовал вашему восприятию, но не настолько, чтобы сказать что-нибудь; даже тогда я сумел уловить в ней частицу себя. И мне стало тревожно. Потому что моя непосредственная реакция была иной — краткий толчок, который испытывает сознание, наткнувшись на нечто неожиданное и удивляющее. Конечно, я мог бы легко отмахнуться от этого первого впечатления, но оно подкрепилось тем секундным колебанием, которое я уловил в вас, — осколочком времени между моментом, когда вы смотрели, и вашей реакцией.
Вот чего я жду от портрета, который тщательно набрасывал все это время. Мне нужен этот взгляд, это проникновение. Мне нужна эта способность видеть через ее отражение на смотрящего; мне нужно, чтобы человек, смотрящий на портрет, почувствовал, что оценивают его, а не наоборот. И если, старый друг, вы не сумеете подарить мне его, я буду вынужден попытаться и его сотворить из моей памяти. Разумеется, никто не поймет, кроме меня; не исключено, что результат сочтут примером дурной живописи или вовсе его не заметят. Не важно. Это ведь не заурядный портрет на публику. В нем еще заключено и нечто сугубо личное между вами и мной. А потому вы постигнете мое постижение, если последите за мной.
Видите ли, проблема, с которой я столкнулся сейчас, сводится к тому, что за последние несколько лет вы стали самую чуточку гладеньким. До вашего приезда я этого не ожидал, а потому мне приходится заново обдумывать свой подход. Вы стали немножечко слишком самодовольным, в какой-то мере педантичным резонером. В те давние годы в ваших чертах сквозила легкая тревога. Она делала вас более человечным, более сложным, одновременно делая вас более трудным и — не будем ходить вокруг да около — более колюче обидчивым. Ваш снобизм, ваше высокомерие, ваше честолюбие — все тогда находилось ближе к поверхности, и хотя, вообще говоря, качества эти не слишком привлекательны, вас они делали более привлекательным, и, безусловно, писать вас было много легче. Теперь годы успеха все это поистерли; ничего такого я больше не вижу. Но оно все еще тут. Где-то. И я намерен вывести его наружу. Я знаю, на самом деле вы не изменились.
Сейчас вы выглядите просто сардоничным, отъединенным. Никуда не годится. Вы погубили мое утро. На этом остановимся. Нет, я понятия не имею, чем вы могли бы занять остальной день. Проблема ваша. Могу рекомендовать прогулку: в вас слишком много городского, и оттого вы выглядите бледным, безжизненным, даже иссохшим. Свежий воздух и физическая разминка будут вам куда полезнее этих мерзких пилюлек. Кроме того, тут есть на что посмотреть, если суметь увидеть. В этих краях не заботятся о своей истории, ее оставляют без присмотра в самых неожиданных местах. Мне эта склонность нравится: они тут озабочены настоящим и не испытывают потребности сохранять и вносить в каталоги последние камни их прошлого, все до единого. Они были футуристами из поколения в поколение. Авангард не способен открыть им что-то, чего они уже не знали бы.