Рослый — на две головы выше меня — молодой партизан с трофейным автоматом, висящим на груди, поздоровался со мной за руку, помолчал, потом неожиданно спросил:
   «Пушкина знаешь?»
   Я удивился. При чем тут Пушкин?
   Тогда, немного отступя, мой новый знакомый продекламировал:
 
«Черногорцы? Что такое? —
Бонапарте вопросил: —
Правда ль: это племя злое,
Не боится наших сил?»
 
   И, выдержав паузу, пояснил с достоинством:
   «Я — черногорец».
   Подумай, Ийка, стихи Пушкина — как своеобразная визитная карточка! Пушкин служит связующим звеном между нами, двумя славянами, людьми, никогда не видавшими и не знавшими друг друга: русским военным моряком и черногорцем-партизаном!
   Вот когда я особенно гордился тем, что я русский! Но я очень гордился прежде всего тем, что я советский.
   «Это наше будущее идет по Дунаю», — сказал при мне один рыбак в селении Добриня, показывая на караван.
   Как понимать его слова?
   Мы долго спорили об этом с моим соседом по каюте.
   «Открытие судоходства на Дунае возрождает экономику Югославии» — так говорил мой сосед, и правильно говорил.
   Но я думаю, что слова о будущем можно толковать значительно шире.
   Иногда мне представлялось, что я совершаю путешествие во времени.
   Не напоминают ли о нашем восемнадцатом годе, спрашиваю я себя, эти патронные ленты, перекрещенные на груди партизан? Не похожа ли на наших первых комсомолок эта девушка в красной косынке и с коротко подстриженными волосами?
   Но то, что для нас стало уже прошлым, — настоящее для югославов. И они, в свою очередь, узнают, хотят узнать в нашем настоящем черты своего будущего.
   «Сравнение напрашивается само собой, ну как ты не можешь понять? — втолковывал я соседу. (Он добрый малый, но, между нами, не блещет быстротой соображения.) — Наши тральщики пробивают в минированном Дунае новый фарватер. Они ведут за собой вереницу кораблей, подобно тому как весь советский народ прокладывает в будущее путь братским славянским народам».
   Вот почему нас осаждают вопросами жители Подунавья. Они никогда еще не видели советских людей. Им все интересно, каждая мелочь нашей советской жизни.
   Я рад, что благодаря капитан-лейтенанту мы сразу же смогли показаться перед югославами с самой лучшей стороны — то есть в нашей повседневной работе, в преодолении этих американских, английских и немецких мин…
   …Ийка! Только что я узнал, что мы наконец оценены как первооткрыватели! Наш труд запечатлен на карте!
   Танасевич с улыбкой показал мне небольшую карту, которой пользуется болгарский лоцман Горанов. Среди многочисленных пометок на ней возникла еще одна. Вдоль Дуная, на участке между Молдова-Веке и Белградом, очень старательно, печатными буквами, выведена надпись: «Русский фарватер». Такое наименование дали нашему обходному фарватеру эти неуступчивые упрямцы, ныне полностью убежденные, дунайские лоцманы. Что ни говори, а лестно!
   С этой картой я побежал к капитан-лейтенанту — первым хотел его порадовать. К сожалению, он на катере начальника штаба, проверяет интервалы между судами при переходе от одного берега до другого. Пришлось оставить развернутую карту на его письменном столе. Пусть как войдет в каюту, так сразу и увидит! Интересно, какое лицо сделается у него?
   …Я много думаю эти дни о капитан-лейтенанте. Конечно, он минер по призванию: обстоятельный, точный, абсолютно владеющий собой. Но всегда ли был таким? Вот что интересно. Или это профессия минера так сформировала его характер?..
   Но извини! Временно прерываю. Мы приближаемся к Белграду…»

И БЕЛГРАД РАССТУПИЛСЯ ПЕРЕД НИМИ

   Тральщики, а за ними и суда каравана миновали разрушенный мост.
   Впереди Белград. За Белградом фронт. Корабли двигаются прямо на закат, будто в жерло пылающей печи.
   Но печь догорает. Кое-где уголья уже подернулись сизым пеплом.
   Кичкин и Петрович, свободные от вахты, стоят на баке,
   — Сколько перемен в моей судьбе произошло! — задумчиво говорит Кичкин. — По ту сторону Железных Ворот я был совсем другим, верно?
   — Ростом, что ли, повыше стал?
   — Не смейся, Петрович. Для меня это важно.
   — В общем, прошел Железные Ворота и сразу переродился, так?
   — Не только Железные Ворота, Петрович, но и Молдова-Веке. В жизни каждого человека, наверное, есть своя Молдова-Веке.
   — Просто повзрослел наконец. Это пока непривычно тебе, вот и расфилософствовался.
   — Может быть, — кротко отвечает Кичкин.
   На реях судов взметнулись праздничные флаги расцвечивания. Стодвадцатикилометровая минная банка позади. Вдали видны уже дома городских окраин.
   — А какой я был фантазер, Петрович! До Железных Ворот. Больше всего, знаешь, мечтал «свалиться на абордаж»! Видел себя стоящим у боевой рубки бронекатера, с протянутой вперед рукой, может быть даже окровавленной, наспех забинтованной. Совершал какой-то подвиг — но обязательно на глазах адмирала, командующего флотилией! И погибал, провожаемый громом орудийных залпов. Скажи, не глупо ли?
   — По-разному можно войти в историю. — Петрович прячет улыбку, потому что сейчас пародирует приподнятый тон своего друга. — Можно вбежать на редане, подняв бурун за кормой, как вбегает в гавань торпедный катер! Но можно втянуться торжественно-неторопливо, что в настоящее время и делает наш караван.
   — Ну вот, опять остришь…
   В столицу Югославии головные корабли вошли поздним вечером.
   Город высоких белых зданий и крутых спусков как бы расступился перед ними.
   Кое-где уже зажглись уличные фонари. Значит, держатся еще белградцы? Последние лопаты угля добирают на своей электростанции?
   Несмотря на позднее время, тысячи, десятки тысяч встречающих колышутся на пристани, набережной и улицах, прилегающих к Дунаю. Они ждут уже давно. О подвиге советских минеров стало известно задолго до появления первых кораблей.
   Дежурные с повязками на рукавах, взявшись за руки, сдерживают напор толпы. Над головами взлетают шляпы, мелькают платки.
   — Живио! [8]Да здравствуют русские военные моряки, живио!!!
   Подняв полный мальчишеского обожания взгляд на Григоренко, который стоит на мостике, Кичкин говорит робко:
   — Вас приветствуют, товарищ капитан-лейтенант!
   — Почему же именно меня? Нас всех.
   — Нет, вас особо. Ведь это вы решили загадку Молдова-Веке. Живио — иначе долгой жизни желают вам. Уж если столько человек желают — а их, смотрите, тысячи здесь… да что я, десятки тысяч, — значит, наверняка проживете сто лет!
   Капитан-лейтенант улыбается, снисходительно и немного грустно…

«А Я НЕ ВЕРЮ!»

   — Как вспомню эту его улыбку, — говорит Кичкин, стоя па палубе рядом со мной, — сам бы себе, кажется, болтливый язык откусил! Сто лет, каково? А он через два месяца погиб…
   Тральщик — в порту старинного венгерского города Вышград. (Может быть, называется так потому, что стоит выше Будапешта по Дунаю?) Снега уже давно нет. Веселая весенняя листва одела деревья и кусты на склонах. Но сейчас не видно ни деревьев, ни склонов. И Вышграда не видно. Просто чернеет у борта громада берега.
   Фронт совсем близко, город затемнен. Ночь. Очень теплая, мартовская.
   — Петрович сказал: «напророчил ты ему!» Правда, глупо сказал? А еще комсомолец…
   С берега наносит порывами волнующие запахи: сырой земли, осенних сгнивших листьев, распустившихся пушистых почек. Почему-то метаморфозы в природе чаще всего происходят скрытно, по ночам.
   Вот и пришла весна тысяча девятьсот сорок пятого года на Дунай!
   Весна, которую уже не увидит наш Мыкола…
   — А вы верите, что он погиб? — Голос Кичкина по-прежнему негромкий, задумчивый.
   Я удивлен. Позавчера ездил из Вышграда в штаб флотилии. Там долго расспрашивал разведчиков, с которыми в январе Мыкола ходил в Будапешт. Все в один голос подтверждают, что после взрыва гранаты капитан-лейтенант, обливаясь кровью, упал на ступени лестницы. Но…
   — Тела-то все-таки не нашли потом, — подсказывает Кичкин.
   И снова молчание.
   Вспыхнувший огонек папиросы на миг освещает лицо моего собеседника, хмурое, по-мальчишески толстогубое. Он стоит ко мне боком, облокотившись на леер, и разговаривает так, словно бы думает вслух.
   — Видите ли, как вам сказать, товарищ Кичкин, — мямлю я. — Иногда верю, а иногда, признаться, не верю. Но, может быть, это потому, что я повесть о нем обдумываю, а для повести…
   — Нет, а я всегда не верю! Иначе это чересчур несправедливо, нельзя же так. На дне неизвестную мину разоружил, потом минную банку от Молдова-Веке прошел, и ничего! А на какой-то лестнице в Будапеште — от собственной гранаты? Это же, согласитесь, чушь, нелепо! Но я рад, что иногда вы тоже не верите. Я ведь об этом никому, только вам. Кирилл Георгиевич сейчас в Турну-Северине, а Петрович все равно не поймет. Еще мистикой меня начнет попрекать. Но я именно потому, что очень несправедливо, нелогично…
   Он продолжает сердито жаловаться на чью-то несправедливость, — я уже не слушаю его.
   Ну что ж! Как начата эта глава, так пусть и закончится — в обрамлении ночи.
   Длится ночь на реке. Хлюпает вода под днищем, с шелестом пробегает мимо борта. Молодой обиженный голос постепенно удаляется. Он возник во мгле и пропадает во мгле. Я снова один.
   — А смерть всегда нелогична, милый Кичкин, — печально говорю я, хотя Кичкина уже нет рядом…
* * *
   Но так бывает иной раз в жизни: трезвая логика фактов, почтенный здравый смысл пасуют перед необычным.
   Выяснилось — спустя много времени, — что в нашем споре прав был не я, а юный фантазер Кичкин. Мыкола не погиб в Будапеште. Гитлеровцы успели вытащить его из горящих развалин — раненого, потерявшего сознание.
   Однако лучше для него было бы погибнуть в Будапеште. Ему пришлось пережить в плену такие чудовищные испытания, по сравнению с которыми померкло все, что он пережил до этого…

От редакции

   В романе Л.Платова «Когти тигра», отрывок из которого напечатан в альманахе, вымысел тесно переплетен с фактами истории.
   В основу глав «На пороге Севастополя» и «Загадка Молдова-Веке» положены действительные события, описанные Л.Платовым, в то время военным корреспондентом на Дунайской флотилии, совместно с тогдашним начальником походного штаба бригады К.Г.Баштанником в двух сериях очерков («Подвиг минного офицера Григория Охрименко» и «Фарватер»), которые были опубликованы в 1945 и 1946 годах в газете «Красный флот».
   Подвиг беспримерного в военно-морской истории разоружения на дне моря немецкой мины неизвестного образца совершил один из выдающихся наших советских минеров Григорий Николаевич Охрименко. Ему же принадлежит и честь решения «загадки Молдова-Веке». Командуя в 1944 году бригадой траления на Дунае, он провел бригаду и следовавший за ней караван с боеприпасами для фронта и топливом для Белграда по немецким и англо-американским минам из Молдова-Веке до столицы Югославии. За это Григорию Николаевичу Охрименко, ныне капитану первого ранга, единственному из советских военных моряков присвоено звание Народного Героя Югославии.
   В романе сохранены также подлинные фамилии некоторых участников этих событий: капитан-лейтенанта Баштанника, лоцмана Танасевича, старшины второй статьи Караваева, водолазов Болгова и Викулова.
   Подвиг не должен остаться безымянным.

Александр Иванович Абрамов,
Сергей Александрович Абрамов
ГЛАЗА ВЕКА
(Повесть)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
   Путешественники во времени словоохотливы только в литературе. В жизни они предпочитают молчать. Кому охота попасть на учет к районному психиатру!
   Молчу и я. Собственно, я даже не знаю, как назвать происшедшее. Путешествием в страну детства? Но случившееся не аллегория. Сказкой? Мне бы так хотелось, но сказки придумываешь сам, а я ничего не придумывал. Просто произошел тот редкий случай, когда воображаемое становится реальным, после чего начинаешь говорить цитатами: «Никогда не забуду, он был или не был, этот вечер…»
   Вечер был после. Мы вышли утром в первое весеннее воскресенье, лет семь или восемь тому назад, когда Володьке пошел только шестнадцатый год. Точной даты не помню. Словом, когда наши школьники носили фуражки, как у реалистов дооктябрьских времен — серо-зеленые с желтым кантом, ремни с бляхами и суконные гимнастерки с блестящими медными пуговицами.
   Все отличалось почти уэллсовской точностью в деталях и частностях. Была даже машина времени — обыкновенный московский автобус завода имени Лихачева, номер девяносто четыре или девяносто шесть. Впрочем, едва ли обыкновенный — по этому маршруту он вообще не ходил. Заблудившийся автобус. Как я вскочил на его подножку, было загадкою для меня. Но вскочил. И даже не один, а с Володькой.
   Помню, в автобусе было странно пусто — ни одного пассажира, кроме нас, хотя шел он в воскресные часы «пик», по многолюднейшей магистрали — по проспекту Маркса от «Детского мира» к Дому союзов.
   Там мы и вышли, хотя указателя остановки не было и другие автобусы здесь обычно не останавливались.
   Но вышли уже в другом времени. Со странной, тревожной и не очень ясной для меня целью — проверить притчу о «глазах века».
2
   Все началось с неудачи. Статья о средней школе, заказанная мне редакцией комсомольской газеты, не получалась. Подобранные материалы и привычный, стремительный бег мысли, который многие склонны называть вдохновением, подсказали соблазнительное сравнение нашей десятилетки с дореволюционной гимназией. Я просидел полчаса, рисуя пляшущих человечков, и отложил рукопись.
   В соседней комнате Володька с Петром Львовичем обсуждали программу первомайского вечера в школе. Жена ушла к соседке, чтобы им не мешать. Но мне очень хотелось поговорить. Я помедлил немного у двери и вышел, как таежный охотник к костру.
   — Не помешаю?
   Сын мой вежливо промолчал, а Петр Львович, классный руководитель Володьки, сдержанно улыбнулся:
   — Написали?
   Я неопределенно пожал плечами.
   — А что, трудно?
   — Кому как, — заметил я. — Если бы вам пришлось сравнивать вашу школу с нашей гимназией, вы, наверное, не встретили бы затруднений.
   — Конечно, фразеология готовая.
   — А вот я не могу.
   — Папа считает, что у них в гимназии лучше учили, — сказал Володька.
   Петр Львович потрогал щетину у подбородка — как у всех брюнетов, она была уже заметна к вечеру — и прищурился.
   — Что значит лучше? — спросил он. — Сейчас программы шире и разнообразнее.
   — По точным наукам. А по гуманитарным — простите!
   — Вы уверены?
   — Вполне. В его годы, — я кивнул на Володьку, — мы были образованнее. Спросите у него, кто такой Перикл? Что за штука «лестница Иакова»? Что означает выражение: «Омниа меа мекум порта»? Чем примечателен в истории Франции драматург Арман дю Плесси? Какая разница между гвельфами и гибеллинами?
   Я торжествующе оглядел своих противников. Оба молчали.
   — В мое время об этом упоминалось без сносок и примечаний, — прибавил я.
   Петр Львович с Володькой лукаво переглянулись, и, хотя одному было за тридцать, а другому вдвое меньше, я почему-то не почувствовал между ними разницы. Но, восходя ко мне, она возрастала, казалось, в геометрической прогрессии.
   — Кроссворды, конечно, вы решаете лучше, — Петр Львович опять союзнически взглянул на Володьку, — но что такое, по-вашему, образованность?
   — Объем знаний, — сказал я, — различных знаний.
   — Вот именно — различных. Вы знаете о гвельфах и гибеллинах, а он знает о кривизне пространства.
   — Я тоже знаю о кривизне пространства.
   — Я не о вас говорю. То есть о вас, но в прошедшем времени. О гимназисте — его ровеснике. — Он снова посмотрел на Володьку.
   Тот, прислушиваясь, рисовал, как и я, пляшущих человечков. У нас были одинаковые привычки и склонности — он даже левый глаз щурил так же, как я, в минуты чем-нибудь обостренного внимания.
   — Вы полагаете, что этот гимназист был образованнее его? Больше знал? Лучше разбирался в явлениях жизни? Вы даже не представляете себе, как вы ошибаетесь.
   — Не думаю, — не сдавался я.
   — А вы подумайте и сопоставьте. Володя не читал библии и не знает латыни. Гекзаметров Овидия наизусть не заучивал, в королях и войнах средневековья, пожалуй, запутается. И в то же время он знает в сотни раз больше, чем знали вы в пятнадцать лет, и разбирается во многом лучше, правильнее этого гимназиста. Самый уровень его умственного развития гораздо выше.
   Володя еще ниже опустил голову. Даже уши его покраснели.
   Петр Львович перехватил мой укоризненный взгляд.
   — Непедагогично высказываюсь? Пожалуй, — согласился он. — Но ведь это не ему похвала. Это похвала веку.
   — Сильно сказано, — усмехнулся я.
   Но Петр Львович не принял брошенного мной мостика к шутке. Он спорил всерьез.
   — Вы знаете, что такое «глаза века»? — вдруг спросил он и тут же, не ожидая ответа, задал, казалось бы без всякой связи с предыдущим, другой вопрос: — Помните сочинение вашего сына о предоктябрьской Москве?
   Еще бы не помнить! Мне оно не очень понравилось. Володька манерничал, повторяя газетные трюизмы о пыли и мусоре, горбатых переулках и подслеповатых фонарях.
   Но Петр Львович почему-то поставил ему пять с плюсом.
   — Вы, кажется, были не согласны с оценкой?
   — С плюсом. Сочинение толковое, грамотное, — я искоса взглянул на Володьку: не обиделся ли, — пятерочное сочинение. Но плюс — это уже «экстра». А «экстра» не было. Школьные банальности без души.
   — Без души? — иронически повторил Петр Львович. — А по-моему — без умиления. Теперь понимаете, что такое «глаза века»?
   Каюсь, я ничего не понял.
   — Не понимаете? А все очень просто. Володя писал по материалам, но с точной, не искривленной перспективой. Он видел все глазами своего времени. А вы видите это глазами своего детства — и Москву, и себя. Вот и возникает некая аберрация зрения. Вы не обижайтесь, я не только о вас говорю. Все мемуаристы этим грешат. Вспоминают, а глаза не те. Вам приходилось уже в зрелом возрасте видеть то, что запомнилось и полюбилось вам в детстве? Ну, дом, сад, пейзаж какой-нибудь… Приходилось? — И в ответ на мой утвердительный кивок он победно закончил: — Вот видите! И, конечно, разочаровались. Все оказалось ниже, меньше, бледнее, невзрачнее. Это и есть «глаза века».
   Мне не хотелось сдаваться.
   — По-моему, спор не об этом… — начал я и осекся.
   В передней мягко щелкнул замок.
   — Конечно, они уже спорят, — сказала жена, входя в комнату, — а у мальчика еще уроки не сделаны.
3
   Володька, оказывается, на меня не обиделся. Он сам сказал об этом, правда не мне, а Тане, нашей соседке и своей однокласснице из параллельной группы. Они вместе пришли из школы и стояли на площадке у лифта. Дверь на лестницу была приоткрыта, и, хотя они говорили тихо, я все слышал.
   Спрашивала Таня, смуглая девочка-подросток, угловатость которой смягчалась еще не выраженной, но уже намечающейся округлостью линии будущей женщины.
   — На кружок придешь?
   — Не знаю. Нет, наверно.
   — Ты же сочинение должен читать.
   — Не буду я читать. Не бардзо написано. Школьные банальности без души.
   — Кто сказал?
   — Предок. Да и я сомневался.
   — А все хвалят.
   Смешок.
   — Значит, не придешь?
   — Я о другом кружке думаю.
   — О каком еще?
   В голосе у Володьки появляются торжественность и певучесть.
   — Понимаешь, нет названия. Хорошо бы так: общество будущников, а?
   — Союз мечтателей.
   — Не смейся. Можно и так. Решим еще.
   — Да ведь нет такого кружка.
   — А мы его придумаем.
   — Кто это — мы?
   — Сама знаешь кто. В воскресенье у Родина. Придешь?
   — Я фантастику не очень люблю.
   — Ну и дура. Фантастика движет науку.
   — Пусть движет, а мне скучно. Я жизнь в книгах люблю, а не выдумки.
   — Выдумка — результат воображения, а без воображения все бескрыло. Мещанкой вырастешь.
   Таня молчит, потом говорит еще тише, но я все-таки слышу:
   — Скажут, из-за тебя пришла.
   — При мне не скажут.
   Голоса понижаются до шепота. Потом гулко хлопает входная дверь.
   Я машинально расстегиваю ворот рубашки. Душно? Но в комнате совсем не жарко. Может быть, вспомнилось что-то очень похожее?
4
   — Что это за кружок? — спрашиваю я Володьку.
   — Ты что, слышал? — пугается он.
   — Ты о каком-то кружке говорил на площадке.
   — А что еще слышал?
   — Не помню, я не прислушивался.
   Он молча кладет портфель на стол — кажется, успокоился. Я жду.
   — Да еще нет кружка, — неохотно говорит он, — названия еще не придумали. Поможешь?
   — Подумаю. Что вы там делать будете?
   — Ну что… Книжки обсуждать по научной фантастике. Сами придумывать…
   — Тоже мне физики!
   — А что? — Володька шел на сближение с противником. — Допустим, что глаз человека перестал реагировать на свет. Ну, болезнь какая-нибудь, эпидемия… И вдруг для всех в городе наступила тьма. Что тогда будет?
   — М-да, — говорю я неопределенно.
   — А о реке времени читал?
   — О какой реке времени?
   — Ну, об открытии Козырева.
   — Какое же это открытие? Так, гипотеза.
   — А машина времени не гипотеза?
   — Машина времени — вздор.
   — Не знаю… — Володька задумывается. — Теоретически вполне допустимо. Материальный мир движется в пространстве и времени. Сегодня он в одной точке пространства, завтра — в другой. Так и во времени.
   — Ну и что? — Я еще не понимаю его мысли.
   — Значит, «вчера», «сегодня» и «завтра» — такие же математические величины, как длина, ширина и высота.
   — Это ты на уроке расскажи. Я не специалист.
   Он не обращает внимания на мою реплику.
   — А почему у Герберта Уэллса машина движется только в одном направлении — в будущее? А в прошлое? — Он улыбается какой-то новой, только что возникшей идее.
   — Бессмыслица, — говорю я. — Есть же закон причинности.
   — Жалко, — вздыхает он. — А интересно бы…
   — Что интересно?
   Но он продолжает, не слыша вопроса: его увлекает другая мысль.
   — Когда я писал это сочинение, мне казалось, что я все видел. Собственными глазами. Все-все.
   — Ничего ты не видел. Все было не так.
   — А как?
   Подбежав к столу и порывшись в ящике, он подает мне что-то похожее на слежавшийся и пожелтевший газетный лист.
   Я удивленно — а руки почему-то дрожат — раскрываю его, стараясь не смотреть на Володьку. Подсознательно я уже догадываюсь, что это за газета.
   Это «Раннее утро», я тотчас же узнаю ее, хотя угол с названием и датой оторван. Но я помню эту дату, и год, и день — воскресенье, почему-то тревожное, теплое, весеннее, казавшееся безоблачным, не то мартовское, не то апрельское воскресенье после февраля семнадцатого года. Сейчас я вспомню точно — почти истлевшие на сгибах страницы даже не шуршат в руках. Экстренное пленарное заседание Временного правительства. Большие портреты Родзянко и Гучкова. Затишье на фронте.
   «В беседе с нашим корреспондентом господин Милюков настоятельно подчеркнул историческую миссию России на Черном море. Только русские проливы завершат святое дело союзников».
   Николай Второй, изображенный карикатуристом Атэ с розой у губ: «Я так люблю цветы». Фельетон Мускатблита о папиросниках. Хроника Земгора. Самоубийство горничной.
   «Вчера в Большом театре в балете «Конек-горбунок» вместо заболевшей г-жи Гельцер выступила г-жа Мосолова».
   «Пьеро XX века в Петровском театре миниатюр».
   Дальше, дальше… Петитное сообщение о программе воскресных скачек. Стихи дяди Михея о папиросах «Зефир» — десять штук шесть копеек. Санатоген Бауэра и пастилки Вальда. И совсем внизу, в уголке, объявление о натирке полов артелью «Басов и сыновья».
   Я почему-то помню этот день. Где-то на дне памяти, как в глубоком колодце, лежит он, не заслоненный годами и жизнью. Я никогда не вспоминаю о нем, но все же помню.
   — Где нашел?
   — В бабушкиной корзинке на антресолях.
   — Вечно лазаешь… — начинаю я, но злиться не хочется.
   Хочется молчать и думать, перебирая в памяти неостывшие угольки прошлого.
   — Ты мне не ответил, — говорит Володька.
   — Что не ответил?
   — Ты сказал: всё было не так. Я тебе дал газету и спросил: «Вот так?»
   — Так, — отвечаю я, глядя куда-то мимо него.
   — Ты видишь? — спрашивает он.
   — Вижу. Весь день. С утра, когда купил эту газету в Охотном.
   — Где купил?
   — В киоске.
   — Тогда тоже были киоски?
   — Были.
   Он нерешительно садится возле меня на ручку кресла.
   — Если б я нашел ее раньше, я бы лучше написал сочинение?
   Мне не хочется его огорчать.
   — Возможно.
   — Я бы тоже увидел все это.
   — Воображение — не видение. А впрочем…
   Я обнимаю его за плечи и что-то говорю ему на ухо тихо-тихо.
   Он отстраняется.
   — Смеешься?
   — Почему? Ты же сам говоришь, что «вчера», «сегодня» и «завтра» — такие же математические величины, как длина, ширина и высота. Значит, их можно соединить.
   — А закон причинности?
   — Мы его опровергнем.
   Он смотрит на меня почти с испугом: неужели я сошел с ума? Но я повторяю и повторяю ему то же самое и так же тихо.
   Теперь он понял.
   — Здорово! — говорит он.
   Я молчу.
   — Как в рассказе о мальчике, на дворе у которого была калитка в прошлое.