не так я живу, не так нужно было жить; если бы вернуть утраченные, плохо запомнившиеся дни, я бы постарался наполнить их иным, более высоким и естественным смыслом. Чего я достиг, ну хотя бы в сравнении с Босовым?
   Он вот построил шестнадцатиквартирный дом, ввел правильные севообороты, от каждой культуры добился рентабельности, создает чистопородное стадо и собирается воздвигнуть такой комплекс, которого нет и "во всем крае". Да и отцу, Василию Антоновичу, Матвей по-сыновьи помог, облегчил последние дни старика. А я? Я и поныне ничем не могу ободрить своего отца, надежды на меня у него рухнули. Все ловлю я ускользающий день, бегу и не достигаю цели, мечтаю написать что-то крепкое, полезное - такое, чтоб и отец, и та же Касатка оценили и простили меня за все грехи перед ними, но нет - не выходит. Текучка, что ли, заедает.
   "Надо ему хоть дров наколоть. Утром встану и наколю!"
   И снова думалось: Босов, Петр, я... Кто же из нас более прав? Нет, невозможно было точно ответить на это.
   Но одно я чувствовал: неодолимую, хорошую зависть к Босову.
   Потом всплыла в памяти Ульяна Картавенко, сухопарая, высокая старуха. Ее глаза, настороженно-беспокойные, пронзительные, возникли почти явственно и с укором глянули на меня. Я похолодел от их взгляда, всмотрелся - и глаза пропали во тьме. Все так же смутно серело окно, и в нем дрожала зеленая звезда.
   Я давно испытывал вину перед Ульяной. Воспоминания о ней все чаще, настойчивее посещали меня, были неприятны и приносили горечь. В пору моей журналистской неопытности, когда я легко воспламенялся любой, подчас непродуманной идеей, в пору душевной наивности я обидел Ульяну Картавенко, довольно суровым тоном покритиковал ее в газете. В своем огороде она устроила водокачку и небольшой пруд, в нем развела форель, вылавливала рыбу и носила продавать на базар. Я выехал по "сигналу", присланному в редакцию анонимным автором, скрывшимся за подписью "Ваш читатель", увидел водокачку, форелей в родниковой воде (радужно переливались их красные пятнышки) и... быстро сочинил заметку в "Перец". Я и поныне удивляюсь легкости того поступка: как я мог?! О чем я тогда думал, какие чувства водили моим пером? Испытывал ли я настоящий гнев против "мещанки" Ульяны? Нет, пожалуй, ничего подобного. Она мне даже нравилась своей рассудительностью, домовитостью, редким трудолюбием. В таком случае почему налегла рука? Это было наваждение. Мне, как и автору письма, показалось, что нельзя иметь в огороде личную водокачку и такой пруд, не положено. В этой заметке я не видел ничего предосудительного, писал ее, не испытывая малейших угрызений совести...
   Стыдно и нехорошо было ворошить в душе эту историю, и я боялся смежить веки: вдруг опять встанут передо мною укоряющие глаза старухи Ульяны. Нет, пора с нею как-то объясниться. Долго я избегал встреч с Ульяною, старался забыть, вычеркнуть ее из памяти, будто такой старухи и вовсе не было в моей жизни, но совесть, однако, мучила, иногда скверно делалось на душе, и это не проходит. Интересно, она по-прежнему живет у реки, в том длинном деревянном доме под жестью? "Пора, - убеждаю я самого себя. - Пойду проведаю Ульяну, извинюсь... Если не завтра, то когда же? Хватит откладывать".
   Может быть, вот такие ошибки мешали мне и до сих пор мешают написать что-то сильное, крепкое, не однодневное, которое бы надолго запало в душу, и в свою, и в чужую...
   Утром я поднимаюсь одновременно с матерью, в палисаднике окатываю себя водой из ведра, бегу одеваться, потом беру топор и навожу на точиле острое жало. Роса дымится повсюду, свежий воздух ядрен. На чурбаках, горою сложенных в углу двора, тоже роса. Для начала я выбрал самый толстый и кряжистый, поставил его на попа, вбил в коричневую сердцевину топор, поднял и со всего маху рванул обухом по дровосеке: половинки, свежо забелев, кувыркнулись и легли у ног. Спустя несколько минут возле меня выросла куча мелких поленьев. А я все колол, потешаясь, как в детстве, своей удалью, колол и ощущал в себе прилив необычайных сил: с одного-двух ударов раскраивал любой чурбак. Вышел отец, без шапки, в одной бязевой рубахе навыпуск. С порожек следил за моей работой.
   - Гляди-ка... - с изумлением покачал головой. Исчез в сенцах и снова появился на порожках, на этот раз в телогрейке и с топором.
   Живо сбежал по ступенькам и, сверкая помолодевшим взглядом светлых глаз, подскочил ко мне, плашмя уложил длинный чурбак неподалеку и тоже стал колоть на нем дрова.
   - Вдвоем оно веселей! - говорил он, поплевывая на ладони и охая с каждым ударом.
   - Да, отец! - подоив корову, выглянула из база мать. - Надорвешь пупок, рази за молодым угонишься!
   - Скажешь! - быстро откидывая от себя поленья, храбрился он. - Я еще самого черта обгоню. Это Федька нехай за отцом угонится!
   До завтрака, почти не передыхая, мы перекололи дрова и уложили их в штабеля возле забора.
   - Сказано: гуртом и батьку легче бить! - возбужденно говорил отец, ополаскивая руки в медном, горящем на солнце тазу.
   За воротами на темно-гнедой кобыле нависла фигура звеньевого в белой бараньей шапке с кожаным верхом.
   - Здорово, Максим!
   - Здорово, Кузьмич! - с радостной готовностью откликнулся отец.
   - Тюкаешь?
   - Да вот, Кузьмич, тюкали с сыном. Дровишки кололи.
   Звеньевой неопределенно хмыкнул, перегнулся и подтянул подпруги, мельком и меня окинул цепким взглядом человека, привыкшего к власти.
   - На работу не собираешься? Или нонче баню топить... сына купать?
   - Да я вчера топил. Пойду.
   Лицо звеньевого повеселело, прояснилось.
   - Тогда готовь харчи и жди. За тобой шофер заедет.
   - А что, Кузьмич, делать?
   - Траншеи под силос вычищать.
   - Это мы умеем!
   Отец вышел во двор. Оттуда донеслось:
   - Я что-то путаю, Иваныч. Федор чи Петька?
   - Корреспондент. А тот, кандидат, в Москве. Он, Кузьмич, в доктора выбивается.
   - Да-а, - протянул звеньевой. - Сыновья у тебя в большие люди вышли. За весь хутор.
   - Семя здоровое, - не преминул похвалиться отец. - Яблочко от яблони далеко не падает.
   - Ого! - крякнул звеньевой. - Не падает. Вон аж куда залетело: в Москву!
   И оба засмеялись.
   Перебросившись еще несколькими фразами с отцом, звеньевой стегнул кобылу плеткой и рысью потрусил по улице. Сидел прямо, не горбясь, по-хозяйски оглядывая дворы.
   Только отец вернулся во двор, мать принялась стыдить его:
   - Нетерпячка на тебя напала, все хвалишься. Своим умом надо хвалиться, а что наши дети умные, и без тебя кажный знает.
   - Не одному Василю гордиться сыном, - защищался отец, белея сивой головой. - Дай и я чуток похвалюсь.
   С бодрым настроением он вскоре уехал на работу, а я отправился в контору.
   Глава пятая
   У ЧИЧИКИНА КУРГАНА
   Чисто, до синевы выбритый, в накрахмаленной рубахе и в аккуратно выглаженном костюме, Босов имел вид свежего, хорошо выспавшегося человека. Поздоровавшись, он сказал:
   - А все-таки тот старичок явился!
   - Неужели?
   - Я тебе говорю! Пришел, я подписал ему бумажку, друг другу раскланялись - и никакой обиды. Обычное дело. А ему на будущее наука. Постепенно все приучатся к порядку.
   Целый день он возил меня в газике по фермам и полям, толково давал пояснения; старых колхозников не всех он знал в лицо, больше разговаривал с молодыми, зато механизаторов, и молодых и старых, угадывал издали, называл каждого по имени либо по отчеству, был неизменно приветлив и всем пожимал руки, бесконечно повторяя:
   - Наша ударная сила! Опора колхоза.
   Перед вечером он показал мне шестнадцатиквартирный двухэтажный дом, который стоял на берегу Касаута, ниже маслобойни. Дом обычный, каких великое множество я видел в совхозах, рабочих поселках и колхозах, но Босов гордился им:
   - Первая ласточка! Осенью справим новоселье.
   С музыкой, цветами...
   - Хорошо. Но все-таки согласись: двухэтажные дома сельскому жителю неудобны, - сказал я. - Своего двора нет. Где кур, корову держать? И огород на стороне, у черта на куличках... Посоветовался бы со старожилами, прежде чем строить.
   Босов поморщился:
   - Верно. Немного мы просчитались. Моя вина.
   Впредь будем строить коттеджи на две семьи, тоже со всеми удобствами. Газ, вода, отопление.
   Во дворе ремонтной мастерской, находившейся за двухэтажным домом, выстроились в два ряда готовые к уборке комбайны, от одного из них отделился Тихон Бузутов и не спеша, вразвалку подошел к нам. Степенно, с чувством достоинства поздоровался сначала за руку с Босовым, потом со мною:
   - Здорово, сосед. Родная сторонка тянет?
   - Тянет.
   - Это хорошо, - удовлетворенно сказал Тихон. Говорил он со мною вяло, больше из приличия, и, роняя необязательные слова, не сводил глаз с Босова, который в это время что-то выспрашивал у заведующего мастерской. По озабоченно-нетерпеливому выражению лица Тихона угадывалось: ему нужен Босов, он дожидается случая заговорить с ним. Тихон был одет в мешковатый синий комбинезон, из оттянутых карманов куртки торчали электроды, гаечные ключи и ручка молотка. Во рту поблескивали золотые зубы, блеск придавал ему моложавости, какой-то внутренней крепости, уверенности в себе, в своем здоровье и силе. Тихон выглядел намного моложе своих лет и, расставив ноги в кирзовых сапогах, стоял на дворе крепко, как и его дом под цинковой крышей.
   Одни лишь глаза, устремленные на Босова, выдавали смутное беспокойство, владевшее им, и несколько скрадывали общее впечатление крепости.
   Немало дней в детстве и ранней юности провел я вместе с Тихоном, делил с ним радости и печали. Когда-то в горах, на отгонных пастбищах, он пас отару овец с моим отцом, и я все лето помогал им. В тумане, как настоящий чабан, неотступно бродил за отарой, пронзительно свистел, отпугивал волков, а по ночам, сидя у тырла, возле тлеющего костерка изредка стрелял в воздух из ружья. Иногда они особо наказывали мне стеречь овец, запрягали в старую линейку коней и, обещая к вечеру вернуться, уезжали в Спарту, вниз, к гостеприимным грекам. С завистью провожал я взглядом грохочущую на каменистой дороге линейку, пока она не исчезала за ближней скалой, с тремя молчаливыми соснами в расселинах. Неизвестно, что они там делали, в таинственной для меня Спарте, но обычно они возвращались назад только на следующий день, к вечеру. Всю ночь я не смыкал глаз у тырла, щупал в карманах забитые пыжами патроны, подкидывал дрова в костер и с замиранием сердца вглядывался в звездное небо над черными горами.
   Настораживал каждый звук: может, волк взвыл на косогоре, может, это они едут по дороге на кош или чтото тихо, ползком крадется к отаре? Когда становилось особенно жутко, невмоготу, я выстреливал в воздух.
   Овцы вскакивали и сбивались в кучу, собаки злобно и громко лаяли, эхо громогласно катилось по ущельям, и я немного успокаивался... Но какова была радость встречать отца и Тихона при вечернем солнце, у мирно пасущейся отары! Они возвращались с песнями, хмельные и веселые, хвалили меня за смелость и одаривали подарками. Тихон неизменно привозил мне либо тетрадей в клеточку, либо кремней на зажигалку, отец - твердых пряников, а то и плитку шоколада, невероятного в те годы лакомства.
   Мы жили одной семьей; табак и деньги у отца и Тихона были общие, ели мы прямо из котла, спали в балагане, на соломенной подстилке, укрываясь в прохладные ночи ватным одеялом и бурками. И разлившийся после ливня Касаут унес неведомо куда наши общие брусья, которые мы сплавляли к хутору в надежде пустить их в дело, распилить на доски...
   Переговорив с заведующим мастерской, Босов направился было к машине, но Тихон звякнул гаечными ключами и, слегка запинаясь, быстро заговорил:
   - Матвей Васильевич! Я слыхал, в кооперацию "Ижи" с колясками поступили. Правда или брехня?
   - Семь мотоциклов, - уточнил Босов. - Мы в сельсовете договорились: продавать их будут по разнарядке...
   лучшим колхозникам. А что?
   Тихон вынул из кармана молоток, перекинул его с ладони на ладонь.
   - Да мне хочется "Ижа" купить, не похлопочете?
   - У вас же новые "Жигули".
   - На "Жигулях", Матвей Васильевич, удобно в гости ездить да в город за покупками. По асфальту... А если грязь? Или на охоту, по кустам, по кочкам?
   Босов помедлил и спросил:
   - Денег не жалко?
   - Да что их, солить, что ли? В чулок завязывать?
   Деньги найдутся.
   - Я не о том. Знаю, что найдутся... У вас сын в какой класс перешел?
   - В девятый.
   - Ну вот. Лучше бы купили ему хорошую библиотеку. Паренек смышленый, понятливый.
   - А зачем, Васильевич?
   - Что - зачем? - не сразу сообразил Босов.
   - Библиотека... - Тихон мельком взглянул на меня. - Теперь все одно что грамотный, что пастух. Все хорошо живут.
   - Странно вы рассуждаете, - в некоторой растерянности проронил Босов. В корне неправильно.
   - Сынишка не успевает и школьные учебники зубрить. Много задают. А баранку крутить он уже лучше отца крутит!
   - Да, неотразимая логика, - усмехнулся Босов. - Ладно, мы с вами об этом после потолкуем.
   - Об чем, Васильевич? - насторожился Тихон, лицо его застыло каменно.
   - О библиотеке. Стоит ли ее иметь сыну или не стоит.
   - А-а-а, - с облегчением протянул Тихон. - А я думал, об "Иже". Ну, Васильевич? Похлопочете? А то глазом не сморгнешь - разберут.
   - Похлопочу.
   - Это разговор! - Лицо Тихона просияло. - А то я совсем зажурился, ей-богу! - Голос его выдавал неподдельное волнение. - Спасибо, Васильевич.
   - Не за что благодарить, - сухо сказал Босов. - Это я должен вас благодарить за хорошую работу. Комбайн отремонтировали?
   - Давно.
   - А что же сейчас делаете?
   - Подсобляю другим. Электросварщик нонче не вышел, заместо него варю.
   - И получается?
   - у нас, Васильевич, все получается. Как говорят, на бога надейся, а сам не плошай! - Тихон говорил громким, счастливым тоном человека, у которого сбылось еще одно заветное его желание. Он не скрывал своих чувств, да и не было в этом нужды - таиться. И не та натура у Тихона, чтобы таиться. Радость так радость, ГОре, - значит, горе. Пожалуй, он совсем забыл о моем присутствии и, возбужденный удачей, видел перед собою только Босова, думал только о мотоцикле. Уже когда мы садились в машину, Тихон как бы на миг отрезвел, понял свою промашку, засуетился на середине двора:
   - Максимыч! По соседству зашел бы!
   Я промолчал. Может быть, во мне заговорило самолюбие или что-то иное, значительнее самолюбия, побудило меня не отвечать ему на приглашение. Газик дернулся, Босов захлопнул дверцу, и мы помчались мимо соснового забора, полукольцом огибавшего мастерскую.
   Несколько мгновений нелепая фигура Тихона мелькала в просветах между досками.
   Не оборачиваясь и глядя прямо в ветровое стекло, Босов сказал:
   - Раньше под шумок, под горячую руку у нас в хуторе кое-кого раскулачивали из-за пары шелудивых быков. Было и такое, что скрывать... Вон и ты из-за водокачки Ульяну Картавенко в пух и прах разнес. Опять ошибочка. Мелкая, но для нее чувствительная... А сейчас у одного Тихона в пересчете на живое тягло в личном пользовании десятки лошадиных сил. И нормально, никто его не собирается раскулачивать. - В голосе Босова послышалась тонкая насмешка. - Так-то, Федор Максимович. Времена и понятия меняются.
   - Но человек меняется? Тот же Тихон?
   - Тихон не исключение.
   - К худшему или к лучшему он меняется?
   Босов, откинувшись на спинку, не торопился с ответом, раздумывал. Газик бойко бежал по хутору, подпрыгивая на твердых выбоинах шоссе.
   - Не тебе спрашивать о Тихоне, - наконец заговорил он. -Ты его знаешь как облупленного. В свое время он натерпелся, намучился - и вот настала пора другой...
   радостной жизни. И он живет в свое удовольствие. Как умеет. Ты же не станешь осуждать Тихона за то, что у него дом в пять комнат, машина, гараж? Теперь хоть, надеюсь, не станешь?
   - Нет, Матвей, этого я делать не буду, ни под каким предлогом. А все же как-то грустно, не по себе.
   - Я тебя понимаю. Мне от этого самому иногда тошно. Ну да, плохо, когда люди поддаются одному накопительству, теряют меру. Тут и облик человеческий недолго потерять. Но я другой раз утешаю себя вот чем: это у Тихона от бескультурья, от непрошедшего чувства былой нужды. Вдруг настанет день, и он опомнится. Вырастет у него сын, который не знал, что такое чурек с лебедой. Ему откроются другие ценности. Как думаешь, настанет такой день? - Босов обернулся, пристально заглянул мне в лицо ищущими, беспокойными глазами.
   - Не будем терять надежды.
   - Вот именно, не будем, - с жаром подхватил Босов. - Машина у него есть. Мотоцикл купит. Что ему еще понадобится? Ну цветной телевизор, ковры, хрусталь...
   А дальше что? Дальше он все равно купит книгу. Пусть только затем, чтобы не отстать от моды. Пусть! Сам в ней не прочтет ни строчки - ладно, я и это ему прощаю.
   Зато сын или внуки непременно прочтут ее - и книга оживет, сослужит пользу.
   - А что, Тихоном и вправду овладела мания приобретательства?
   - Водится за ним этот грешок, - кивнул Босов. - Рубль сверх меры любит, готов из-за него день и ночь вкалывать. Но работник, скажу по совести, незаменимый. Безотказная душа. За что ни возьмется - сделает.
   С такими, знаешь, все же легче, чем с пьяницами и лодырями. Тихон хозяин. Его никакая сила не вырвет из хутора. Двор у него широкий, дом полная чаша, огород и сад ухоженные. И дети его, прежде чем куда-то сбежать, подумают: а стоит ли? Будущее их обеспечено надежно. От добра добра не ищут. Это легко перекатываться по земле тем, у кого ни кола ни двора, на сердце - безразличие ко всему.
   Мы подъехали к Чичикину кургану и вылезли из машины. С солнечной, противоположной стороны от хутора он полого скатывается, рыжея прошлогодним неслегшим бурьяном, и постепенно сливается с ровным полем, снизу распаханный и ярко пестреющий краем цветастого ковра, как бы небрежно расстеленного до самого Пятилеткина стана, до его серых у темно-зеленого выгрева построек. Розовые, густо-красные, белые головки клевера источали приторно-сладкий стойкий запах, над ними протяжно, хмельно гудели тяжелые бархатные шмели...
   На середине ската, в просевшей ложбинке, обкошенной и вкруг обложенной камнями, сиротливо, вкось держался трехгранный, грубо и наспех вытесанный каменный столб - памятник герою гражданской войны Ефиму Чичике, расстрелянному шкуровцами на нашей хуторской площади и после захороненному здесь бурей ворвавшимися в Марушанку красными конниками. Снизу камень взялся несмываемой прозеленью, сквозь нее едва проступали из грозившего им забвения скорбные, исполненные гордой торжественности слова: "Спи, земляк и верный боец за народную власть. Память о тебе вечна".
   Мы постояли у могилы Ефима Чичики, сошли вниз, и Босов, внезапно расслабившись, прилег грудью на цветы, раскинул руки и лежал, блаженно припав щекою к земле. Между тем свет шел на убыль, солнце садилось и багрово меркло, в поле серело, от кургана тянулись на восток плохо различимые тени и постепенно исчезали с потемневшей зелени. Босов поднял голову и по-мальчишески, с простодушной хитрецой спросил:
   - А знаешь, почему ты не вышел ростом? У тебя была дурная привычка. Ты носил на голове вязанки Дров.
   Это правда. Мы часто собирали "сплавленные", выброшенные на сухие островки дрова и ладили из них вязанки. Свою ношу, как бы она ни была тяжела, я обычно водружал на голову, находя это положение наиболее удобным. И верно, на голове я нес вдвое больше дров, чем на плечах, за весь путь ни разу не останавливался отдохнуть.
   - А я возил топку на тачке. Помнишь мою тачку?
   - С гнутыми колесами от плуга?
   - Она меня здорово выручала. Однажды я вез хворост, застрял в болоте ни туда ни сюда. Вышел из кустов Тихон (он тогда пас стадо), помог мне вырвать тачку из грязи, угостил кукурузной лепешкой. Дал молока из бутылки. Разве такое забудешь?
   Босов немного полежал, подумал о чем-то своем, затаенном, поднялся с земли и весело, мечтательно глядя по сторонам, объяснил, что вот здесь, на клеверном поле, поднимутся корпуса животноводческого комплекса. Место удобное. Близко к хутору, к реке. Рядом будет культурное пастбище с поливом.
   - Тысячи голов скота... несметная орава... железобетон, трубы подомнут, стопчут все это поле, всю красоту, - сказал я. - Река, чистейшая наша река загрязнится, вон уже по воде и сейчас слоятся бензиновые пятна.
   - Геологи бурят. Я их уже предупреждал. - Босов выпрямился во весь свой рост и сердито поглядел куда-то поверх меня. - Мы построим очистные сооружения.
   - Жаль этого поля. Трудно представить, что его когда-то не будет, уже не пройдешься вольно, не увидишь на нем цветов. Хутор, люди поскучнеют. Если бы перенести стройку подальше, за Пятилеткин стан.
   Можно?
   - Тут уже спорили об этом, не ты первый. Мы подсчитали. Дороже обойдется.
   - А курган... вы его не тронете?
   Мы оба разом взглянули на памятник Ефиму Чичике, без слов поняли друг друга. Босов слегка смутился.
   - Снесем, расчистим площадку. Конечно, тревожить сон мертвых нехорошо, даже как-то боязно, но жизнь заставляет... Да мы Ефима не обидим. Прах его под духовую музыку перенесем на кладбище, захороним на видном месте, с почестями. Народный митинг, гулянья организуем. Чтоб вспомнили люди его геройские дела... Ты не волнуйся. Это мы устроим на высшем уровне, по-хорошему. Приедешь, напишешь в газету.
   - Тут, Матвей, не один прах Ефима покоится.
   - Я знаю. Первые кубанские казаки лежат под курганом. Еще мать моя рассказывала, что они погибли на войне с турками.
   - Да. За то, чтоб у Касаута стояла наша Марушанка.
   Босов заложил руки за спину и начал медленно, прямо ходить возле меня, приминая к земле цветы подошвами кожаных туфель.
   - За всю историю человечества, Федор Максимович, столько накопилось памятников и могил, что, если бы все они сохранились, живым людям давно бы негде было поместиться. Согласен? Исчезли и покрылись пылью развалины великого Вавилона и Ниневии, в тлен обратились письмена, дворцы ассирийских владык, колоссальные статуи. Рок! Высшая справедливость! А ты хочешь... эх ты!., хочешь все это удержать? - В голосе Босова пробилась насмешка.
   - Не все. Хотя бы эти могилы. Горсточку пепла.
   - Горсточку пепла! - Босов, продолжая ходить в той же позе, усмехнулся. - У нас на правлении о кургане была перепалка. Жалостливые тоже нашлись. Один пожилой казак, из въедливых, знаешь ли, простачков, встает, притворился святым невинным и ну потешаться надо мной. Вот, говорит, Матвей Васильевич, допустим, скончаетесь вы в свой срок, иначе никак нельзя, всему живому предел положен, помрете, и за ваши большие заслуги народ вам поставит памятник. Вы о нем сроду не заботились, скромничали, а памятничек ваш, в виде бронзовой фигуры, будет красоваться в хуторе, печалить и веселить сердце человеческое. Пройдет много, много лет, не станет детей ваших и даже правнуков, и вдруг, ни с того ни с сего, могилка ваша кому-то покажется неважной: мол, в хуторе народились герои новые и понапористей вас. И что же выйдет? Фигуру снимут и переплавят, а могилку, для нас бесценную, возьмут и сроют с землей. А нам это, пусть и мертвым, будет обидно:
   неужели наш председатель был хуже ихнего? Мы тоже землю пахали! Понимаешь, чудак какой. Высказался...
   Члены правления смеются, а он раздухарился и спрашивает меня: мол, не обидным ли вам, Матвей Васильевич, покажется такое действие потомков?
   - Ну и что же ты ответил ему?
   - Нет, говорю, я там не обижусь, будьте спокойны...
   Со всеми посмеялся, - добавил, улыбаясь, Босов и направился к машине, за рулем которой скучал, подымливая папиросою, шофер. Босов открыл дверцу. - Садись.
   Трудовой день окончен.
   Я отказался. Мне захотелось пройтись пешком. Мы расстались, газик взметнул хвост пыли на дороге и, набирая скорость, поволок его к шоссе. Я постоял среди поля, подышал сладким запахом клевера и вдруг подумал, что опять не проведал Ульяну. Укор Босова, вскользь намекнувшего о прежних моих писаниях в "Перце", оказывается, неприметно жил в душе, и, только я остался один, возникло чувство раскаяния. Но как я мог навестить Ульяну, если в продолжение всего дня был занят, ни на шаг не отступал от Босова. Сейчас, что ли, пойти? Нет, вечером можно ее напугать внезапным посещением. Вдруг не разберется, что к чему, по-бабьи поднимет крик, станет поносить меня на весь хутор. Ведь неизвестно, что у нее на уме. И главное - нет у меня никакого оправдания перед нею. Чем и как я буду защищаться? Загляну я к ней когда-нибудь в другой раз, выберу момент и загляну. А сейчас навещу-ка я Касатку.
   Двор ее рядом, белая труба торчит в небе.
   Мелькая локтями, она ловко орудовала штыковой лопатой, копала яму. Лицо ее было красным, распаренным, косынка слезла на затылок, волосы спутались. Стирая пот со лба, она откидывала их назад, по-мужски крякала и с силой нажимала ногой на лопату. Скоро она почувствовала вблизи себя человека, разогнула спину и привычно изумилась:
   - Максимыч, ты? Каким это ветром тебя занесло?
   А я тут в потемках ямки долблю. Забор нарунжилась городить.
   Поздоровавшись, я попросил у нее лопату, скинул с плеч пиджак и стал копать.
   - Максимыч! - ворчала она, стыдливо и беспомощно суетясь у ямы. Брось! Туфли попортишь. - И хваталась за ручку лопаты. - Ну его к бесу. Дай я сама! Мозоли натрешь... От враг его! Максимыч, слышь? Пусти, осерчаю. Тебе головой надо думать - не ямки рыть. Это моя работа. Я на такое дело хваткая!
   Не дождавшись от меня лопаты, отчаялась и отступила на шаг.
   - Ну, Максимыч! Зарежешь меня. Ей-право, зарежешь. На дуру бабку здоровье гробишь. Узнает Максим - мне тогда несдобровать.
   Наконец она воспользовалась моей передышкой, осторожно потянула к себе ручку лопаты, с облегчением почувствовала, что я выпускаю ее из рук, крепко ухватилась за нее и принялась вышвыривать из ямы землю.