Страница:
Следя за выводами из обстановки, которые с такой обстоятельностью делал исполняющий обязанности начальника штаба подполковник Цинченко (начальник штаба полковник Катков за неделю до войны отправился отдыхать в Сочи), я думал, что напрасно он тратит столько слов и минут на доказательство истин, уже всем очевидных. Старый служака, впервые оказавшись на новой для него должности, очевидно, хотел блеснуть своим умением анализировать и обобщать. Это было понятно и извинительно. Только жаль времени. С утра меня не оставляло чувство: сегодня надо успеть сделать очень многое.
Цинченко доложил о приказе фронта: создается подвижно-механизированная группа в составе двух корпусов, нашего и генерала Карпезо. Завтра, 26 июня, в девять ноль-ноль корпус Карпезо из района Топоров начинает наступление на Рад-зехов, мы - из Брод - на Берестечко. Операцию поддерживает дивизия истребительной авиации.
Не говоря уже о том, что противник имел несомненный перевес в количестве боевых машин и стволов ПТА, выяснялись новые, никак не благоприятствующие нам обстоятельства. Корпусу предстояло наступать с открытым правым флангом. Соседа не было и не предвиделось. Местность - лесисто-болотистая. Хуже для танков и не придумаешь.
На пути наступления - четыре речки: Слоновка, Сытенька, Стырь, Пляшевка. Хоть и неширокие, но с болотистыми, вязкими берегами.
В полосе корпуса единственная хорошая дорога Броды- Лешнев просматривается и простреливается противником.
Данных о том, что гитлеровцы ждут нашего контрудара, нет. Возможно, потому что вообще сведениями о силах и намерениях фашистского командования мы не богаты, а быть может, самоуверенный враг, уже подходивший к Дубно, просто не допускал, чтобы русские отважились на такое "безрассудство".
В штабной палатке становилось душно. Клапаны на окнах были отстегнуты. Но движения воздуха не чувствовалось. Командиры вытирали платками мокрые шеи.
В перекрещенное парусиновыми лямками окошко я видел, как на поляну выехал грузовик отдела политической пропаганды, как с него сгрузили ящики, раскладные столы и стулья, которые обычно брали на ученья. Политотдельцы обосновывались метрах в сорока от палатки. Мне не терпелось встретиться со своими работниками. Особенно, когда увидел Погодина и Сорокина, остававшихся в Дрогобыче с нашими семьями.
Рябышев, поставив задачи командирам дивизий и отдельных частей, ответил на их вопросы и, наконец, произнес свое обычное:
- У меня все. Выполняйте.
Я первым вышел из штабной палатки. Погодин и Сорокин поднялись с травы, одернули мятые гимнастерки.
- Докладная передана инструктору по информации.
- Бог с ней, с докладной, рассказывайте, как все было. Погодин по возрасту старший в отделе политической пропаганды. Во времена гражданской войны, когда я только начинал свой солдатский путь, он уже ходил в комиссарах. Мне всегда немного не по себе, когда он встает передо мною. Погодин замечал мою стесненность, но обычно не выходил из рамок служебной официальности.
После бессонных ночей и треволнений с эвакуацией, астматик Погодин задыхался, делал паузы после каждого слова.
- Пусть... товарищ Сорокин... расскажет... Инструктор по пропаганде Сорокин обладал способностью говорить гладко и длинно. Ни товарищи, ни я не могли отучить его от злоупотребления пышными фразами и стандартными речениями. Старший политрук Ластов, инструктор по оргпартработе, называл Сорокина "громкоговорителем". И на этот раз Сорокин остался верен себе.
- Выполняя задание командования, штаба корпуса и начальника отдела политической пропаганды под непосредственным руководством старшего батальонного комиссара товарища Погодина...
Я не выдержал:
- Даю вам на доклад пять минут. Укладывайтесь. К нам подходили штабные командиры. Ведь Погодин и Сорокин привезли вести о семьях, остававшихся в горящем Дрогобыче. К счастью, это были неплохие вести. Эвакуацию удалось завершить. Многие семьи, в том числе и моя, уехали последним эшелоном, когда по шоссе из Самбора в город входили немецкие танки.
Весь отдел политической пропаганды разместился за одним столом. И без того малочисленный, он недосчитывал двух работников, недавно получивших переводы. Замену не прислали.
Беседуя с работниками отдела, выслушивая их соображения, я убедился в том, что они, пусть еще не всегда твердо, но в общем-то правильно определяют свое место. Уверенно входил в новую обстановку деятельный, сметливый Ластов. Комсомольский работник, потом комиссар танкового батальона, он отлично знал обязанности экипажа, умел ненавязчиво, без менторства поделиться опытом. Никто из политотдельцев не чувствовал себя так естественно и свободно в танке, как Ластов. Когда ему после женитьбы дали большую комнату в доме комсостава, он уверял, что заблудится в ней - привык к размерам и кубатуре танка. Жену Ластов выбрал из комсомольских работников, боевую, задиристую, она сразу стала самой активной участницей самодеятельности и всех мероприятий женсовета. Детей у них пока не было. Ластов объяснял это тем, что он видится с женой только на собраниях, совещаниях и концертах...
Неторопливо, детально докладывал инспектор - старший батальонный комиссар Вахрушев. Этот всегда словно корнями врастал в дело, за которое принимался. Он всячески избегал служебных перемещений. Даже если это было повышением. Когда после четырех лет работы комиссаром полка Вахрушеву предложили инспекторскую должность в отделе политической пропаганды, он упорно отказывался.
Вахрушев серьезно изучал философию и политэкономию. За последнее время я убедился в его незаурядных лекторских способностях.
В предвоенные годы красноармейцы и командиры, как никогда, интересовались международным положением. Но читать лекции по этим вопросам было тогда не просто. Между Советским Союзом и Германией существовал пакт о ненападении. Однако фашизм и после пакта оставался фашизмом. На лекциях и докладах, особенно в среде военных, нельзя было ограничиваться словами о "добрососедских отношениях" . Сорокин с его прямолинейностью и тягой к готовым формулам тут не годился. Зато свободные, умные доклады Вахрушева нравились в полках.
На марше Вахрушев подготовил беседу "Лицо германского фашизма". Записал вопросы, которые ему задавали. Мы обсудили их и наметили новые темы для бесед и докладов.
Меня радовала общая заинтересованность в каждом возникавшем на этом летучем совещании вопросе. Война, передряги последних дней не нарушили атмосферу товарищества, установившуюся в отделе политической пропаганды.
До войны все мы, за исключением Погодина, жили в одном доме, ходили друг к другу в гости, обменивались книгами. У меня в настольном календаре были записаны дни рождения политотдельцев (хотя политотделы незадолго до войны были переименованы в отделы политической пропаганды, работников их по-прежнему называли политотдельцами). Справляли мы эти дни по всем правилам. Я уже не говорю о совместных встречах Нового года, ноябрьских и майских праздников. В первый день праздников штабных командиров и политотдельцев обычно приглашал к себе Рябышев, на второй день - я. Заблуждается тот, кто считает, будто такая близость рождает фамильярность, затрудняет служебные отношения. Ничего подобного у нас не случалось.
В этот день каждая минута была на вес золота, однако я не хотел и не мог экономить время на разговоре в отделе политической пропаганды. Надо было выслушать каждого и каждому дать определенное задание.
Но вот появился адъютант Рябышева. Беседу надо было свертывать.
- Сейчас, - сказал я, - всем три часа на отдых, бритье, чистку сапог, подшивку подворотничков и - в части. Не только полки и дивизии держат нынче первый боевой экзамен. Мы, политработники, проверяемся вместе с ними. Мы отвечаем перед партией за успех предстоящей операции. Мы идем в полки не наблюдателями и ревизорами, а помощниками, агитаторами, бойцами первой линии...
У грубоватого Рябышева адъютантом служил лощеный, угодливый и верткий старший лейтенант. То ли у адъютанта имелось несколько пар обмундирования, то ли знал он секрет сбережения формы, но он постоянно был одет в новое. Сапоги и ремни у него всегда скрипели так, как будто только что получены со склада.
Сейчас он предстал передо мной в своем обычном виде. На меня пахнуло тройным одеколоном, когда адъютант зашептал - он почему-то предпочитал шептать, - что командир корпуса просит съездить на командный пункт генерала Карпезо.
За эти дни я побывал на нескольких КП, и каждый чем-то отличался от другого. Командный пункт генерал-майора Кар-пезо не походил на наш. Это можно было заметить с первого же взгляда.
Немецкая артиллерия заставила штабников Карпезо отказаться от парусиновых палаток. Многие штабные офицеры работали в щелях. Машинистка устроилась в неглубоком окопчике и поставила "Ундервуд" прямо на бруствер. Отпечатав строку, она прислушивалась и, если различала нарастающий свист вражеского снаряда, быстро хватала машинку и вместе с ней скрывалась в окопе.
Но землянок было мало: всего две-три. Они не напоминали добротный блиндаж на командном пункте генерала Музыченко. Чтобы попасть в эту наспех вырытую лисью нору, надо было согнуться в три погибели. В землянке командира корпуса не было даже окна. Его заменяла дверь с откинутой плащ-палаткой.
Ожидая Карпезо, мы разговаривали с его заместителем по политической части - бригадным комиссаром Иваном Васильевичем Лутаем, моим давним сослуживцем, человеком мне очень близким по умонастроению. Есть такая дружба: не видишься месяц, три, полгода, не шлешь и не получаешь писем, а потом встретишься словно и не было разлуки, не надо начинать издалека.
Я не мог предположить, что эта моя встреча с Лутаем - последняя, что никогда больше не придется мне радоваться нашему с ним духовному родству. В сентябре 1941 года Иван Лутай, к тому времени член Военного совета армии, погиб, поднимая бойцов в атаку.
Иван Васильевич не успел ознакомить меня с обстановкой, как вошел Карпезо, стройный, изящный, гибкий. Особенно мне понравилась его лаконичная манера говорить, свойственная людям ясного мышления, его чистый и точный командирский язык. Но сказанное Карпезо заставляло забыть и о его фигуре, и о языке.
Корпус третий день в боях. Потери велики. Игнатию Ивановичу известен приказ фронта, но, видно, штабу фронта не известно положение корпуса. Завтра в совместном наступлении с нами сможет участвовать лишь одна дивизия. Две другие или, вернее, то, что от них осталось, задействованы на широком фронте.
- Мне понятны значение операции и замысел ее. С великой радостью я бы вместе с вами ударил под вздох фашистской группировке. Но...- Карпезо развел руками.
Выслушав мой доклад о поездке к Карпезо, Рябышев закусил нижнюю губу и долго сидел молча. Потом поднялся и положил мне руку на плечо.
- Сейчас буду перед тобой исповедоваться, милый мой, просить отпущения грехов. Чуть было лукавый не попутал. Подумал, а что если не сказать командирам о решении Карпезо поддержать нас лишь одной дивизией? Ведь левый фланг нам эта дивизия так или иначе прикроет. К чему людей расстраивать... Сейчас говорю тебе об этом и стыжусь. Как же мог ты, Рябышев, хотя бы в уме пойти на обман своих командиров? Значит, слабо веришь им, подозреваешь, что пошатнутся, коль правду узнают...
Я хорошо знал комкора и понимал, чего стоили ему эти его сомнения.
- Ты насчет Карпезо поставь в известность Герасимова с Лисичкиным, а я заеду к Мишанину и Васильеву, - решил Дмитрий Иванович. - Сейчас важнее важного пробудить у бойцов веру в свои силы. Пусть я один против троих, но я советский, за мной Родина стоит, и должен я всех троих уложить...
То же примерно я слышал сегодня от Лутая. Численный и технический перевес немцев заставлял нас припомнить заповедь Суворова - воюют не числом, а умением - заповедь, о которой мы как-то мало думали в предвоенные годы.
Еще на совещании Цинченко сообщил о десятках машин, испортившихся, подбитых, с израсходованными моторесурсами, что стояли на дорогах, ведущих к Бродам. Вместе с машинами отставали люди. И командиры не всегда могли объяснить, почему отсутствуют некоторые бойцы.
Утром, на ходу, Вахрушев рассказал случай, который одновременно встревожил и обрадовал меня.
В гаубичном полку один красноармеец - Вахрушев еще не знал его фамилии пытался дезертировать. Он раздобыл пиджак с брюками и убежал в хлеба переодеться. Но товарищи, заподозрив неладное, выследили беглеца и поймали его в ту минуту, когда он переоблачался. Красноармейцы решили, что сами будут судить дезертира "товарищеским военным трибуналом", сами приведут приговор в исполнение, а командиру скажут: отстал, мол, или погиб от прямого попадания бомбы. Решились на такое, чтобы избавить от позора полк и родных дезертира. Беглец плакал, клялся искупить вину, просил не расстреливать его. На худой конец пусть изобьют. Он и сам считал, что достоин наказания. Судьи это учли и заставили его дать клятву на нагане...
В тот день, трижды выступая на митингах, я старался укрепить в сознании бойцов мысль о личном моральном и воинском превосходстве над врагом. Мне нравилось, что в выступлениях командиров и красноармейцев все слабее звучали нотки наивно ухарского шапкозакидательства, дававшие себя знать 22 июня. На смену им приходила суровая уверенность в победе, которую предстоит добывать ценой большой крови и в длительной борьбе, в невыгодных для нас пока что условиях. Не стану уверять, будто на четвертый день войны мы уже отчетливо различали ее перспективы, были морально подготовлены ко всем ее испытаниям. Но факт остается фактом: осознание реальных сил, своих и противника, началось.
Накатанными за последние сутки лесными дорогами вместе с Герасимовым и Лисичкиным я ехал в полки. По корням и выбоинам за нами тряслась полуторка. В кузове ее стояло несколько человек. Один из них крепко сжимал в руках древко укрытого чехлом знамени.
Дивизия Герасимова, носившая имя Михаила Васильевича Фрунзе, своими былыми заслугами славилась не только в корпусе, но и по всей Красной Армии. Ее основали в 1918 году ткачи Иваново-Вознесенска и Шуи, и их подвиги в гражданской войне принесли дивизии два ордена Красного Знамени. Третий орден она получила за штурм Выборга в 1940 году.
Лисичкин старался всячески беречь традиции. Новички начинали службу с изучения боевого пути и биографий героев. Именно здесь сохранился хороший, на мой взгляд, армейский обычай двадцатых годов. После ноябрьского или майского парада командиры с семьями шли в полковую столовую. Сюда же приглашали местных партийных и советских работников, делегатов от заводов и фабрик. Все усаживались вперемежку с красноармейцами. Обычай запрещал какие-либо возлияния. Только квас, морс и лимонад. Несмотря на это, общеполковой обед проходил как веселый, надолго запоминавшийся праздник...
- Двадцать седьмой полк, готовый в бой за Родину на разгром фашистской гадины, по вашему приказанию выстроен, - не по-уставному докладывал Герасимову полковник Иван Николаевич Плешаков, старый вояка, получивший ор ден Красного Знамени под Перекопом, а орден Ленина на Карельском перешейке.
В свежих гимнастерках, непривычно за последние дни бритые и чистые красноармейцы стояли четкими рядами на лесной опушке.
Борта полуторки были опущены. Мы с Лисичкиным вытянулись возле расчехленного знамени. Слабый ветер бережно расправлял полотнище, перебирал потемневшую бахрому, раскачивал тяжелые кисти. Со всех концов поляны был виден шелком вытканный герб Советского Союза и огибавшая его надпись "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!".
Минута, другая, третья... Полк смотрел на знамя. Бойцы и командиры замерли по стойке "смирно", суровые, сосредоточенные.
Наконец раздалась команда. Знаменосец и ассистенты легко спрыгнули на землю и пошли вдоль рядов. Вслед за ними поворачивались головы красноармейцев. Люди словно не могли оторвать взгляд от алого полотнища, пламеневшего на нем герба и бессмертно призывных слов.
Над поляной проплыла шестерка "юнкерсов". Возле них юлили два истребителя. Неподалеку одна за другой разорвались три тяжелые бомбы, и густое эхо покатилось по лесу. Но никто не шевельнулся. Будто не видел и не слышал. Полк стоял по стойке "смирно", смотрел на знамя, под которым ему завтра идти в бой, может быть, на смерть...
Потом начался митинг. На полуторку, ставшую трибуной, поднимались командиры. Я видел совсем рядом с собой то морщинистые, дубленые щеки, то лишь недавно узнавшие бритву мальчишеские лица вчерашних десятиклассников. Звучали обычные для тех дней слова нерушимой веры в дело, ради которого мы жили и готовы были умереть.
В дивизию Мишанина Миша Кучин вел "эмку" в темноте, почти не разбирая дороги. Надо было повидаться с Вилковым, узнать, как у него дела.
В дивизионном отделе политической пропаганды застал только секретаря. Все работники разъехались по полкам. Вилков находился в полку майора Голойды. Узнали дорогу, двинулись туда.
Кому доводилось без фар пробираться ночью по лесу, тот поймет настроение Миши, ругавшегося в моем присутствии из деликатности по-татарски. Я не выдержал непонятного бор-мотанья:
- Давай по-русски.
- Не получится.
- Переводи.
- Зачем?
- Тебе для практики, мне для расширения кругозора.
Миша замолчал.
С грехом пополам добрались до КП Голойды. Вилкова там не было. Он уже уехал в другой полк. Я решил остаться у Голойды.
- Личный состав отдыхает, - доложил заместитель Голойды батальонный комиссар Крупников.
Мы зашли в палатку. На КП Голойды не было ни щелей, ни землянок. Крупников показал мне стопку исписанных разными почерками листков - принятые по радио последние известия. С 23 июня в полку наладили запись московских передач. Крупников поручил это нескольким наиболее грамотным, расторопным красноармейцам. Записанные довольно точно на слух сообщения размножались под копирку, а потом зачитывались в ротах и экипажах.
Пока я просматривал листки, Крупников уснул, положив на стол локти. Я задул воткнутый в бутылку огарок свечи и вышел наружу. В том, что Миша тоже спит, можно было не сомневаться. Но я все-таки проверил. Свернувшись на переднем сиденье, набросив на себя шинель - не поймешь, где голова, где ноги, - Миша спал с храпом, не уступавшим автомобильному мотору.
За день я смертельно устал. Но испытывал такое возбуждение, которое не позволит сразу уснуть. Вытащил из машины плащ и пошел по просеке, вдоль которой расположились роты.
Люди, как видно, спали. Изредка меня окликали часовые. Пропуска я не знал. Называл фамилию - и пропускали. Только один красноармеец потребовал документы, чиркнул спичкой, прочитал удостоверение и по-свойски заметил:
- Зря, товарищ бригадный комиссар, один ходите. Мало ли что...
Когда глаза привыкли к темноте, а уши к тишине, я убедился: полк вовсе не спит. В щелях между гусеницами танков мелькал свет: там при ручном фонарике писались письма. Дотошные механики-водители на ощупь ковырялись в моторах. Медленно поворачивались башни, опускались и поднимались стволы пушек: командиры машин и заряжающие тоже не знали покоя. На танки крепились бревна и фашины.
Все делалось тихо, по возможности бесшумно. Люди разговаривали вполголоса, чтобы не нарушать особую атмосферу предбоевого ожидания. До меня доносились обрывки фраз:
- Тут такое дело - либо ты германа первым, либо герман тебя...
- У него на твою "бету" пять танков да десять пушек...
- Интересно, братцы, сколько в нашей роте завтра к ужину на довольствии останется...
И умолкли. Я шел дальше.
- Полгода прожили - невмоготу больше. Что ни вечер, скандал: где был, с кем гулял...
- Поезд тронулся. Она скок на подножку, поцеловала и обратно на перрон. Первый раз поцеловала. Теперь, может, и последний...
- Ты бы лучше стихи про рощи почитал...
- Стихи? Это можно:
Брэнгельских рощ
Прохладна тень,
Незыблем сон лесной,
Здесь тьма и лень,
Здесь полон день
Весной и тишиной...
Так я дошел до оврага и по доносившемуся запаху понял: там стоит кухня. Почувствовал, что зверски, безудержно хочу есть. Во рту ничего не было с самого утра.
Около кухни на брезенте сидело человек пять. Голос рассказчика и рассказ его мне показались знакомыми; Но фамилию я не мог припомнить.
Меня заметили. Говоривший громко крикнул:
- Кто идет?
Я назвался.
- Здравствуйте, товарищ бригадный комиссар. Пока суть да дело, с кухонным нарядом лясы точу.
Теперь я узнал сержанта Степана Бородулина.В Финляндии он сумел то, что никому почти не удавалось, - захватил в плен офицера. Повара наградили орденом, назначили командиром орудия, сделали участником всех слетов и совещаний. Бородулин оказался неплохим оратором. Его посылали выступать в батальонах, полках. Однако ему вскоре надоело "сладкое бремя славы". Он явился к Вилкову и попросил опять назначить на кухню: "Это - мое дело, а командир орудия из меня, как простите, из пальца - панорама. Опытом делиться больше не желаю. Я не граммофонная пластинка. Поймал одного финна, а рассказываю сто раз".
Так орденоносец Бородулин вернулся в свое первоначальное состояние - снова стал кашеваром. Но сейчас, накануне боя, в нем проснулся разведчик.
- Может, задание есть, товарищ комиссар?
- Задания нет. Одна просьба, и та личная. Дайте чего-нибудь поесть.
Бородулин вручил мне дымящийся котелок с торчащей ложкой и кусок черного хлеба, покрытого ломтем сала.
- Приказания какие будут? А то я тут молодежи случай один поучительный привожу.
- Ну и приводите.
Я присел с краю на брезент и занялся кашей. Случай был все тот же. Я ловил знакомые фразы.
- Лида, провожая, говорит: не можешь быть, как Чапаев, будь, как Петька... Я обед командирам ношу и что ни день, одно слышу - "языка", "языка" надо... Прошусь в разведку раз, прошусь другой - не слушают. Личную жизнь, говорю, погубите. Лида меня без ордена до себя не допустит. Наконец, разрешили. План у меня верный был. Должен же кто-нибудь из дота ночью выйти, давление сбросить...
Мне не раз приходилось слышать и про тщеславную Лиду, которая согласна была жить только с орденоносцем, и про "давление", и про то, что в доте - о чем не подозревал красноармеец - "теплый сортир имелся", из-за чего Бородулин двое суток в снегу "ждал мгновения". Но я слушал внимательно, слушал и думал: сегодня Бородулин не считал свою повесть "граммофонной записью". А ведь вряд ли кто-нибудь инструктировал его.
Пока я расправлялся с кашей, а потом сам беседовал с красноармейцами, почти рассвело. В сплошной стене леса проступили деревья. С минуты на минуту яснее, четче. В овраге потянуло свежестью.
Я простился с Бородулиным, с нарядом по кухне и пошел к штабу полка.
У танков и автомашин сновали бойцы. Один батальон выдвигался из чащи на дорогу. С башен падали служившие маскировкой ветки. Обычная картина: дирижируя руками, спиной вперед идет командир, за ним осторожно движется танк. Голоса старшин перекрывают рев моторов, старшины зовут на завтрак. Лес живет шумной боевой жизнью, прогнавшей ночной покой.
Захожу в палатку Крупникова. Никого нет. Надо хотя бы час поспать и мне. С этой мыслью ложусь на пустующую походную раскладушку.
А через полтора часа я опять на дивизионном командном пункте. Узнаю ночные новости. Мишанин силами мотострелкового полка опрокинул прикрытие противника на южном берегу Слоновки и захватил небольшой плацдарм на северном. В плен попался один бестолковый солдат из 16-й механизированной дивизии. Сведения дал крайне скудные. Убежден, что с Красной Армией почти покончено, но, слышал, солдаты говорят между собой о каких-то остатках русских танковых частей, которые скрываются в лесах и могут причинить неприятности...
Разведка Герасимова действовала всю ночь. Результаты ничтожны. Силы и огневую систему противника уточнить не удалось. Засечены лишь отдельные огневые точки.
Поскольку цели не выявлены, Рябышев решил начать наступление без артиллерийской подготовки. Не будет, очевидно, и прикрытия с воздуха. Представитель истребительной авиации на КП не явился. Цинченко тщетно пытается связаться с летчиками по рации.
У секретаря ОПП в коричневой папке "К докладу", в которую он обычно собирал для меня утреннюю почту, только что прибывшие политдонесения и свежие номера дивизионных газет. Просматриваю донесения. Вечером и ночью в частях прошли партийные собрания. Десятки красноармейцев и командиров вступили перед боем в партию.
Вилков пишет, что инструктор политотдела корпуса старший политрук Ластов вместе с первой группой стрелков переправился на плацдарм.
В конце донесения из дивизии Васильева после машинописного текста короткое добавление рукой Немцова:
"25.06.1941 г. прибыли, самовольно убежав из госпиталя в одних халатах, члены ВЛКСМ мл. серж. Васильев В. П., кр-цы Гоцеридзе А. В., Будкин Б. И. Вышеупомянутые товарищи были ранены 22.06.1941 г. при бомбардировке. Раны не зажили. В госпиталь идти отказываются. Хотят участвовать в бою".
Невольно подумалось: эх, господин берлинский рейхсканцлер, вы неплохо сосчитали танки, свои и чужие, вам известно количество артиллерийских стволов, но знаете ли вы о старшем политруке Ластове, о младшем сержанте Васильеве, красноармейцах Гоцеридзе и Будкине! Ни черта вы не знаете. А ведь им-то, в конечном счете, решать исход войны, которую вы затеяли пять дней назад на горе миллионам людей и на свою погибель...
Цинченко доложил о приказе фронта: создается подвижно-механизированная группа в составе двух корпусов, нашего и генерала Карпезо. Завтра, 26 июня, в девять ноль-ноль корпус Карпезо из района Топоров начинает наступление на Рад-зехов, мы - из Брод - на Берестечко. Операцию поддерживает дивизия истребительной авиации.
Не говоря уже о том, что противник имел несомненный перевес в количестве боевых машин и стволов ПТА, выяснялись новые, никак не благоприятствующие нам обстоятельства. Корпусу предстояло наступать с открытым правым флангом. Соседа не было и не предвиделось. Местность - лесисто-болотистая. Хуже для танков и не придумаешь.
На пути наступления - четыре речки: Слоновка, Сытенька, Стырь, Пляшевка. Хоть и неширокие, но с болотистыми, вязкими берегами.
В полосе корпуса единственная хорошая дорога Броды- Лешнев просматривается и простреливается противником.
Данных о том, что гитлеровцы ждут нашего контрудара, нет. Возможно, потому что вообще сведениями о силах и намерениях фашистского командования мы не богаты, а быть может, самоуверенный враг, уже подходивший к Дубно, просто не допускал, чтобы русские отважились на такое "безрассудство".
В штабной палатке становилось душно. Клапаны на окнах были отстегнуты. Но движения воздуха не чувствовалось. Командиры вытирали платками мокрые шеи.
В перекрещенное парусиновыми лямками окошко я видел, как на поляну выехал грузовик отдела политической пропаганды, как с него сгрузили ящики, раскладные столы и стулья, которые обычно брали на ученья. Политотдельцы обосновывались метрах в сорока от палатки. Мне не терпелось встретиться со своими работниками. Особенно, когда увидел Погодина и Сорокина, остававшихся в Дрогобыче с нашими семьями.
Рябышев, поставив задачи командирам дивизий и отдельных частей, ответил на их вопросы и, наконец, произнес свое обычное:
- У меня все. Выполняйте.
Я первым вышел из штабной палатки. Погодин и Сорокин поднялись с травы, одернули мятые гимнастерки.
- Докладная передана инструктору по информации.
- Бог с ней, с докладной, рассказывайте, как все было. Погодин по возрасту старший в отделе политической пропаганды. Во времена гражданской войны, когда я только начинал свой солдатский путь, он уже ходил в комиссарах. Мне всегда немного не по себе, когда он встает передо мною. Погодин замечал мою стесненность, но обычно не выходил из рамок служебной официальности.
После бессонных ночей и треволнений с эвакуацией, астматик Погодин задыхался, делал паузы после каждого слова.
- Пусть... товарищ Сорокин... расскажет... Инструктор по пропаганде Сорокин обладал способностью говорить гладко и длинно. Ни товарищи, ни я не могли отучить его от злоупотребления пышными фразами и стандартными речениями. Старший политрук Ластов, инструктор по оргпартработе, называл Сорокина "громкоговорителем". И на этот раз Сорокин остался верен себе.
- Выполняя задание командования, штаба корпуса и начальника отдела политической пропаганды под непосредственным руководством старшего батальонного комиссара товарища Погодина...
Я не выдержал:
- Даю вам на доклад пять минут. Укладывайтесь. К нам подходили штабные командиры. Ведь Погодин и Сорокин привезли вести о семьях, остававшихся в горящем Дрогобыче. К счастью, это были неплохие вести. Эвакуацию удалось завершить. Многие семьи, в том числе и моя, уехали последним эшелоном, когда по шоссе из Самбора в город входили немецкие танки.
Весь отдел политической пропаганды разместился за одним столом. И без того малочисленный, он недосчитывал двух работников, недавно получивших переводы. Замену не прислали.
Беседуя с работниками отдела, выслушивая их соображения, я убедился в том, что они, пусть еще не всегда твердо, но в общем-то правильно определяют свое место. Уверенно входил в новую обстановку деятельный, сметливый Ластов. Комсомольский работник, потом комиссар танкового батальона, он отлично знал обязанности экипажа, умел ненавязчиво, без менторства поделиться опытом. Никто из политотдельцев не чувствовал себя так естественно и свободно в танке, как Ластов. Когда ему после женитьбы дали большую комнату в доме комсостава, он уверял, что заблудится в ней - привык к размерам и кубатуре танка. Жену Ластов выбрал из комсомольских работников, боевую, задиристую, она сразу стала самой активной участницей самодеятельности и всех мероприятий женсовета. Детей у них пока не было. Ластов объяснял это тем, что он видится с женой только на собраниях, совещаниях и концертах...
Неторопливо, детально докладывал инспектор - старший батальонный комиссар Вахрушев. Этот всегда словно корнями врастал в дело, за которое принимался. Он всячески избегал служебных перемещений. Даже если это было повышением. Когда после четырех лет работы комиссаром полка Вахрушеву предложили инспекторскую должность в отделе политической пропаганды, он упорно отказывался.
Вахрушев серьезно изучал философию и политэкономию. За последнее время я убедился в его незаурядных лекторских способностях.
В предвоенные годы красноармейцы и командиры, как никогда, интересовались международным положением. Но читать лекции по этим вопросам было тогда не просто. Между Советским Союзом и Германией существовал пакт о ненападении. Однако фашизм и после пакта оставался фашизмом. На лекциях и докладах, особенно в среде военных, нельзя было ограничиваться словами о "добрососедских отношениях" . Сорокин с его прямолинейностью и тягой к готовым формулам тут не годился. Зато свободные, умные доклады Вахрушева нравились в полках.
На марше Вахрушев подготовил беседу "Лицо германского фашизма". Записал вопросы, которые ему задавали. Мы обсудили их и наметили новые темы для бесед и докладов.
Меня радовала общая заинтересованность в каждом возникавшем на этом летучем совещании вопросе. Война, передряги последних дней не нарушили атмосферу товарищества, установившуюся в отделе политической пропаганды.
До войны все мы, за исключением Погодина, жили в одном доме, ходили друг к другу в гости, обменивались книгами. У меня в настольном календаре были записаны дни рождения политотдельцев (хотя политотделы незадолго до войны были переименованы в отделы политической пропаганды, работников их по-прежнему называли политотдельцами). Справляли мы эти дни по всем правилам. Я уже не говорю о совместных встречах Нового года, ноябрьских и майских праздников. В первый день праздников штабных командиров и политотдельцев обычно приглашал к себе Рябышев, на второй день - я. Заблуждается тот, кто считает, будто такая близость рождает фамильярность, затрудняет служебные отношения. Ничего подобного у нас не случалось.
В этот день каждая минута была на вес золота, однако я не хотел и не мог экономить время на разговоре в отделе политической пропаганды. Надо было выслушать каждого и каждому дать определенное задание.
Но вот появился адъютант Рябышева. Беседу надо было свертывать.
- Сейчас, - сказал я, - всем три часа на отдых, бритье, чистку сапог, подшивку подворотничков и - в части. Не только полки и дивизии держат нынче первый боевой экзамен. Мы, политработники, проверяемся вместе с ними. Мы отвечаем перед партией за успех предстоящей операции. Мы идем в полки не наблюдателями и ревизорами, а помощниками, агитаторами, бойцами первой линии...
У грубоватого Рябышева адъютантом служил лощеный, угодливый и верткий старший лейтенант. То ли у адъютанта имелось несколько пар обмундирования, то ли знал он секрет сбережения формы, но он постоянно был одет в новое. Сапоги и ремни у него всегда скрипели так, как будто только что получены со склада.
Сейчас он предстал передо мной в своем обычном виде. На меня пахнуло тройным одеколоном, когда адъютант зашептал - он почему-то предпочитал шептать, - что командир корпуса просит съездить на командный пункт генерала Карпезо.
За эти дни я побывал на нескольких КП, и каждый чем-то отличался от другого. Командный пункт генерал-майора Кар-пезо не походил на наш. Это можно было заметить с первого же взгляда.
Немецкая артиллерия заставила штабников Карпезо отказаться от парусиновых палаток. Многие штабные офицеры работали в щелях. Машинистка устроилась в неглубоком окопчике и поставила "Ундервуд" прямо на бруствер. Отпечатав строку, она прислушивалась и, если различала нарастающий свист вражеского снаряда, быстро хватала машинку и вместе с ней скрывалась в окопе.
Но землянок было мало: всего две-три. Они не напоминали добротный блиндаж на командном пункте генерала Музыченко. Чтобы попасть в эту наспех вырытую лисью нору, надо было согнуться в три погибели. В землянке командира корпуса не было даже окна. Его заменяла дверь с откинутой плащ-палаткой.
Ожидая Карпезо, мы разговаривали с его заместителем по политической части - бригадным комиссаром Иваном Васильевичем Лутаем, моим давним сослуживцем, человеком мне очень близким по умонастроению. Есть такая дружба: не видишься месяц, три, полгода, не шлешь и не получаешь писем, а потом встретишься словно и не было разлуки, не надо начинать издалека.
Я не мог предположить, что эта моя встреча с Лутаем - последняя, что никогда больше не придется мне радоваться нашему с ним духовному родству. В сентябре 1941 года Иван Лутай, к тому времени член Военного совета армии, погиб, поднимая бойцов в атаку.
Иван Васильевич не успел ознакомить меня с обстановкой, как вошел Карпезо, стройный, изящный, гибкий. Особенно мне понравилась его лаконичная манера говорить, свойственная людям ясного мышления, его чистый и точный командирский язык. Но сказанное Карпезо заставляло забыть и о его фигуре, и о языке.
Корпус третий день в боях. Потери велики. Игнатию Ивановичу известен приказ фронта, но, видно, штабу фронта не известно положение корпуса. Завтра в совместном наступлении с нами сможет участвовать лишь одна дивизия. Две другие или, вернее, то, что от них осталось, задействованы на широком фронте.
- Мне понятны значение операции и замысел ее. С великой радостью я бы вместе с вами ударил под вздох фашистской группировке. Но...- Карпезо развел руками.
Выслушав мой доклад о поездке к Карпезо, Рябышев закусил нижнюю губу и долго сидел молча. Потом поднялся и положил мне руку на плечо.
- Сейчас буду перед тобой исповедоваться, милый мой, просить отпущения грехов. Чуть было лукавый не попутал. Подумал, а что если не сказать командирам о решении Карпезо поддержать нас лишь одной дивизией? Ведь левый фланг нам эта дивизия так или иначе прикроет. К чему людей расстраивать... Сейчас говорю тебе об этом и стыжусь. Как же мог ты, Рябышев, хотя бы в уме пойти на обман своих командиров? Значит, слабо веришь им, подозреваешь, что пошатнутся, коль правду узнают...
Я хорошо знал комкора и понимал, чего стоили ему эти его сомнения.
- Ты насчет Карпезо поставь в известность Герасимова с Лисичкиным, а я заеду к Мишанину и Васильеву, - решил Дмитрий Иванович. - Сейчас важнее важного пробудить у бойцов веру в свои силы. Пусть я один против троих, но я советский, за мной Родина стоит, и должен я всех троих уложить...
То же примерно я слышал сегодня от Лутая. Численный и технический перевес немцев заставлял нас припомнить заповедь Суворова - воюют не числом, а умением - заповедь, о которой мы как-то мало думали в предвоенные годы.
Еще на совещании Цинченко сообщил о десятках машин, испортившихся, подбитых, с израсходованными моторесурсами, что стояли на дорогах, ведущих к Бродам. Вместе с машинами отставали люди. И командиры не всегда могли объяснить, почему отсутствуют некоторые бойцы.
Утром, на ходу, Вахрушев рассказал случай, который одновременно встревожил и обрадовал меня.
В гаубичном полку один красноармеец - Вахрушев еще не знал его фамилии пытался дезертировать. Он раздобыл пиджак с брюками и убежал в хлеба переодеться. Но товарищи, заподозрив неладное, выследили беглеца и поймали его в ту минуту, когда он переоблачался. Красноармейцы решили, что сами будут судить дезертира "товарищеским военным трибуналом", сами приведут приговор в исполнение, а командиру скажут: отстал, мол, или погиб от прямого попадания бомбы. Решились на такое, чтобы избавить от позора полк и родных дезертира. Беглец плакал, клялся искупить вину, просил не расстреливать его. На худой конец пусть изобьют. Он и сам считал, что достоин наказания. Судьи это учли и заставили его дать клятву на нагане...
В тот день, трижды выступая на митингах, я старался укрепить в сознании бойцов мысль о личном моральном и воинском превосходстве над врагом. Мне нравилось, что в выступлениях командиров и красноармейцев все слабее звучали нотки наивно ухарского шапкозакидательства, дававшие себя знать 22 июня. На смену им приходила суровая уверенность в победе, которую предстоит добывать ценой большой крови и в длительной борьбе, в невыгодных для нас пока что условиях. Не стану уверять, будто на четвертый день войны мы уже отчетливо различали ее перспективы, были морально подготовлены ко всем ее испытаниям. Но факт остается фактом: осознание реальных сил, своих и противника, началось.
Накатанными за последние сутки лесными дорогами вместе с Герасимовым и Лисичкиным я ехал в полки. По корням и выбоинам за нами тряслась полуторка. В кузове ее стояло несколько человек. Один из них крепко сжимал в руках древко укрытого чехлом знамени.
Дивизия Герасимова, носившая имя Михаила Васильевича Фрунзе, своими былыми заслугами славилась не только в корпусе, но и по всей Красной Армии. Ее основали в 1918 году ткачи Иваново-Вознесенска и Шуи, и их подвиги в гражданской войне принесли дивизии два ордена Красного Знамени. Третий орден она получила за штурм Выборга в 1940 году.
Лисичкин старался всячески беречь традиции. Новички начинали службу с изучения боевого пути и биографий героев. Именно здесь сохранился хороший, на мой взгляд, армейский обычай двадцатых годов. После ноябрьского или майского парада командиры с семьями шли в полковую столовую. Сюда же приглашали местных партийных и советских работников, делегатов от заводов и фабрик. Все усаживались вперемежку с красноармейцами. Обычай запрещал какие-либо возлияния. Только квас, морс и лимонад. Несмотря на это, общеполковой обед проходил как веселый, надолго запоминавшийся праздник...
- Двадцать седьмой полк, готовый в бой за Родину на разгром фашистской гадины, по вашему приказанию выстроен, - не по-уставному докладывал Герасимову полковник Иван Николаевич Плешаков, старый вояка, получивший ор ден Красного Знамени под Перекопом, а орден Ленина на Карельском перешейке.
В свежих гимнастерках, непривычно за последние дни бритые и чистые красноармейцы стояли четкими рядами на лесной опушке.
Борта полуторки были опущены. Мы с Лисичкиным вытянулись возле расчехленного знамени. Слабый ветер бережно расправлял полотнище, перебирал потемневшую бахрому, раскачивал тяжелые кисти. Со всех концов поляны был виден шелком вытканный герб Советского Союза и огибавшая его надпись "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!".
Минута, другая, третья... Полк смотрел на знамя. Бойцы и командиры замерли по стойке "смирно", суровые, сосредоточенные.
Наконец раздалась команда. Знаменосец и ассистенты легко спрыгнули на землю и пошли вдоль рядов. Вслед за ними поворачивались головы красноармейцев. Люди словно не могли оторвать взгляд от алого полотнища, пламеневшего на нем герба и бессмертно призывных слов.
Над поляной проплыла шестерка "юнкерсов". Возле них юлили два истребителя. Неподалеку одна за другой разорвались три тяжелые бомбы, и густое эхо покатилось по лесу. Но никто не шевельнулся. Будто не видел и не слышал. Полк стоял по стойке "смирно", смотрел на знамя, под которым ему завтра идти в бой, может быть, на смерть...
Потом начался митинг. На полуторку, ставшую трибуной, поднимались командиры. Я видел совсем рядом с собой то морщинистые, дубленые щеки, то лишь недавно узнавшие бритву мальчишеские лица вчерашних десятиклассников. Звучали обычные для тех дней слова нерушимой веры в дело, ради которого мы жили и готовы были умереть.
В дивизию Мишанина Миша Кучин вел "эмку" в темноте, почти не разбирая дороги. Надо было повидаться с Вилковым, узнать, как у него дела.
В дивизионном отделе политической пропаганды застал только секретаря. Все работники разъехались по полкам. Вилков находился в полку майора Голойды. Узнали дорогу, двинулись туда.
Кому доводилось без фар пробираться ночью по лесу, тот поймет настроение Миши, ругавшегося в моем присутствии из деликатности по-татарски. Я не выдержал непонятного бор-мотанья:
- Давай по-русски.
- Не получится.
- Переводи.
- Зачем?
- Тебе для практики, мне для расширения кругозора.
Миша замолчал.
С грехом пополам добрались до КП Голойды. Вилкова там не было. Он уже уехал в другой полк. Я решил остаться у Голойды.
- Личный состав отдыхает, - доложил заместитель Голойды батальонный комиссар Крупников.
Мы зашли в палатку. На КП Голойды не было ни щелей, ни землянок. Крупников показал мне стопку исписанных разными почерками листков - принятые по радио последние известия. С 23 июня в полку наладили запись московских передач. Крупников поручил это нескольким наиболее грамотным, расторопным красноармейцам. Записанные довольно точно на слух сообщения размножались под копирку, а потом зачитывались в ротах и экипажах.
Пока я просматривал листки, Крупников уснул, положив на стол локти. Я задул воткнутый в бутылку огарок свечи и вышел наружу. В том, что Миша тоже спит, можно было не сомневаться. Но я все-таки проверил. Свернувшись на переднем сиденье, набросив на себя шинель - не поймешь, где голова, где ноги, - Миша спал с храпом, не уступавшим автомобильному мотору.
За день я смертельно устал. Но испытывал такое возбуждение, которое не позволит сразу уснуть. Вытащил из машины плащ и пошел по просеке, вдоль которой расположились роты.
Люди, как видно, спали. Изредка меня окликали часовые. Пропуска я не знал. Называл фамилию - и пропускали. Только один красноармеец потребовал документы, чиркнул спичкой, прочитал удостоверение и по-свойски заметил:
- Зря, товарищ бригадный комиссар, один ходите. Мало ли что...
Когда глаза привыкли к темноте, а уши к тишине, я убедился: полк вовсе не спит. В щелях между гусеницами танков мелькал свет: там при ручном фонарике писались письма. Дотошные механики-водители на ощупь ковырялись в моторах. Медленно поворачивались башни, опускались и поднимались стволы пушек: командиры машин и заряжающие тоже не знали покоя. На танки крепились бревна и фашины.
Все делалось тихо, по возможности бесшумно. Люди разговаривали вполголоса, чтобы не нарушать особую атмосферу предбоевого ожидания. До меня доносились обрывки фраз:
- Тут такое дело - либо ты германа первым, либо герман тебя...
- У него на твою "бету" пять танков да десять пушек...
- Интересно, братцы, сколько в нашей роте завтра к ужину на довольствии останется...
И умолкли. Я шел дальше.
- Полгода прожили - невмоготу больше. Что ни вечер, скандал: где был, с кем гулял...
- Поезд тронулся. Она скок на подножку, поцеловала и обратно на перрон. Первый раз поцеловала. Теперь, может, и последний...
- Ты бы лучше стихи про рощи почитал...
- Стихи? Это можно:
Брэнгельских рощ
Прохладна тень,
Незыблем сон лесной,
Здесь тьма и лень,
Здесь полон день
Весной и тишиной...
Так я дошел до оврага и по доносившемуся запаху понял: там стоит кухня. Почувствовал, что зверски, безудержно хочу есть. Во рту ничего не было с самого утра.
Около кухни на брезенте сидело человек пять. Голос рассказчика и рассказ его мне показались знакомыми; Но фамилию я не мог припомнить.
Меня заметили. Говоривший громко крикнул:
- Кто идет?
Я назвался.
- Здравствуйте, товарищ бригадный комиссар. Пока суть да дело, с кухонным нарядом лясы точу.
Теперь я узнал сержанта Степана Бородулина.В Финляндии он сумел то, что никому почти не удавалось, - захватил в плен офицера. Повара наградили орденом, назначили командиром орудия, сделали участником всех слетов и совещаний. Бородулин оказался неплохим оратором. Его посылали выступать в батальонах, полках. Однако ему вскоре надоело "сладкое бремя славы". Он явился к Вилкову и попросил опять назначить на кухню: "Это - мое дело, а командир орудия из меня, как простите, из пальца - панорама. Опытом делиться больше не желаю. Я не граммофонная пластинка. Поймал одного финна, а рассказываю сто раз".
Так орденоносец Бородулин вернулся в свое первоначальное состояние - снова стал кашеваром. Но сейчас, накануне боя, в нем проснулся разведчик.
- Может, задание есть, товарищ комиссар?
- Задания нет. Одна просьба, и та личная. Дайте чего-нибудь поесть.
Бородулин вручил мне дымящийся котелок с торчащей ложкой и кусок черного хлеба, покрытого ломтем сала.
- Приказания какие будут? А то я тут молодежи случай один поучительный привожу.
- Ну и приводите.
Я присел с краю на брезент и занялся кашей. Случай был все тот же. Я ловил знакомые фразы.
- Лида, провожая, говорит: не можешь быть, как Чапаев, будь, как Петька... Я обед командирам ношу и что ни день, одно слышу - "языка", "языка" надо... Прошусь в разведку раз, прошусь другой - не слушают. Личную жизнь, говорю, погубите. Лида меня без ордена до себя не допустит. Наконец, разрешили. План у меня верный был. Должен же кто-нибудь из дота ночью выйти, давление сбросить...
Мне не раз приходилось слышать и про тщеславную Лиду, которая согласна была жить только с орденоносцем, и про "давление", и про то, что в доте - о чем не подозревал красноармеец - "теплый сортир имелся", из-за чего Бородулин двое суток в снегу "ждал мгновения". Но я слушал внимательно, слушал и думал: сегодня Бородулин не считал свою повесть "граммофонной записью". А ведь вряд ли кто-нибудь инструктировал его.
Пока я расправлялся с кашей, а потом сам беседовал с красноармейцами, почти рассвело. В сплошной стене леса проступили деревья. С минуты на минуту яснее, четче. В овраге потянуло свежестью.
Я простился с Бородулиным, с нарядом по кухне и пошел к штабу полка.
У танков и автомашин сновали бойцы. Один батальон выдвигался из чащи на дорогу. С башен падали служившие маскировкой ветки. Обычная картина: дирижируя руками, спиной вперед идет командир, за ним осторожно движется танк. Голоса старшин перекрывают рев моторов, старшины зовут на завтрак. Лес живет шумной боевой жизнью, прогнавшей ночной покой.
Захожу в палатку Крупникова. Никого нет. Надо хотя бы час поспать и мне. С этой мыслью ложусь на пустующую походную раскладушку.
А через полтора часа я опять на дивизионном командном пункте. Узнаю ночные новости. Мишанин силами мотострелкового полка опрокинул прикрытие противника на южном берегу Слоновки и захватил небольшой плацдарм на северном. В плен попался один бестолковый солдат из 16-й механизированной дивизии. Сведения дал крайне скудные. Убежден, что с Красной Армией почти покончено, но, слышал, солдаты говорят между собой о каких-то остатках русских танковых частей, которые скрываются в лесах и могут причинить неприятности...
Разведка Герасимова действовала всю ночь. Результаты ничтожны. Силы и огневую систему противника уточнить не удалось. Засечены лишь отдельные огневые точки.
Поскольку цели не выявлены, Рябышев решил начать наступление без артиллерийской подготовки. Не будет, очевидно, и прикрытия с воздуха. Представитель истребительной авиации на КП не явился. Цинченко тщетно пытается связаться с летчиками по рации.
У секретаря ОПП в коричневой папке "К докладу", в которую он обычно собирал для меня утреннюю почту, только что прибывшие политдонесения и свежие номера дивизионных газет. Просматриваю донесения. Вечером и ночью в частях прошли партийные собрания. Десятки красноармейцев и командиров вступили перед боем в партию.
Вилков пишет, что инструктор политотдела корпуса старший политрук Ластов вместе с первой группой стрелков переправился на плацдарм.
В конце донесения из дивизии Васильева после машинописного текста короткое добавление рукой Немцова:
"25.06.1941 г. прибыли, самовольно убежав из госпиталя в одних халатах, члены ВЛКСМ мл. серж. Васильев В. П., кр-цы Гоцеридзе А. В., Будкин Б. И. Вышеупомянутые товарищи были ранены 22.06.1941 г. при бомбардировке. Раны не зажили. В госпиталь идти отказываются. Хотят участвовать в бою".
Невольно подумалось: эх, господин берлинский рейхсканцлер, вы неплохо сосчитали танки, свои и чужие, вам известно количество артиллерийских стволов, но знаете ли вы о старшем политруке Ластове, о младшем сержанте Васильеве, красноармейцах Гоцеридзе и Будкине! Ни черта вы не знаете. А ведь им-то, в конечном счете, решать исход войны, которую вы затеяли пять дней назад на горе миллионам людей и на свою погибель...