Страница:
У своей настольной лампы, в комнате с плотно зашторенными окнами, он может без труда вообразить, что еще длится та, первая ночь над картотекой. Только что он проводил курсанта Ластикова и знаменитого подводника Донченко, присел к столу, придвинул к себе одну из карточек и после некоторого колебания вписал в нее:
«Светящаяся дорожка в шхерах».
Нет! Не четыре часа, а четыре года прошло с той ночи. Большой письменный стол сплошь устелен карточками, на которых — даты, факты, фамилии. А на маленькой карте в сети меридианов и параллелей, как пойманные рыбы, бьются Винеты…
Последняя ночь над картой прошла незаметно. За окном уже светло. Сквозь щели между шторами протискивается луч. Цепляясь за переплеты, он взбирается по книжным полкам, перемещается по стене к столу и, скользнув по карте через весь мировой океан, упирается в раскрытый настольный календарь.
Там запись — для памяти:
«Передача карты с прокладкой курса. Тов. Ластиков. Выпуск офицеров в училище».
С утра в училище необычно приподнятое настроение. Озабоченной рысцой пробегают по трапам дежурные, придерживая палаши у бедра. Командиры рот, выбритые до блеска, в полной парадной форме, при орденах и медалях, отдают и получают последние распоряжения. Стоя подле полотеров, исполняющих свой лихорадочный танец, офицер то и дело вынимает часы и нетерпеливо пристукивает ногой.
Все устали, взвинчены. Но это предпраздничная взвинченность.
Заместитель начальника по строевой части раздраженно оттягивает тесный крахмальный воротничок. Он вдруг спохватывается: привезли ли резинки для погон, кортиков и дипломов? Его успокаивают: привезли, привезли!
Даже часовой, застывший у знамени, судя по лицу его, несомненно, взволнован, хотя по уставу ему положено реагировать на происходящее только одним жестом: отданием чести по-ефрейторски, то есть отводя руку с винтовкой в сторону.
Об остальных курсантах и говорить нечего. В этот день равнодушных или спокойных нет. Разница лишь в оттенке эмоций.
У выпускников, которые донашивают на левом рукаве четыре золотых угла острым концом вниз, — это гордость пополам с радостью, старательно скрываемые. У остальных курсантов, носящих пока один угол, два или три, к радости примешиваются нетерпение и самая чуточка зависти.
Высшее военно-морское училище имени Фрунзе провожает своих выпускников, новых офицеров флота!..
Церемониал этот совершается в бывшем Актовом зале, ныне зале Революции.
Вот начинает доноситься тяжелая, ритмичная поступь. Раскрываются белые резные двери, в зал сине-черным компактным прямоугольником входят курсанты.
Вдоль левой стены выстраиваются выпускники с отличниками на правом фланге, у противоположной стены — остальные курсанты, держа винтовки к ноге. Не дрогнет, не шелохнется ровный, как по ниточке, ряд безукоризненно выглаженных фланелевок, хотя сердца под ними, вероятно, колотятся во всю мочь.
Александр Ластиков — на правом фланге выпускников.
Не поворачивая головы, ничем не нарушая неподвижности шеренги, он скользит взглядом по группе преподавателей училища. Среди них — в полной парадной форме Грибов.
В зал торжественно вносят училищное знамя. Оно проплывает вдоль строя курсантов. Развеваются гордые ленты орденов Ленина и Ушакова. С сосредоточенно-строгими лицами, не глядя по сторонам, шагают великан знаменосец и два ассистента ему под стать, — в знаменную бригаду отбирают самых рослых отличников. Широкую выпуклую грудь пересекает голубая лента с золотой окантовкой, на плече — обнаженный палаш.
Зачитывается приказ министра о присвоении выпускникам воинских званий. Лейтенант… Лейтенант… Лейтенант…
Впервые выпускники слышат свои фамилии с прибавлением офицерского звания. Они морщат носы, пытаясь остаться невозмутимыми. Но радостная мальчишеская улыбка помимо воли проступает на губах.
Команда:
— Офицерам-выпускникам погоны, кортики, дипломы вручить!
Поздравления, традиционный ответ: «Служу Советскому Союзу!», туш. И здесь соблюден церемониал: каждому отличнику туш исполняют особо.
Снова команда:
— Офицерам-выпускникам форму одежды — курсантскую на офицерскую сменить! Офицеры-выпускники, напра-во! По факультетам — шагом марш!
В классах на столах разложены тужурки с поперечными золотыми полосками на рукаве. Офицеры натягивают белые перчатки, поводят плечами, озабоченно скашивают на них глаза — привыкают к погонам. Те топорщатся крылышками: еще непослушны, не обмяты шинелью. На золотой канители — строгий черный просвет и две маленькие серебряные звездочки. Путеводные звездочки! Куда, в какие моря, к каким подвигам во славу Родины поведут они?..
Пока что приводят обратно в зал. Шелест одобрения, восхищения среди гостей. Очень трогательно выглядят эти юные офицеры, совсем еще новенькие, угловатые в движениях, смущающиеся собственного своего великолепия.
Звучит Гимн Советского Союза. Адмирал произносит поздравительную речь. Под гулкими сводами раскатывается:
— Равняйсь! Парад, смирно! К торжественному маршу, повзводно, на двух линейных дистанцию, первый взвод — прямо, остальные — напра-во! На пле-чо! Равнение направо! Шаго-ом — марш!
Следом за знаменем училища проходят молодые офицеры.
Зал опустел.
Приказ о назначении на флоты зачитывается уже в ротах:
— Лейтенант Авилов — на Тихоокеанский… Лейтенант Бубликов — на Черноморский…
Отличникам, по традиции, предоставлен выбор моря. Товарищи Александра заранее знают «его» море. Где и продолжать службу старому балтийцу, как не на Балтике?
Но заключительные слова приказа вызывают всеобщее недоумение:
«…откомандировывается в распоряжение командующего пограничными войсками Ленинградского военного округа».
Пограничными? Почему?
Александр обменивается с Грибовым многозначительным взглядом. Только они двое понимают, в чем дело. Это — тайна, о которой не положено знать никому, кроме самого ограниченного круга лиц.
Официальная часть закончена. Молодых офицеров окружают их гости — родственники и знакомые. Александр подходит к Грибову.
Короткое, сильное рукопожатие.
— Когда едете к новому месту службы?
— Послезавтра, Николай Дмитриевич.
— Очень хорошо. Я одобряю ваше решение не идти сейчас в положенный вам отпуск. Отгуляете его зимой.
— Конечно, Николай Дмитриевич. Хочется поплавать, пока длится навигация. А потом, я же читаю газеты…
Грибов кивком головы показывает, что понял, какое отношение имеют газеты к этому решению.
Он задумчиво смотрит на лейтенанта Ластикова. Внешне сходства с Шубиным никакого. Да его и не может быть. Александр — не родной, а приемный сын. И в то же время угадывается глубокое внутреннее родство между ними.
Жесты и разговор Ластикова несколько медлительны. На первый взгляд он может показаться даже флегматичным. Но это спокойствие спортсмена, который бережет силы для решающего броска или удара.
Ластиков немногословен. А ведь когда-то, будучи юнгой, мог часами разглагольствовать, потешая матросов. Произошло нечто подобное тому, что происходит с тоненьким дискантом, который в период возмужания переходит в мужественный баритон или бас.
Время-то, время как бежит! Давно ли у дверей звонил стриженный под машинку курсант-первокурсник, старательно прятавший под военно-морским этикетом свою застенчивость: «Разрешите войти!», «Разрешите представиться!»
Но потом, усевшись в кресле против хозяина, он овладел собой. Характерно, что сразу же овладел собой, едва назвал «Летучего Голландца», то есть перешел к делу, к цели своего посещения.
Помнится, сидел, сцепив пальцы рук между коленями, немного подавшись вперед, наклонив лобастую голову. Докладывал — именно не рассказывал, а докладывал — сжато, экономно, стараясь придерживаться только фактов.
Теперь лейтенант Ластиков, выпрямившись, стоит перед Грибовым.
Волосы у него светлые, почти льняные, не острижены под машинку, а расчесаны на пробор. Черты лица, очень загорелого, отвердели, определились.
И все же давешний милый сердцу Грибова угловатый первокурсник порой проглядывает в нем. Особенно когда задумается о чем-то — вот как сейчас, — и так глубоко задумается, нагнув голову и уставившись на собеседника своими темно-карими, широко расставленными, словно бы немного удивленными глазами.
— Я, Николай Дмитриевич, стал очень ясно понимать, как это важно: «Летучий Голландец»! Ведь мы по самому краю ходим, верно? Другие, может, только почитывают газеты и слушают радио краем уха, а для меня каждое слово будто молотком по голове. Закрою, знаете ли, глаза, и «Летучий» всплывает, как тогда, в шхерах, серый, в сером тумане, длинные стебли водорослей на нем.
Молодой офицер заставил себя улыбнуться, но глаза оставались невеселыми, злыми.
— Ну что ж! — бодро сказал Грибов. — Я сделал свою часть работы. Остальное зависит уже от вас. От вашей целеустремленности, настойчивости, терпения. Я так и доложил адмиралу Рышкову… Надеюсь, не подведете? Я шучу, понятно. Вы как проводите сегодняшний вечер? По традиции, с товарищами?
— Так точно. Прощально-отвальная встреча.
— Тогда значит, завтрашний вечер у меня?
— Спасибо, Николай Дмитриевич.
— Спасибо будете после говорить. Я закончил прокладку курса. Завтра вручу карту вам…
«Светящаяся дорожка в шхерах».
Нет! Не четыре часа, а четыре года прошло с той ночи. Большой письменный стол сплошь устелен карточками, на которых — даты, факты, фамилии. А на маленькой карте в сети меридианов и параллелей, как пойманные рыбы, бьются Винеты…
Последняя ночь над картой прошла незаметно. За окном уже светло. Сквозь щели между шторами протискивается луч. Цепляясь за переплеты, он взбирается по книжным полкам, перемещается по стене к столу и, скользнув по карте через весь мировой океан, упирается в раскрытый настольный календарь.
Там запись — для памяти:
«Передача карты с прокладкой курса. Тов. Ластиков. Выпуск офицеров в училище».
С утра в училище необычно приподнятое настроение. Озабоченной рысцой пробегают по трапам дежурные, придерживая палаши у бедра. Командиры рот, выбритые до блеска, в полной парадной форме, при орденах и медалях, отдают и получают последние распоряжения. Стоя подле полотеров, исполняющих свой лихорадочный танец, офицер то и дело вынимает часы и нетерпеливо пристукивает ногой.
Все устали, взвинчены. Но это предпраздничная взвинченность.
Заместитель начальника по строевой части раздраженно оттягивает тесный крахмальный воротничок. Он вдруг спохватывается: привезли ли резинки для погон, кортиков и дипломов? Его успокаивают: привезли, привезли!
Даже часовой, застывший у знамени, судя по лицу его, несомненно, взволнован, хотя по уставу ему положено реагировать на происходящее только одним жестом: отданием чести по-ефрейторски, то есть отводя руку с винтовкой в сторону.
Об остальных курсантах и говорить нечего. В этот день равнодушных или спокойных нет. Разница лишь в оттенке эмоций.
У выпускников, которые донашивают на левом рукаве четыре золотых угла острым концом вниз, — это гордость пополам с радостью, старательно скрываемые. У остальных курсантов, носящих пока один угол, два или три, к радости примешиваются нетерпение и самая чуточка зависти.
Высшее военно-морское училище имени Фрунзе провожает своих выпускников, новых офицеров флота!..
Церемониал этот совершается в бывшем Актовом зале, ныне зале Революции.
Вот начинает доноситься тяжелая, ритмичная поступь. Раскрываются белые резные двери, в зал сине-черным компактным прямоугольником входят курсанты.
Вдоль левой стены выстраиваются выпускники с отличниками на правом фланге, у противоположной стены — остальные курсанты, держа винтовки к ноге. Не дрогнет, не шелохнется ровный, как по ниточке, ряд безукоризненно выглаженных фланелевок, хотя сердца под ними, вероятно, колотятся во всю мочь.
Александр Ластиков — на правом фланге выпускников.
Не поворачивая головы, ничем не нарушая неподвижности шеренги, он скользит взглядом по группе преподавателей училища. Среди них — в полной парадной форме Грибов.
В зал торжественно вносят училищное знамя. Оно проплывает вдоль строя курсантов. Развеваются гордые ленты орденов Ленина и Ушакова. С сосредоточенно-строгими лицами, не глядя по сторонам, шагают великан знаменосец и два ассистента ему под стать, — в знаменную бригаду отбирают самых рослых отличников. Широкую выпуклую грудь пересекает голубая лента с золотой окантовкой, на плече — обнаженный палаш.
Зачитывается приказ министра о присвоении выпускникам воинских званий. Лейтенант… Лейтенант… Лейтенант…
Впервые выпускники слышат свои фамилии с прибавлением офицерского звания. Они морщат носы, пытаясь остаться невозмутимыми. Но радостная мальчишеская улыбка помимо воли проступает на губах.
Команда:
— Офицерам-выпускникам погоны, кортики, дипломы вручить!
Поздравления, традиционный ответ: «Служу Советскому Союзу!», туш. И здесь соблюден церемониал: каждому отличнику туш исполняют особо.
Снова команда:
— Офицерам-выпускникам форму одежды — курсантскую на офицерскую сменить! Офицеры-выпускники, напра-во! По факультетам — шагом марш!
В классах на столах разложены тужурки с поперечными золотыми полосками на рукаве. Офицеры натягивают белые перчатки, поводят плечами, озабоченно скашивают на них глаза — привыкают к погонам. Те топорщатся крылышками: еще непослушны, не обмяты шинелью. На золотой канители — строгий черный просвет и две маленькие серебряные звездочки. Путеводные звездочки! Куда, в какие моря, к каким подвигам во славу Родины поведут они?..
Пока что приводят обратно в зал. Шелест одобрения, восхищения среди гостей. Очень трогательно выглядят эти юные офицеры, совсем еще новенькие, угловатые в движениях, смущающиеся собственного своего великолепия.
Звучит Гимн Советского Союза. Адмирал произносит поздравительную речь. Под гулкими сводами раскатывается:
— Равняйсь! Парад, смирно! К торжественному маршу, повзводно, на двух линейных дистанцию, первый взвод — прямо, остальные — напра-во! На пле-чо! Равнение направо! Шаго-ом — марш!
Следом за знаменем училища проходят молодые офицеры.
Зал опустел.
Приказ о назначении на флоты зачитывается уже в ротах:
— Лейтенант Авилов — на Тихоокеанский… Лейтенант Бубликов — на Черноморский…
Отличникам, по традиции, предоставлен выбор моря. Товарищи Александра заранее знают «его» море. Где и продолжать службу старому балтийцу, как не на Балтике?
Но заключительные слова приказа вызывают всеобщее недоумение:
«…откомандировывается в распоряжение командующего пограничными войсками Ленинградского военного округа».
Пограничными? Почему?
Александр обменивается с Грибовым многозначительным взглядом. Только они двое понимают, в чем дело. Это — тайна, о которой не положено знать никому, кроме самого ограниченного круга лиц.
Официальная часть закончена. Молодых офицеров окружают их гости — родственники и знакомые. Александр подходит к Грибову.
Короткое, сильное рукопожатие.
— Когда едете к новому месту службы?
— Послезавтра, Николай Дмитриевич.
— Очень хорошо. Я одобряю ваше решение не идти сейчас в положенный вам отпуск. Отгуляете его зимой.
— Конечно, Николай Дмитриевич. Хочется поплавать, пока длится навигация. А потом, я же читаю газеты…
Грибов кивком головы показывает, что понял, какое отношение имеют газеты к этому решению.
Он задумчиво смотрит на лейтенанта Ластикова. Внешне сходства с Шубиным никакого. Да его и не может быть. Александр — не родной, а приемный сын. И в то же время угадывается глубокое внутреннее родство между ними.
Жесты и разговор Ластикова несколько медлительны. На первый взгляд он может показаться даже флегматичным. Но это спокойствие спортсмена, который бережет силы для решающего броска или удара.
Ластиков немногословен. А ведь когда-то, будучи юнгой, мог часами разглагольствовать, потешая матросов. Произошло нечто подобное тому, что происходит с тоненьким дискантом, который в период возмужания переходит в мужественный баритон или бас.
Время-то, время как бежит! Давно ли у дверей звонил стриженный под машинку курсант-первокурсник, старательно прятавший под военно-морским этикетом свою застенчивость: «Разрешите войти!», «Разрешите представиться!»
Но потом, усевшись в кресле против хозяина, он овладел собой. Характерно, что сразу же овладел собой, едва назвал «Летучего Голландца», то есть перешел к делу, к цели своего посещения.
Помнится, сидел, сцепив пальцы рук между коленями, немного подавшись вперед, наклонив лобастую голову. Докладывал — именно не рассказывал, а докладывал — сжато, экономно, стараясь придерживаться только фактов.
Теперь лейтенант Ластиков, выпрямившись, стоит перед Грибовым.
Волосы у него светлые, почти льняные, не острижены под машинку, а расчесаны на пробор. Черты лица, очень загорелого, отвердели, определились.
И все же давешний милый сердцу Грибова угловатый первокурсник порой проглядывает в нем. Особенно когда задумается о чем-то — вот как сейчас, — и так глубоко задумается, нагнув голову и уставившись на собеседника своими темно-карими, широко расставленными, словно бы немного удивленными глазами.
— Я, Николай Дмитриевич, стал очень ясно понимать, как это важно: «Летучий Голландец»! Ведь мы по самому краю ходим, верно? Другие, может, только почитывают газеты и слушают радио краем уха, а для меня каждое слово будто молотком по голове. Закрою, знаете ли, глаза, и «Летучий» всплывает, как тогда, в шхерах, серый, в сером тумане, длинные стебли водорослей на нем.
Молодой офицер заставил себя улыбнуться, но глаза оставались невеселыми, злыми.
— Ну что ж! — бодро сказал Грибов. — Я сделал свою часть работы. Остальное зависит уже от вас. От вашей целеустремленности, настойчивости, терпения. Я так и доложил адмиралу Рышкову… Надеюсь, не подведете? Я шучу, понятно. Вы как проводите сегодняшний вечер? По традиции, с товарищами?
— Так точно. Прощально-отвальная встреча.
— Тогда значит, завтрашний вечер у меня?
— Спасибо, Николай Дмитриевич.
— Спасибо будете после говорить. Я закончил прокладку курса. Завтра вручу карту вам…
2. Тема великого города
Когда Александр вышел от Грибова, то почти ничего не видел, не замечал вокруг. Зигзагообразная линия прокладки плыла в сумерках перед его глазами.
Как красная змейка, вертелась она на фоне домов и деревьев, горбилась, как гусеница, сдвигалась и раздвигалась, как складной метр…
Александр спустился по Невскому к зданию Адмиралтейства, покружил в сквере, где прогуливались няньки, толкая перед собой колясочки с детьми и значительно поглядывая на матросов, стоявших группами под сенью деревьев.
Как ни был он поглощен своими мыслями, все же с нескрываемым удовольствием подносил руку к козырьку, отвечая на приветствия.
Час был сравнительно ранний. Предстояло решить, как закончить этот вечер, последний в Ленинграде.
Товарищи, конечно, еще догуливают на квартире у одного из выпускников. Отличные, бравые ребята, весельчаки! Но к ним сейчас не хотелось. Они бы обступили Александра, принялись бы допытываться, почему у него такой рассеянный вид, и настойчиво требовать, чтобы он немедленно выпил «штрафную». И потом там, наверно, сидит эта Жанна! Вчера Александр не имел от нее ни минуты покоя. Она почти беспрерывно хохотала, откидываясь назад всем корпусом, и говорила: «Красивый — жуть!»
— Шурик! Шурик! — кричала она через всю комнату (его никогда и никто не называл «Шурик»!) — Я приеду к вам в Выборг! Не бойтесь меня! Я не кусаюсь! — и закатывалась от смеха, будто и впрямь сказала что-то очень остроумное.
А он и не боялся. Просто думал в этот момент о словах Грибова: «Остальное теперь зависит от вас. От вашей целеустремленности, настойчивости, терпения! Не подведете?»
Быть может, в другое время она и понравилась бы ему, эта так называемая Жанна? Хотя вряд ли.
Он с удовольствием зашел бы к Виктории Павловне — покрасоваться погонами и кортиком. Она, конечно, угостила бы его домашним печеньем и конфетами. До сих пор никак не могла привыкнуть к тому, что Александр уже взрослый мужчина.
«Ешьте печенье, Шура! — приговаривала бы она. — От мучного лучше растут!»
А куда еще расти? И так уж сто восемьдесят два сантиметра!
Но Виктории Павловны, к сожалению, не было в Ленинграде.
Миновав Исаакиевскую площадь, Александр без цели медленно побрел вдоль Мойки. Он очнулся лишь у театра имени Кирова. Сегодня ставили «Медного всадника».
Что ж, это кстати — Александр любил думать под музыку.
В кассе билетов не оказалось. Пришлось купить с рук.
— Только, извиняюсь, место — неважнец, — честно предупредил человек, уступивший билет.
Капельдинер на цыпочках проводил офицера в ложу — увертюра уже началась. Был свободен один стул в заднем ряду. Александр осторожно присел на него.
Когда поднялся занавес, выяснилось, что место действительно «неважнец». Александру была видна лишь часть софита в узком промежутке между стеной и кудряшками дамы, которая поместилась перед ним. О том, что творится на сцене, он и его соседка, невысокая худенькая девушка, могли только догадываться по реакции зрителей, сидевших в два ряда впереди.
Александр опустил голову. Что-то в музыке «Медного всадника» будило воспоминания о войне.
То была своеобразная мелодия, повторявшаяся время от времени, словно бы упрямо прорываясь сквозь препятствия.
Александру захотелось взглянуть на сцену, где старательно топали балерины. Он встал, постоял, глядя поверх голов, потом присел на барьер, отделявший одну ложу от другой. Отсюда видно хорошо, будто взобрался на салинг грот-мачты!..
Да, ему-то хорошо, а каково девушке, которая занимает место рядом? Если Александр не видел ничего, то она уж и подавно.
Бедняга! Она изгибалась, вертелась, приподнималась, вытягивала шею, попробовала пересесть на освободившийся стул Александра, вернулась обратно. Еще бы! Плечистая дама и ее кудряшки закрывали собой весь горизонт!
Александр был подчеркнуто вежлив с женщинами, как положено моряку и офицеру. Он учтиво склонился к девушке:
— Извините, как ваше имя?
— Люда, — помедлив, удивленно сказала девушка.
— Так вот, Люда, почему бы вам не сесть на барьер, как я?
— Думаете, ничего? Можно?
— Вполне, — солидно подтвердил он.
Она уперлась руками в барьер, легко подпрыгнула и уселась рядом с ним.
— Ну как? — заботливо спросил он через минуту.
— О! Вполне, — повторила она его выражение с робким смешком.
Но через несколько минут Александра и Люду ссадили с их насеста — по требованию какого-то придиры. И они снова погрузились в свой «колодец», на дно которого доносились только звуки оркестра.
Снова зазвучала торжественная мелодия-аккорд, и холодок пополз по спине.
— Неужели он не был здесь? — пробормотал Александр.
— Кто? — негромко спросили рядом.
— Композитор… Простите, я думал вслух. Так живо представилась блокада, а потом наша победа… Когда в оркестре звучит вот это!
— Но это же тема великого города! — удивленно сказала девушка. — Она проходит через весь балет.
На них зашикали. Тема великого города, вот, стало быть, что! А он и не знал.
Теперь понятно, почему воспоминания его пошли по такому руслу…
Ему виделся город, погруженный во тьму, очертаниями зданий напоминавший горный ландшафт, беспорядочное нагромождение скал.
Взад и вперед раскачивались по небу лучи прожекторов — гигантский светящийся маятник. Казалось, ободряющее тиканье метронома идет от этих лучей, они-то и есть метроном, который включается во время воздушного налета или артиллерийского обстрела и настойчиво напоминает людям: город жив, город стоит, город выстоит!
Фронт совсем близко — в двенадцати километрах от Дворцовой площади. Уже готовится вступить в должность немец, фашист, генерал-майор Кнут, назначенный «комендантом Петербурга». Исполнительный дурак, он заготовил даже путевые листы для въезда в город легковых и грузовых машин.
Зря трудился! Гордые ленинградцы не испытали на себе действия фашистского «кнута».
Зато сверху, с бомбами, ворвался в осажденный город посланец фашизма — голод! Это было в сентябре 1941 года.
— Ахти нам! Беда-то какая, беда! — крикнула мать, пробегая по коридору. — Склады с продовольствием горят!
Все вокруг озарено оранжевым мигающим светом.
Зенитки отогнали фашистских бомбардировщиков, но непоправимое совершилось. Ручьи масла текли по мостовой. Мука и пепел, летая по воздуху, оседали на скорбные лица людей, стоявших у пожарища.
Огонь затухал. Кое-кто, согнувшись, уже рылся в черно-серой земле.
— Попробуй! Сладкая! — Шуркин друг Генка протянул ему в горсти немного земли.
Она и впрямь была сладкой. Горячей и сладкой; земля пополам с сахарным песком!
Это был первый большой воздушный налет на город. Вскоре стакан земли с пожарища продавался в Ленинграде втридорога.
И все-таки великий город стоял и выстоял!..
Если бы Александр узнал, что соседка его думает, в общем, о том же, о чем и он, то сказал бы: «Мысли идут параллельным курсом», — и очень удивился бы.
Только Люда думала не о сладкой земле с пожарища, а о блокадном хлебе.
О, эти заветные сто двадцать пять граммов, дневная норма, о получении которой начинали мечтать уже накануне! Муки в маленькой черной плитке было меньше, чем древесных опилок, да и мука-то, собственно, была пылью, которую соскребали с пола на мельничных дворах. Но ленинградцы уважительно и ласково называли свой блокадный хлеб хлебушком!
Черная плитка уплывает в сторону. Перед Людой заколыхалась толпа. На Сенной бьют торговку-спекулянтку. Люди, до предела истощенные, раскачиваются, взмахивают кулаками, но удары слабые. После каждого удара приходится останавливаться и переводить дыхание. А лица у всех отекшие, неподвижные, с желтыми и багровыми пятнами.
Увидев подобный сон, ребенок просыпается с криком и долго не может потом заснуть. Но ведь это и был страшный сон ее детства — блокада!
А сосед Люды тоже продолжает совершать свое бесшумное странствие. Он видит себя в темном провале улицы. Медленно идет, и длинная тень его ползет по сугробам перед ним. Зарево качается над Петроградской стороной, потом перебрасывается в район гавани.
Лютый мороз сковал город, вода замерзает на лету. Только что Шурка схоронил мать. Сам отвез ее на санках, заботливо запеленав, как когда-то она пеленала его.
Он не плачет. Лишь внутренний озноб с утра начал бить его и не проходит. Да какой-то туман застилает глаза.
Это страшная ледяная весна 1942 года, когда вслед за мужчинами начали умирать и женщины. Они дольше держались.
Мать Шурки держалась до последнего.
Неделю назад пришло письмо от бабушки из Рязани. Несколько ломтиков сушеного лука были прикреплены наверху страницы. «Прошу не отказать в просьбе, — стояло в письме, — пропустить по почте этот лук в незабываемый город Ленинград для моего внучонка Шурочки 13 лет».
Мать, наверное, и ломтика этого лука не попробовала!
И вот он придет домой, а дома его встретит молчание! Из глубины длинной темной комнаты, с дивана, не раздастся слабый голос:
«Шуренька, ты? А я уж бояться стала за тебя. На улицах-то стреляют…»
Вдруг что-то странное произошло с ним. Он будто провалился под воду. Только справа расплывалось желтое пятно. То был отсвет пожара.
Ослеп? Шурка испуганно закричал. Улица не откликнулась.
Он стоял в чернильном мраке, охваченный страхом и нерешительностью, широко раскинув руки. Над ним негромко тикал метроном.
Он опять позвал на помощь.
Кто-то отозвался. Запахло табаком, дымом, мужским потом.
Это были матросы, которые жили в казармах на канале Грибоедова и возвращались домой — после тушения пожара.
Рука, пропахшая дымом, взяла мальчика за лицо, повернула к свету.
— Зарево-то я вижу, — пробормотал Шурка. — А больше не вижу ничего.
Пауза.
— Куриная слепота это! С голоду, — сказал рассудительный голос. Потом поинтересовался: — Далеко ли живешь?
Шурка сказал адрес.
— Дома у тебя кто?
— Один я. Мать сегодня схоронил.
— А отец?
— Еще летом под Нарвой… Снова пауза.
— Покормить бы, — сказал второй, жалостливый голос.
— И покормим! Лейтенант свой, не заругает!..
Лейтенант — это был Шубин. А матросы — Фаддеичев, Чачко и Дронин. Страшный сон Шурки Ластикова кончился хорошо…
И Люде тоже видится ночь. Черным-черно вокруг. Тускло отсвечивает лед Невы.
Пришлось дотемна задержаться в госпитале у старшего брата.
Госпиталь находится за Финляндским вокзалом, Люда живет на Литейном.
Шагнув на лед реки, она оглянулась. К Неве, раскачиваясь из стороны в сторону, спускался мужчина в длинном пальто. Люде показалось, что она уже видела его у госпиталя. Значит, еще оттуда идет за нею?
Ею овладел страх. Ночь! На Неве, кроме них двоих, никого!
Она ускорила шаги. Шарканье за спиной сделалось громче. И человек ускорил шаги. Она побежала.
— Эй! — сипло крикнули сзади. — Карточки! Брось их, слышишь!
Но как она могла отдать карточки? Даже ценой жизни не могла их отдать. Карточки — это и была жизнь.
Люда скинула валенки и, держа их в руке, побежала в одних чулках. Она не ощутила холода, хотя мороз был лютый.
За спиной раздавались прерывистое дыхание и торопливый, очень страшный скрежет сапог по льду.
На берег вела лестница. Ступеньки обледенели, стали скользкими — днем по ним носили воду из проруби. Два или три раза Люда срывалась и, громко плача, сползала на животе.
Но преследователь ее, верно, очень ослабел от голода. Он так и не смог подняться по лестнице, свалился у ее подножия и уже не встал, может быть, умер.
А Люда, взобравшись наверх, тоже упала без сил. Тут лишь почувствовала, что ноги — как лед. Но надеть валенки она не смогла, так кружилась у нее голова.
Наверно, замерзла бы, если бы не помогли прохожие.
Всегда думает Люда о том, как ничтожно мало было тогда злых людей. Добрыми держался Ленинград! А злые были как дуновение сырого ветра, который вместе с пороховыми газами наносило с запада. Можно сказать, они лишь привиделись Ленинграду, пронеслись как призраки по его темным улицам и растворились в тумане над Невой.
А великий город — его люди и стены — стоял и выстоял!..
Люда вздрогнула, услышав громкие аплодисменты.
Все в ложе смотрели на сцену, где раскланивались балерины.
Только моряк, ее сосед, не аплодировал. Они с удивлением поглядели друг на друга, будто просыпаясь…
— Так и не увидели танцев? Грустно.
— А вы?
— Я-то ничего. Мне просто нравится музыка.
— И мне.
Они вышли из ложи и включились в «факельцуг», как назвал Александр медлительное шествие пар по кругу.
Он мельком взглянул на свою спутницу, не вникая, как говорится, в ее наружность. Да, худенькая, небольшого роста, кажется, некрасивая. Но он и не собирался ухаживать.
— Вы начали говорить о теме города, — напомнил он. Да, девушка разбиралась в этом! Оказывается, училась в университете, готовилась стать искусствоведом!
От темы великого города перешли к самому городу.
Люда самозабвенно любила Ленинград.
— Могу читать и перечитывать его без конца — как любимую книгу! — сказала она с воодушевлением. — Перелистывая его гранитные страницы…
Она вообще говорила с воодушевлением, немного наивным, но милым. Александр заметил, что встречавшиеся в фойе оборачиваются и глядят им вслед: такими блестящими были глаза его спутницы.
— Позавидуешь вашим знаниям, — сказал он искренне.
Дело было, однако, не только в знаниях.
— Мы столько пережили вместе с Ленинградом, — сказала она.
— Да? Я тоже.
Но о блокаде поговорить не удалось. Раздался звонок, призывающий в зал.
Александр по-прежнему не смотрел на сцену. Лишь когда заработали цветные прожектора, создавая иллюзию волн, он привстал, чтобы оценить происходящее со своей профессиональной, флотской, точки зрения. Гм! Ну и волны!
Возможно, продлись балет еще с полчаса, Люда и Александр, мысленно покружив порознь по городу, встретились бы, наконец, на Дворцовой площади. И тогда в антракте они узнали бы друг друга.
Но этого не произошло.
Александр проявил учтивость до конца. Когда спектакль кончился, он предложил взять такси, чтобы доставить Люду домой. Но что-то в его голосе заставило девушку отказаться. Показалось, что ему не очень хочется провожать ее.
— Я живу недалеко, — сказала она, чтобы вежливо объяснить отказ. И все же словно бы ждала чего-то — быть может, деликатно высказанной просьбы о новой встрече.
— Тогда пожелаю всего хорошего, — чопорно сказал Александр. — Было очень интересно. Спасибо, что рассказали о теме великого города.
Кончиками пальцев он коснулся козырька фуражки, повернулся и ушел.
А Люда, перебегая Поцелуев мост — о нем шутят, что это единственный мост в Ленинграде, который не разводится, — ругала себя без устали, со всей страстью к преувеличениям, свойственной юности. Бесстыдная! Мерзкая! Каким было ее поведение в театре? Ведь она просто вешалась на шею этому моряку! Чуть ли не упрашивала его проводить ее, умоляла, если не словами, то взглядом!
Что он мог о ней подумать?..
А он ничего о ней не думал.
Ей стало бы еще обиднее, если бы она узнала, что моряк сразу забыл о случайной соседке, едва лишь расстался с нею.
Выйдя на Сенную площадь[44], он увидел, как желтоватое облако поднимается над крышами домов. На фоне его резко выделялись антенны радиоприемников. Они представились Александру зенитными пушками и пулеметами, устремленными в небо в ожидании вражеского налета.
Как бы продолжалось его мысленное путешествие, начатое в театре.
Но вот облако распалось на облачка, из-за них проглянула луна, и перед Александром возник прекрасный мирный город, который отдыхал от дневных забот и трудов.
С завтрашнего дня покой его будет охранять он, лейтенант Ластиков!
Он повернул назад, очутился на канале Грибоедова и пошел вдоль него.
Небо очистилось от кучевых облаков. По нему бежала легкая рябь перистых.
Как красная змейка, вертелась она на фоне домов и деревьев, горбилась, как гусеница, сдвигалась и раздвигалась, как складной метр…
Александр спустился по Невскому к зданию Адмиралтейства, покружил в сквере, где прогуливались няньки, толкая перед собой колясочки с детьми и значительно поглядывая на матросов, стоявших группами под сенью деревьев.
Как ни был он поглощен своими мыслями, все же с нескрываемым удовольствием подносил руку к козырьку, отвечая на приветствия.
Час был сравнительно ранний. Предстояло решить, как закончить этот вечер, последний в Ленинграде.
Товарищи, конечно, еще догуливают на квартире у одного из выпускников. Отличные, бравые ребята, весельчаки! Но к ним сейчас не хотелось. Они бы обступили Александра, принялись бы допытываться, почему у него такой рассеянный вид, и настойчиво требовать, чтобы он немедленно выпил «штрафную». И потом там, наверно, сидит эта Жанна! Вчера Александр не имел от нее ни минуты покоя. Она почти беспрерывно хохотала, откидываясь назад всем корпусом, и говорила: «Красивый — жуть!»
— Шурик! Шурик! — кричала она через всю комнату (его никогда и никто не называл «Шурик»!) — Я приеду к вам в Выборг! Не бойтесь меня! Я не кусаюсь! — и закатывалась от смеха, будто и впрямь сказала что-то очень остроумное.
А он и не боялся. Просто думал в этот момент о словах Грибова: «Остальное теперь зависит от вас. От вашей целеустремленности, настойчивости, терпения! Не подведете?»
Быть может, в другое время она и понравилась бы ему, эта так называемая Жанна? Хотя вряд ли.
Он с удовольствием зашел бы к Виктории Павловне — покрасоваться погонами и кортиком. Она, конечно, угостила бы его домашним печеньем и конфетами. До сих пор никак не могла привыкнуть к тому, что Александр уже взрослый мужчина.
«Ешьте печенье, Шура! — приговаривала бы она. — От мучного лучше растут!»
А куда еще расти? И так уж сто восемьдесят два сантиметра!
Но Виктории Павловны, к сожалению, не было в Ленинграде.
Миновав Исаакиевскую площадь, Александр без цели медленно побрел вдоль Мойки. Он очнулся лишь у театра имени Кирова. Сегодня ставили «Медного всадника».
Что ж, это кстати — Александр любил думать под музыку.
В кассе билетов не оказалось. Пришлось купить с рук.
— Только, извиняюсь, место — неважнец, — честно предупредил человек, уступивший билет.
Капельдинер на цыпочках проводил офицера в ложу — увертюра уже началась. Был свободен один стул в заднем ряду. Александр осторожно присел на него.
Когда поднялся занавес, выяснилось, что место действительно «неважнец». Александру была видна лишь часть софита в узком промежутке между стеной и кудряшками дамы, которая поместилась перед ним. О том, что творится на сцене, он и его соседка, невысокая худенькая девушка, могли только догадываться по реакции зрителей, сидевших в два ряда впереди.
Александр опустил голову. Что-то в музыке «Медного всадника» будило воспоминания о войне.
То была своеобразная мелодия, повторявшаяся время от времени, словно бы упрямо прорываясь сквозь препятствия.
Александру захотелось взглянуть на сцену, где старательно топали балерины. Он встал, постоял, глядя поверх голов, потом присел на барьер, отделявший одну ложу от другой. Отсюда видно хорошо, будто взобрался на салинг грот-мачты!..
Да, ему-то хорошо, а каково девушке, которая занимает место рядом? Если Александр не видел ничего, то она уж и подавно.
Бедняга! Она изгибалась, вертелась, приподнималась, вытягивала шею, попробовала пересесть на освободившийся стул Александра, вернулась обратно. Еще бы! Плечистая дама и ее кудряшки закрывали собой весь горизонт!
Александр был подчеркнуто вежлив с женщинами, как положено моряку и офицеру. Он учтиво склонился к девушке:
— Извините, как ваше имя?
— Люда, — помедлив, удивленно сказала девушка.
— Так вот, Люда, почему бы вам не сесть на барьер, как я?
— Думаете, ничего? Можно?
— Вполне, — солидно подтвердил он.
Она уперлась руками в барьер, легко подпрыгнула и уселась рядом с ним.
— Ну как? — заботливо спросил он через минуту.
— О! Вполне, — повторила она его выражение с робким смешком.
Но через несколько минут Александра и Люду ссадили с их насеста — по требованию какого-то придиры. И они снова погрузились в свой «колодец», на дно которого доносились только звуки оркестра.
Снова зазвучала торжественная мелодия-аккорд, и холодок пополз по спине.
— Неужели он не был здесь? — пробормотал Александр.
— Кто? — негромко спросили рядом.
— Композитор… Простите, я думал вслух. Так живо представилась блокада, а потом наша победа… Когда в оркестре звучит вот это!
— Но это же тема великого города! — удивленно сказала девушка. — Она проходит через весь балет.
На них зашикали. Тема великого города, вот, стало быть, что! А он и не знал.
Теперь понятно, почему воспоминания его пошли по такому руслу…
Ему виделся город, погруженный во тьму, очертаниями зданий напоминавший горный ландшафт, беспорядочное нагромождение скал.
Взад и вперед раскачивались по небу лучи прожекторов — гигантский светящийся маятник. Казалось, ободряющее тиканье метронома идет от этих лучей, они-то и есть метроном, который включается во время воздушного налета или артиллерийского обстрела и настойчиво напоминает людям: город жив, город стоит, город выстоит!
Фронт совсем близко — в двенадцати километрах от Дворцовой площади. Уже готовится вступить в должность немец, фашист, генерал-майор Кнут, назначенный «комендантом Петербурга». Исполнительный дурак, он заготовил даже путевые листы для въезда в город легковых и грузовых машин.
Зря трудился! Гордые ленинградцы не испытали на себе действия фашистского «кнута».
Зато сверху, с бомбами, ворвался в осажденный город посланец фашизма — голод! Это было в сентябре 1941 года.
— Ахти нам! Беда-то какая, беда! — крикнула мать, пробегая по коридору. — Склады с продовольствием горят!
Все вокруг озарено оранжевым мигающим светом.
Зенитки отогнали фашистских бомбардировщиков, но непоправимое совершилось. Ручьи масла текли по мостовой. Мука и пепел, летая по воздуху, оседали на скорбные лица людей, стоявших у пожарища.
Огонь затухал. Кое-кто, согнувшись, уже рылся в черно-серой земле.
— Попробуй! Сладкая! — Шуркин друг Генка протянул ему в горсти немного земли.
Она и впрямь была сладкой. Горячей и сладкой; земля пополам с сахарным песком!
Это был первый большой воздушный налет на город. Вскоре стакан земли с пожарища продавался в Ленинграде втридорога.
И все-таки великий город стоял и выстоял!..
Если бы Александр узнал, что соседка его думает, в общем, о том же, о чем и он, то сказал бы: «Мысли идут параллельным курсом», — и очень удивился бы.
Только Люда думала не о сладкой земле с пожарища, а о блокадном хлебе.
О, эти заветные сто двадцать пять граммов, дневная норма, о получении которой начинали мечтать уже накануне! Муки в маленькой черной плитке было меньше, чем древесных опилок, да и мука-то, собственно, была пылью, которую соскребали с пола на мельничных дворах. Но ленинградцы уважительно и ласково называли свой блокадный хлеб хлебушком!
Черная плитка уплывает в сторону. Перед Людой заколыхалась толпа. На Сенной бьют торговку-спекулянтку. Люди, до предела истощенные, раскачиваются, взмахивают кулаками, но удары слабые. После каждого удара приходится останавливаться и переводить дыхание. А лица у всех отекшие, неподвижные, с желтыми и багровыми пятнами.
Увидев подобный сон, ребенок просыпается с криком и долго не может потом заснуть. Но ведь это и был страшный сон ее детства — блокада!
А сосед Люды тоже продолжает совершать свое бесшумное странствие. Он видит себя в темном провале улицы. Медленно идет, и длинная тень его ползет по сугробам перед ним. Зарево качается над Петроградской стороной, потом перебрасывается в район гавани.
Лютый мороз сковал город, вода замерзает на лету. Только что Шурка схоронил мать. Сам отвез ее на санках, заботливо запеленав, как когда-то она пеленала его.
Он не плачет. Лишь внутренний озноб с утра начал бить его и не проходит. Да какой-то туман застилает глаза.
Это страшная ледяная весна 1942 года, когда вслед за мужчинами начали умирать и женщины. Они дольше держались.
Мать Шурки держалась до последнего.
Неделю назад пришло письмо от бабушки из Рязани. Несколько ломтиков сушеного лука были прикреплены наверху страницы. «Прошу не отказать в просьбе, — стояло в письме, — пропустить по почте этот лук в незабываемый город Ленинград для моего внучонка Шурочки 13 лет».
Мать, наверное, и ломтика этого лука не попробовала!
И вот он придет домой, а дома его встретит молчание! Из глубины длинной темной комнаты, с дивана, не раздастся слабый голос:
«Шуренька, ты? А я уж бояться стала за тебя. На улицах-то стреляют…»
Вдруг что-то странное произошло с ним. Он будто провалился под воду. Только справа расплывалось желтое пятно. То был отсвет пожара.
Ослеп? Шурка испуганно закричал. Улица не откликнулась.
Он стоял в чернильном мраке, охваченный страхом и нерешительностью, широко раскинув руки. Над ним негромко тикал метроном.
Он опять позвал на помощь.
Кто-то отозвался. Запахло табаком, дымом, мужским потом.
Это были матросы, которые жили в казармах на канале Грибоедова и возвращались домой — после тушения пожара.
Рука, пропахшая дымом, взяла мальчика за лицо, повернула к свету.
— Зарево-то я вижу, — пробормотал Шурка. — А больше не вижу ничего.
Пауза.
— Куриная слепота это! С голоду, — сказал рассудительный голос. Потом поинтересовался: — Далеко ли живешь?
Шурка сказал адрес.
— Дома у тебя кто?
— Один я. Мать сегодня схоронил.
— А отец?
— Еще летом под Нарвой… Снова пауза.
— Покормить бы, — сказал второй, жалостливый голос.
— И покормим! Лейтенант свой, не заругает!..
Лейтенант — это был Шубин. А матросы — Фаддеичев, Чачко и Дронин. Страшный сон Шурки Ластикова кончился хорошо…
И Люде тоже видится ночь. Черным-черно вокруг. Тускло отсвечивает лед Невы.
Пришлось дотемна задержаться в госпитале у старшего брата.
Госпиталь находится за Финляндским вокзалом, Люда живет на Литейном.
Шагнув на лед реки, она оглянулась. К Неве, раскачиваясь из стороны в сторону, спускался мужчина в длинном пальто. Люде показалось, что она уже видела его у госпиталя. Значит, еще оттуда идет за нею?
Ею овладел страх. Ночь! На Неве, кроме них двоих, никого!
Она ускорила шаги. Шарканье за спиной сделалось громче. И человек ускорил шаги. Она побежала.
— Эй! — сипло крикнули сзади. — Карточки! Брось их, слышишь!
Но как она могла отдать карточки? Даже ценой жизни не могла их отдать. Карточки — это и была жизнь.
Люда скинула валенки и, держа их в руке, побежала в одних чулках. Она не ощутила холода, хотя мороз был лютый.
За спиной раздавались прерывистое дыхание и торопливый, очень страшный скрежет сапог по льду.
На берег вела лестница. Ступеньки обледенели, стали скользкими — днем по ним носили воду из проруби. Два или три раза Люда срывалась и, громко плача, сползала на животе.
Но преследователь ее, верно, очень ослабел от голода. Он так и не смог подняться по лестнице, свалился у ее подножия и уже не встал, может быть, умер.
А Люда, взобравшись наверх, тоже упала без сил. Тут лишь почувствовала, что ноги — как лед. Но надеть валенки она не смогла, так кружилась у нее голова.
Наверно, замерзла бы, если бы не помогли прохожие.
Всегда думает Люда о том, как ничтожно мало было тогда злых людей. Добрыми держался Ленинград! А злые были как дуновение сырого ветра, который вместе с пороховыми газами наносило с запада. Можно сказать, они лишь привиделись Ленинграду, пронеслись как призраки по его темным улицам и растворились в тумане над Невой.
А великий город — его люди и стены — стоял и выстоял!..
Люда вздрогнула, услышав громкие аплодисменты.
Все в ложе смотрели на сцену, где раскланивались балерины.
Только моряк, ее сосед, не аплодировал. Они с удивлением поглядели друг на друга, будто просыпаясь…
— Так и не увидели танцев? Грустно.
— А вы?
— Я-то ничего. Мне просто нравится музыка.
— И мне.
Они вышли из ложи и включились в «факельцуг», как назвал Александр медлительное шествие пар по кругу.
Он мельком взглянул на свою спутницу, не вникая, как говорится, в ее наружность. Да, худенькая, небольшого роста, кажется, некрасивая. Но он и не собирался ухаживать.
— Вы начали говорить о теме города, — напомнил он. Да, девушка разбиралась в этом! Оказывается, училась в университете, готовилась стать искусствоведом!
От темы великого города перешли к самому городу.
Люда самозабвенно любила Ленинград.
— Могу читать и перечитывать его без конца — как любимую книгу! — сказала она с воодушевлением. — Перелистывая его гранитные страницы…
Она вообще говорила с воодушевлением, немного наивным, но милым. Александр заметил, что встречавшиеся в фойе оборачиваются и глядят им вслед: такими блестящими были глаза его спутницы.
— Позавидуешь вашим знаниям, — сказал он искренне.
Дело было, однако, не только в знаниях.
— Мы столько пережили вместе с Ленинградом, — сказала она.
— Да? Я тоже.
Но о блокаде поговорить не удалось. Раздался звонок, призывающий в зал.
Александр по-прежнему не смотрел на сцену. Лишь когда заработали цветные прожектора, создавая иллюзию волн, он привстал, чтобы оценить происходящее со своей профессиональной, флотской, точки зрения. Гм! Ну и волны!
Возможно, продлись балет еще с полчаса, Люда и Александр, мысленно покружив порознь по городу, встретились бы, наконец, на Дворцовой площади. И тогда в антракте они узнали бы друг друга.
Но этого не произошло.
Александр проявил учтивость до конца. Когда спектакль кончился, он предложил взять такси, чтобы доставить Люду домой. Но что-то в его голосе заставило девушку отказаться. Показалось, что ему не очень хочется провожать ее.
— Я живу недалеко, — сказала она, чтобы вежливо объяснить отказ. И все же словно бы ждала чего-то — быть может, деликатно высказанной просьбы о новой встрече.
— Тогда пожелаю всего хорошего, — чопорно сказал Александр. — Было очень интересно. Спасибо, что рассказали о теме великого города.
Кончиками пальцев он коснулся козырька фуражки, повернулся и ушел.
А Люда, перебегая Поцелуев мост — о нем шутят, что это единственный мост в Ленинграде, который не разводится, — ругала себя без устали, со всей страстью к преувеличениям, свойственной юности. Бесстыдная! Мерзкая! Каким было ее поведение в театре? Ведь она просто вешалась на шею этому моряку! Чуть ли не упрашивала его проводить ее, умоляла, если не словами, то взглядом!
Что он мог о ней подумать?..
А он ничего о ней не думал.
Ей стало бы еще обиднее, если бы она узнала, что моряк сразу забыл о случайной соседке, едва лишь расстался с нею.
Выйдя на Сенную площадь[44], он увидел, как желтоватое облако поднимается над крышами домов. На фоне его резко выделялись антенны радиоприемников. Они представились Александру зенитными пушками и пулеметами, устремленными в небо в ожидании вражеского налета.
Как бы продолжалось его мысленное путешествие, начатое в театре.
Но вот облако распалось на облачка, из-за них проглянула луна, и перед Александром возник прекрасный мирный город, который отдыхал от дневных забот и трудов.
С завтрашнего дня покой его будет охранять он, лейтенант Ластиков!
Он повернул назад, очутился на канале Грибоедова и пошел вдоль него.
Небо очистилось от кучевых облаков. По нему бежала легкая рябь перистых.