Пошел дождь. Мои заботливые ноги подхватили меня и перенесли под красный в белых горохах грибок. Я стояла скорчившись и прижавшись лицом к грязной, залапанной невинными детскими пальцами толстой грибковой ноге и размышляла: «Оригами – это что?» Мысли шевелились, концентрировались, группировались и вновь разбегались в разные стороны, как крысы с тонущего корабля.
Я высунула под дождь руку. Дождь был теплым и каким-то домашним, кухонным, будто вода из-под крана. Я протянула к нему обе руки, сложенные лодочкой, и стала ждать. Хотелось пить, но дождевая вода не накапливалась в ладонях, а просачивалась сквозь пальцы и упрямо падала на землю. Тогда я вышла из-под грибка и, подняв вверх лицо, стала пытаться ртом ухватить длинные, тягучие и прозрачные дождевые спагеттины.
«Оригами – это... – упрямо крутилось у меня в голове, – это... белые бумажные журавли в небе над Хиросимой». Если успеть сделать тысячу бумажных журавлей, то вполне можно выжить. Только бы успеть! Тогда нам не будет страшна ни лучевая болезнь, ни какая-либо другая, симптомами которой является стойкая нечувствительность к дождю и чужому счастью. Вот такое я говно! Ну не умею радоваться чужому счастью! Что же тут поделаешь? Пора, прекрасная, отправляться восвояси. В них, теплых, уютных, домашних восвоясях нас ждут добрые улыбчивые коты, вечно веселые, голодные и благодарные.
Путь домой мне не запомнился. Я как-то сразу оказалась у своего подъезда и удивилась тому, что вокруг ничего не изменилось. Все так же белели пионы на клумбе, сохла роса на мокрой траве, и клены вяло и разбуженно шевелили редкими листьями. Над Москвой занимался рассвет. Как же я добралась домой? В памяти всплывали безлюдные станции метро. Значит, уже утро? Седьмой час? Где же я была так долго?
Я вошла в подъезд. Тут же открылся лифт. Из него вышел знакомый собачник, удивленно со мной поздоровался и, увлекаемый мелкой, визгливо лающей псиной, скрылся в дверном проеме, ведущем на улицу.
Я поднялась к себе, открыла дверь в квартиру и чуть было не пала смертью храбрых, сбитая с ног Беней. С трудом удержав равновесие, я медленно села на табуретку и уставилась в темноту. Беня четко и отрепетированно крутил восьмерки у моих ног, слабо помяукивая.
– Ну что, гад, есть хочешь? – спросила я и погладила его по взъерошенной мальчишеской макушке.
– Дау! – ясно и отчетливо ответил кот, и я побрела на кухню.
Через полчаса, прижавшись друг к другу спинами, мы лежали на кровати. Беня смотрел свои черно-белые сны, я свои – шизофренически-цветные. Беня всхлипывал во сне, я просыпалась, гладила его по спине и приговаривала: «Тише, малыш, тише»... Беня успокаивался, я замолкала, и мы вновь проваливались в долгий, летаргический, бесконечный и болезненный сон.
32
33
Я высунула под дождь руку. Дождь был теплым и каким-то домашним, кухонным, будто вода из-под крана. Я протянула к нему обе руки, сложенные лодочкой, и стала ждать. Хотелось пить, но дождевая вода не накапливалась в ладонях, а просачивалась сквозь пальцы и упрямо падала на землю. Тогда я вышла из-под грибка и, подняв вверх лицо, стала пытаться ртом ухватить длинные, тягучие и прозрачные дождевые спагеттины.
«Оригами – это... – упрямо крутилось у меня в голове, – это... белые бумажные журавли в небе над Хиросимой». Если успеть сделать тысячу бумажных журавлей, то вполне можно выжить. Только бы успеть! Тогда нам не будет страшна ни лучевая болезнь, ни какая-либо другая, симптомами которой является стойкая нечувствительность к дождю и чужому счастью. Вот такое я говно! Ну не умею радоваться чужому счастью! Что же тут поделаешь? Пора, прекрасная, отправляться восвояси. В них, теплых, уютных, домашних восвоясях нас ждут добрые улыбчивые коты, вечно веселые, голодные и благодарные.
Путь домой мне не запомнился. Я как-то сразу оказалась у своего подъезда и удивилась тому, что вокруг ничего не изменилось. Все так же белели пионы на клумбе, сохла роса на мокрой траве, и клены вяло и разбуженно шевелили редкими листьями. Над Москвой занимался рассвет. Как же я добралась домой? В памяти всплывали безлюдные станции метро. Значит, уже утро? Седьмой час? Где же я была так долго?
Я вошла в подъезд. Тут же открылся лифт. Из него вышел знакомый собачник, удивленно со мной поздоровался и, увлекаемый мелкой, визгливо лающей псиной, скрылся в дверном проеме, ведущем на улицу.
Я поднялась к себе, открыла дверь в квартиру и чуть было не пала смертью храбрых, сбитая с ног Беней. С трудом удержав равновесие, я медленно села на табуретку и уставилась в темноту. Беня четко и отрепетированно крутил восьмерки у моих ног, слабо помяукивая.
– Ну что, гад, есть хочешь? – спросила я и погладила его по взъерошенной мальчишеской макушке.
– Дау! – ясно и отчетливо ответил кот, и я побрела на кухню.
Через полчаса, прижавшись друг к другу спинами, мы лежали на кровати. Беня смотрел свои черно-белые сны, я свои – шизофренически-цветные. Беня всхлипывал во сне, я просыпалась, гладила его по спине и приговаривала: «Тише, малыш, тише»... Беня успокаивался, я замолкала, и мы вновь проваливались в долгий, летаргический, бесконечный и болезненный сон.
32
Меня разбудила Юлька. Сквозь сон я услышала длинные, утомительные и не прекращающиеся телефонные призывы. Вскочив с постели и путаясь в одеяле, я подбежала к телефону.
– Маш, ты где? – закричала Юлька. – Тебя на работе все ищут. Заболела, что ли?
– А сколько времени? – спросила я.
– Ты что, с дуба упала? – заржала Юлька. – Четвертый час пошел.
– Да ты что? – удивилась я.
– Дрыхнешь, что ли? – сообразила Юлька.
– Дрыхну.
– У тебя все в порядке?
– Все.
– Не врешь?
– Вру.
– Что случилось-то? – разгорячилась Юлька. – Ты мне можешь сказать толком?
– Он меня бросил.
– Кто бросил? Никита?
– Никита.
– Откуда ты знаешь?
– Я видела его с бабой.
– Ну и что, что с бабой?
– Они вместе вошли в его мастерскую и до утра не вышли.
– А ты откуда знаешь?
– Я там была.
– И что?
– Ничего. Вот сплю.
– Так! Сиди дома, – скомандовала Юлька, – и никуда не уходи. Я сейчас к тебе приеду.
– Да не надо, Юль, – сказала я и наконец заплакала. – Все нормально у меня...
– Я слышу! Чтоб дома была! – проорала Юлька и положила трубку.
Я подошла к зеркалу. Из него на меня смотрело белое растерянное лицо с заплаканными глазами. Нет, я уже не плакала. Но глаза как будто опрокинулись вниз и смотрели на меня, не узнавая. Я включила холодную воду и стала смывать следы размазанной косметики. Я уснула вчера – как сознание потеряла, не успев привести себя в порядок. Неужели в таком виде я шла ночью по городу? Или это было утром? Что обо мне подумает собачник?
Собрала волосы в узел. Почему такое бледное лицо? Вода холодная, онемели пальцы. Какой противный невыносимо-розовый цвет у зубной щетки. Никитина бритва. Похожа на грабли. На грабли, на которые я все время наступаю. Весь мир – огород, и мы в нем работяги, скачущие по отведенным им шести, десяти, ста соткам (кому как повезет), наступающие на грабли и расшибающие себе лоб в кровь – кто чаще, кто реже. Пора бы привыкнуть. Или хотя бы научиться уворачиваться.
Как же я устала жить в таком напряжении, в такой мертвой зависимости, в такой страшной ломке такое долгое и такое короткое время. Четыре с половиной месяца. Половина полноценной беременности с токсикозом, угрозой выкидыша, со звериным страхом потерять, не спасти, не выносить. Ребенок мой, мое ожидание счастья... Не хочу я тебя больше. Такого умного, красивого, талантливого. Все жилы внутри натянуты как струны. Отыграл ты на них, отмучил, расстроил, порвал. Нехотя так, легко, артистично.
В городе лето, а ко мне пришла осень. Так скоро, так неожиданно, так беспристрастно. Горят костры, листья желтые под ногами, ветер, дождь... А губы сохнут, трескаются... Прильни, поцелуй... Задохнусь, заплачу... Умру?
– Маш, ты где? – закричала Юлька. – Тебя на работе все ищут. Заболела, что ли?
– А сколько времени? – спросила я.
– Ты что, с дуба упала? – заржала Юлька. – Четвертый час пошел.
– Да ты что? – удивилась я.
– Дрыхнешь, что ли? – сообразила Юлька.
– Дрыхну.
– У тебя все в порядке?
– Все.
– Не врешь?
– Вру.
– Что случилось-то? – разгорячилась Юлька. – Ты мне можешь сказать толком?
– Он меня бросил.
– Кто бросил? Никита?
– Никита.
– Откуда ты знаешь?
– Я видела его с бабой.
– Ну и что, что с бабой?
– Они вместе вошли в его мастерскую и до утра не вышли.
– А ты откуда знаешь?
– Я там была.
– И что?
– Ничего. Вот сплю.
– Так! Сиди дома, – скомандовала Юлька, – и никуда не уходи. Я сейчас к тебе приеду.
– Да не надо, Юль, – сказала я и наконец заплакала. – Все нормально у меня...
– Я слышу! Чтоб дома была! – проорала Юлька и положила трубку.
Я подошла к зеркалу. Из него на меня смотрело белое растерянное лицо с заплаканными глазами. Нет, я уже не плакала. Но глаза как будто опрокинулись вниз и смотрели на меня, не узнавая. Я включила холодную воду и стала смывать следы размазанной косметики. Я уснула вчера – как сознание потеряла, не успев привести себя в порядок. Неужели в таком виде я шла ночью по городу? Или это было утром? Что обо мне подумает собачник?
Собрала волосы в узел. Почему такое бледное лицо? Вода холодная, онемели пальцы. Какой противный невыносимо-розовый цвет у зубной щетки. Никитина бритва. Похожа на грабли. На грабли, на которые я все время наступаю. Весь мир – огород, и мы в нем работяги, скачущие по отведенным им шести, десяти, ста соткам (кому как повезет), наступающие на грабли и расшибающие себе лоб в кровь – кто чаще, кто реже. Пора бы привыкнуть. Или хотя бы научиться уворачиваться.
Как же я устала жить в таком напряжении, в такой мертвой зависимости, в такой страшной ломке такое долгое и такое короткое время. Четыре с половиной месяца. Половина полноценной беременности с токсикозом, угрозой выкидыша, со звериным страхом потерять, не спасти, не выносить. Ребенок мой, мое ожидание счастья... Не хочу я тебя больше. Такого умного, красивого, талантливого. Все жилы внутри натянуты как струны. Отыграл ты на них, отмучил, расстроил, порвал. Нехотя так, легко, артистично.
В городе лето, а ко мне пришла осень. Так скоро, так неожиданно, так беспристрастно. Горят костры, листья желтые под ногами, ветер, дождь... А губы сохнут, трескаются... Прильни, поцелуй... Задохнусь, заплачу... Умру?
33
– Конечно, умрешь. Причем в один день, – говорила скорая реанимационная помощь Юлька, вынимая из сумки продукты. – Только перед этим ты будешь жить долго и счастливо.
На столе появились огурцы, помидоры, селедка в вакуумной упаковке, черный хлеб и водка.
– Сейчас мы только с тобой перекусим, и жизнь станет лучше, жить станет веселей.
– Я не могу есть, – сказала я.
– А ты и не будешь есть, – успокоила меня Юлька, – ты будешь пить. И закусывать.
Она коротко посмотрела на меня и отвернулась, пряча глаза.
– Что? Плохо выгляжу? – спросила я.
– Не буду от тебя скрывать, Маня, выглядишь ты неважно, – ответила Юлька, вынимая из упаковки селедку. – Вот приблизительно как эта рыба. Голова потеряна, все остальное выпотрошено и просолено в собственных слезах. Плюнь, Маня, и разотри. Мужики приходят и уходят, а мы с тобой остаемся. Кого же нам любить, если не себя? Кто, если не мы?
Юлька продолжала разъяснительно-воспитательную беседу, но я ее уже не слушала. Я сидела на стуле, смотрела в окно, курила и ни о чем не думала.
– Мань, ё-мое, ты меня слышишь? – донеслось до меня.
– Слышу, Юль, слышу.
– Слышит она... Для особо глухих повторяю: я вчера из солидарности к тебе бросила Сам Самыча.
– Да ну? – оживилась я.
– Вот тебе и «да ну».
– А что случилось, Юль? Он тебя обидел?
– Меня обидишь, – ухмыльнулась Юлька, – я сама кого хочешь обижу. Просто бросила, и все.
– Но почему? – не унималась я.
– Понимаешь, Мань, как бы тебе объяснить? – Юлька задумалась и почесала репу. – Не знаю, Мань, всем вроде хорош мужик... И не бедный, и не жадный, и не импотент... Вот только задница у него, Мань...
– Что у него с задницей? – заинтересовалась я.
– Задница у него, Мань, какая-то испуганная.
– Ну, ты даешь, – засмеялась я.
– Нет, правда! Спереди вроде все хорошо. Такой солидный, такой видный мужик, ни дать ни взять, горный орел. А жопа испуганная, втянутая какая-то жопа, как будто он что-то держит в себе, как будто чего-то боится. Ну вот что подойдут к нему сзади и сделают самое плохое. А мне обидно, Мань. Обидно и неприятно!
– И когда же ты успела?
– А вот как раз вчера, когда ты под Никитиными окнами дежурила.
– А Сам Самыч знает об этом?
– Пока нет. Но у него все впереди. Как, впрочем, и у нас.
– Нет у меня никакого «впереди», Юлька. Нет и не будет.
– Ты это брось тоску наводить, – разозлилась Юлька, – давай лучше выпьем.
Мы выпили. Юлька накинулась на селедку, я стала вяло ковыряться в салате.
– Ты знаешь, Юль, – сказала я, – а я ведь, наверное, скоро умру.
– Ты что, Мань, совсем уже... – испугалась Юлька.
– Так уже было. Три раза.
– Чего было три раза? – не поняла она.
– Три раза меня бросали, и три раза после этого я умирала.
– Ты о чем, Маша? С тобой все в порядке?
– Это ты виновата. Это ты заставила меня погрузиться в воспоминания. Детство, отрочество, юность... Я все там нашла, все поняла. Так уже было три раза, и четвертого не будет.
– Чего было-то, не томи!
– А было, Юля, просто и незамысловато. Жила-была девочка. Маленькая такая, хорошенькая. Волосы белые-белые, как лен. А на голове бант, громадный, как вертолет или как бабочка. «В синих сумраках Бомбея... Бабочек полет ночной...» Откуда это, не знаешь? Но неважно. И были у девочки мама и папа. И мама такая хорошая, и папа такой хороший. Но расхотели они жить вместе и разошлись. Мама забрала девочку и уехала. А папа остался. И забыл, что у него есть, то есть была, дочка. Маленькая такая, беленькая. Ни письма, ни открытки. Зачем? Она же маленькая совсем, не поймет. И забыл папа про девочку, как будто ее и не было, и не вспоминал больше никогда. А потом взял и умер. А девочка сразу заболела. Простой такой детской болезнью, и тоже чуть не умерла. После того как папа ее бросил и ушел навсегда уже по-настоящему. Но девочка выжила. У девочки к тому времени был другой папа. Не такой хороший, как первый, но и не самый плохой. И девочка полюбила своего второго папу, как только могут любить маленькие девочки, которые уже прошли один раз через потерю. И пусть они в первый раз не поняли ничего, не осознали по глупости, по малолетству, но где-то в памяти это отложилось и зарубцевалось.
И жили они с новым папой счастливо, но недолго. Второй папа тоже уехал и забыл про девочку еще быстрее, чем первый. А девочка и не переживала сильно. Девочка уже привыкла, что самые любимые и дорогие в один прекрасный день берут в руки чемодан, закидывают туда трусы, майки, рубашки и брюки и уходят. А девочки остаются. Остаются ждать кого-нибудь другого, нового, любимого.
А чтобы девочке не было так скучно, к ней снова подбирается беда со смуглым и прекрасным лицом молодого и красивого солдатика, которому девочка нужна только на час. За это короткое время все можно успеть, всего достигнуть, все познать, полюбить и отмучиться. И снова девочка на краю. И ангелы машут крыльями над ее головой. Машут и плачут. И девочка в двух шагах от подвала, от грота, тоннеля, кончающегося тьмой.
Но небеса ее милуют и отпускают на время. Живи, девочка, радуйся. Только береги себя, не смей больше так сильно, так безоглядно, так смело.
Однако девочка выросла и не хочет слушаться. Девочка снова – на те же грабли. И как! До закушенных губ, до крика, до крови. И все было хорошо. Еще лучше, чем снилось. Они любили друг друга горячо, преданно и верно. Они были одинаковы в своих надеждах, помыслах и желаниях. Ничто не предвещало беды. Но на то он и конец, чтобы подкрасться незаметно. Мальчик уезжает, а девочка, как обычно, остается. И все повторяется, все закольцовывается. Полгода девочка ест, пьет, гуляет, ходит в школу, а в свободное от этих занятий время лежит лицом к стене и водит пальцами по обоям в поисках невидимых насекомых. Зачем ты так мучаешься, девочка? Мы тебе поможем! Мы тебя заберем.
Наступает лето. От мальчика ни слуху ни духу. Вот и хорошо, вот и славно. Девушки-подружки берут девочку под белы рученьки и ведут за собою к быстрой речке, крутому бережку. А солнце горячее, а вода в речке мутная, так и манит, так и зовет...
– Прекрати, Маня, я больше не могу, – взмолилась Юлька и взяла дрожащими пальцами со стола сигареты, – ты сумасшедшая. Ты все это придумала. Я больше ничего не хочу слышать. Тут нет никакой связи. Все в одной куче: отцы, отчимы, девочки, мальчики... Хватит себя жалеть. У нас полстраны без отцов живут – и ничего, не умирают. А первая любовь, она на то и первая, чтобы быть несчастной.
– Ты не слышала меня, Юля.
– Не слышала, не слышу и слушать не хочу. Все это фигня на палочке! – сказала Юлька и налила себе водки. – Будешь?
– Нет. Я не хочу.
– А как же Бородин? – вспомнила Юлька. – Он же от тебя ушел – и ничего. Живая-здоровая.
– Он от меня ушел, но не бросил. Это я его бросила, он мне сам это сказал.
– Когда это он успел?
– Он был у меня недавно.
– Да ну! – удивилась Юлька. – И чего хотел?
– Не знаю, я не поняла.
– Не знает она, – передразнила Юлька. – Назад он хотел, в семью просился. А она не поняла.
– Юлька, ну их всех, давай напьемся! – предложила я.
– Кто бы был против, только не я.
– За что будем пить?
– За нас, любимых. Чтоб больше ни одна сволочь не смогла к нам подползти на скользком брюхе, чтоб не смогла нас выпотрошить, использовать, надругаться...
– Юль, ты не права, – слабо возразила я заплетающимся языком. – Кто это тебя выпотрошил, обидел и заскучал? Кто это так с тобой? Что-то я не припомню.
– Меня обидишь, – встрепенулась Юлька, – я сама кого хочешь... Но дело не в этом. Вот ты мне, Маня, про свои глюки все время рассказываешь, а я слушаю и думаю: а на фига мне все это надо? Не мое это, Маня, не мое. Но я на тебя подсела как на наркотик. Ты водишь меня по таким заоблачным далям, на которые мне самой в одиночку никак не взобраться. Я даже помню, как все это начиналось.
– Что «это», Юль, о чем ты?
– О нашей с тобой непорочной связи, дорогая моя. – Юлька откинулась на стуле в красивой позе и продолжала: – В те давние времена мы с тобой еще в институте учились. Помнишь, наши мужики одногруппные пришли с выходных довольные, счастливые. Фильм удалось классный посмотреть. Тогда с этим еще плохо было. Цензура, дети до шестнадцати, то-се... А тут пришли наши мальчики какие-то заводные, горячие, шуточки стали разные отпускать, шептаться по углам, ржать, тискать нас, совсем как дети. Что вообще происходит, удивилась я. А Сашка Пивоваров (ты помнишь Сашку Пивоварова?) и говорит: «А вы сами сходите и увидите! Там один пацан одну телку в разных местах и разными способами. Фантазия, скажу я вам, неуемная! То на кухне, то в магазине, то просто на голом асфальте. То ползать заставлял, то мужиком переодеваться, то с другой бабой... В общем, самым что ни на есть циничным образом». Короче, очень рекомендовал посмотреть. Вот мы с тобой и сорвались с последней пары. Помнишь?
– Что-то очень смутно, – ответила я.
– Ну, это понятно. Фильм сегодня почти забытый, «Девять с половиной недель» с Микки Рурком и Ким Бейсинджер. Я шла после фильма тогда и ругалась последними словами. Надо же быть такой дурой! Разве можно так с мужиком! Хитрее надо быть, изворотливее. А эта любой каприз как миленькая. За что боролась, то и вставил. Разве так можно! Траханье траханьем, а о себе не забывай. А ты мне тогда сказала...
– Что я сказала, Юль?
– Ты мне тогда сказала, а я надолго запомнила. Она, мол, героиня эта, совсем же беззащитная перед ним была. Беззащитная и бескожая. Она как только увидела его в первый раз, там, в магазине, с птицами, так сразу и поняла, что пропала, как Анна Каренина. И я, Маня, спросила тогда у тебя: «При чем здесь Анна Каренина» А ты мне, дуре непонятливой, объяснила: «Ну как же? Она тоже, как только увидела Вронского, уже знала, что погибнет, а остановиться не могла. Рок это. Понимаешь? А рок – это как рак, неизбежно. Вопрос времени».
И я, Маня, подумала тогда: ужас какой. А ты продолжаешь: «Понимаешь, бывает, что женщина попадает в такую ситуацию, не влюбляется банально, по-будничному, а именно погружается в любовь, как в трясину. С ручками, с ножками, с головкой... Одни пузыри на поверхности. Ни шелохнуться, ни закричать, только глубже и глубже затягивает. А сверху цапли ходят, клюква растет, комары там, лягушки квакают. А для нее ничего этого нет. Для нее жизнь кончилась. Потому что ни дышать без него, ни видеть, ни слышать, ни двигаться она уже не может. Так бывает. Потому что рок. Страсть. Судьба».
И я подумала тогда, Мань: интересно девка рассуждает, заковыристо. Пробудила ты во мне настоящий интерес после фильма этого. Знание в тебе какое-то было, неподвластное мне. Как будто ты сама на этих шпалах лежала. А ведь не было еще с тобой ничего такого. Чистота и непорочность. И вывих при этом какой-то в мозгах. А рельсы и шпалы ровненько, в ряд...
Так что, интерес к тебе, Маня, все это время был у меня не совсем бескоростный. Познавательный интерес. И, прожив с тобой рядом большую и счастливую жизнь, я вдруг стала задаваться вопросом: а он как же, Вронский? То есть Микки Рурк? То есть вообще мужик как он есть? С психологией женщины, в самом глубинном смысле этого понятия, все как бы стало проясняться. И представь, Маня, это мне последнее время не дает покоя. Чего они, мужики, при этом чувствуют? И чувствуют ли они вообще?
– Вопрос конечно интересный, – сказала я, трезвея и мрачнея от этого. – Спасибо, во-первых, тебе за правду.
– На здоровье. А во-вторых?
– Я думаю, Юля, мужик, он тоже все понимает. Он же не дурак. Он видит, как барышня вязнет по самую что ни на есть, и решает попользоваться ею на всю катушку. Не со зла, а от боли собственной, прежней. Потому что кураж такой нашел. Потому что она, утопая, за него держится. И он нехотя, медленно поддается ей и идет за ней вглубь, играя, искрясь, фантазируя. А она ползет к нему на коленях – только не оставь, только не уходи. А мужики этого не любят, они же, ё-мое, охотники. А тут жертва сама на все согласная.
И самое смешное в этом, Юль, что он, в фильме-то, ее тоже любил. Любил. И был исключительным по-своему. Помнишь, как он ей говорил? Я хочу о тебе заботиться. Можешь себе представить? У нас же в стране эту фразу ни один мужик до конца выговорить не сможет. Только до половины. «Я хочу...» И все! А дальше по прайсу: «Я хочу есть, я хочу пить, я хочу спать». А уж если вдруг «я хочу тебя» – все! Нирвана наших дней, сбыча мечт, высший пилотаж! Как же! Он сказал: «Поехали!» – и махнул рукой! И тут уж ты расстараешься, чтобы оправдать, угодить, не ударить в грязь лицом – и вдоль по Питерской вприсядку.
И чего, казалось, бабе не хватало? Одевал, обувал, посуду мыл. И пустяка какого-то требовал: послушной быть и разнообразной. А разнообразия всякие он сам и придумывал. Но тот фокус с лесбиянкой совсем ее добил.
Хотя нет, сломалась она раньше. Помнишь, Юль, там художник один был, талантливый очень. И она его открыла, и хотела, чтоб и все о нем узнали. Устроила выставку, вытянула его из глуши какой-то деревенской. Короче, тусовка, пати, вернисаж. Народ отрывается, жрет, пьет. И всем, по большому счету, глубоко наплевать и на художника этого и тем более на его картины. И он сидит в углу один, использованный, затраханный и никому не нужный. И она смотрит на него и понимает, что она такая же, как и он. Что ее так же, со всей любовью и во все места, не спрашивая, не думая, не подозревая. И никому нет дела до того, как ей чувствуется, как можется, как переживается. Потому что это не жизнь, а рок. И надо бежать, спасаться, хватать себя за волосы и вытягивать из этого болота. И она уходит – как на рельсы бросается. Что там дальше? Бог весть.
– Не понимаю! – заорала Юлька. – Для чего все это, ты можешь мне растолковать? Это же саморазрушение, самоубийство, садомазохизм!
– Наверное, – сказала я и взяла сигарету. – Но понимаешь... Как тебе объяснить... Он же тоже... Он же тоже завяз, втянулся, захлебываться стал. И что? Какие выводы? Ну, остановись! Подумай! Она же живая! Ребро твое, почки, печень, сердце! Полюби ее, не в смысле «поимей», а в смысле «пожалей»! Что же ты сделал, дурачок? Кого удивил? Чему удивился? Доказал себе в который раз, что баба друг человека? Порадовался?
– Вот они у меня все где! – Юлька ударила ребром левой руки по внутреннему локтевому сгибу правой. – А ты говоришь любовь. На фига она нужна? Не понимаю! То ли дело секс. Все ясно, понятно, разложено по полочкам, лавкам и кроватям, все известно, описано и изобретено. Оргазм на оргазме лежит и оргазмом погоняет.
Юлька победоносно посмотрела на меня и довольная собой закурила.
– Я иногда думаю, Юль, ты не поверишь, – осторожно произнесла я, – а по мне, так лучше бы этого секса не было совсем.
– Ты чё, Мань, совсем уже? – изумилась Юлька.
– Я не знаю, – замялась я, – может быть, и совсем... Но смотри, Юль, что получается, все же окончательно на почве секса повернулись. Быстрее, дальше, больше... Спорт высших достижений. Кто, кого, как, чем и как долго. И если ты не взял, не достиг, не смог, не показал, не выложился, не успел, не дал, не кинул, не довел и тысячи других «не», то ты и сам недочеловек. И хотя бабы тоже стали рыпаться и стремиться, желать и иметь, мочь и требовать, все равно, по большому счету, мы так и остались лишь снарядом для достижения высшего олимпийского наслаждения. Завидуйте, боги! Но боги не дураки, на то они и боги. И если одной рукой они дают, другой тут же отбирают. Хотите сексуальную революцию? Нате, берите! Пользуйтесь на здоровье, торопитесь, жизнь коротка, и в ней все надо попробовать! Но заплатите за это одиночеством, страхом, бессонницей, безверием, белой горячкой, наркотической ломкой, ночными кошмарами, жизнью самой!
Я задохнулась, осмотрелась по сторонам и замолчала.
Передо мной сидела Юлька, какая-то маленькая, испуганная и взъерошенная.
– Ты плачешь, Маня? – тихо спросила она.
– Нет, Юля, я смеюсь, – ответила я.
– А хочешь, я тебе бальзамчика накапаю?
– Какого еще бальзамчика?
– Бальзам «Московия» – сплю спокойно я, – отчеканила Юлька рекламный слоган и потянулась к своей сумке.
– Сейчас как дам по морде, – вяло ответила я и пошла в спальню.
Но это будет потом. А сегодня летняя среднесуточная температура колеблется в пределах от тридцати до тридцати пяти градусов. А это значит, что днем жара достигает своего апогея где-то к полудню, и стрелки термометров начинают дергаться между сорока и пятидесятью вплоть до позднего вечера. К ночи жара ослабеет, но ветер, набравшись дневного пустынного жара, остывает медленнее, и его жалкие потуги, направленные на обеспечение города прохладой, оказываются лишь потугами, не приносящими наслаждения ни ему, ни его постоянному партнеру – городу.
Собрали кучку невинно обреченных и бросили на освоение пустынных земель – как к стенке поставили. А осваивать ничего не надо, все освоено до нас. Змеи, скорпионы, пауки и мерзкие квартирные тараканы величиной с ладонь чувствуют себя там как дома. Причем давно. Когда нас, нежных, белых, ласковых, еще и в помине не было. Как вида, как класса, как отряда. Кто мы такие? Млекопитающие? Звучит заманчиво. Но где же взять в пустыне млеко, если там и с водой не все в порядке?
В пустыне свои законы, свои правила, своя игра. Здесь выживает сильнейший. «Рожденный ползать, летать не может». И слава богу! Редкая птица долетит до середины Сырдарьи, не опалив при этом крылья и не превратившись в птицу-гриль. Это вам не «ой, Днипро-Днипро», который широк, могуч. Это Сырдарья, речка переплюйка, пересекающая пустыню Кара-Кум ровно посередине и несущая свои желтые воды к Аральскому морю. Вернее, несла. И даже была судоходной. Но борьба за рис обернулась гибелью для реки. Где она теперь заканчивается, сходит на нет, высыхает под адскими лучами, так и не достигнув моря, ставшего лужей? И только корабли на его берегах напоминают о парусах, штормах, рыбах и о счастье. Трудном рыбацком счастье, что осталось где-то далеко, в незабываемом и несбыточном прошлом.
Я помню дикий пляж на берегу Сырдарьи. В реке никто не купается. Слишком сильное течение. Да и вода, несущая тонны песка, мутная и тяжелая как ртуть, совсем не приносит облегчения и прохлады. Граждане отдыхающие собираются на высоком крутом берегу, у источника. Так празднично и многообещающе они называют вонючий сероводородный фонтан в центре круглого неглубокого бассейна. Из бассейна выходит узкий железобетонный желоб, который спускается вниз метров на тридцать и там резко обрывается над берегом реки, служившим когда-то строительной свалкой.
Мои сердобольные одноклассницы вытащили меня из дома, из моего самовольного и самодостаточного заключения и в приказном порядке повели на улицу с целью подлечить ультрафиолетовыми лучами, горячим кислородом и водой, пахнущей гнилью и тухлыми яйцами.
Нашим любимым развлечением было строительство запруды в бассейне перед желобом. Большие вроде девочки, а замашки детские.
Из камешков, кирпичиков, песочка и других подручных средств возводилась небольшая запруда. И когда воды в бассейне набиралось достаточно, все садились паровозиком в желоб и ждали, чтобы кто-нибудь сверху открыл заслонку и вода, сметая на своем пути все препятствия, с бешеной скоростью понеслась вниз, с грохотом врезаясь в наши спины, покрывая нас радужным фейерверком брызг и заглушая наши восторженные и счастливые крики.
Так же было и в этот раз. Вместе со всеми я честно и трудолюбиво строила запруду, вместе со всеми привычно и комфортно устроилась в желобе, вместе со всеми закрыла глаза в предвкушении удовольствия и приготовилась ждать. Но случилось непоправимое.
На столе появились огурцы, помидоры, селедка в вакуумной упаковке, черный хлеб и водка.
– Сейчас мы только с тобой перекусим, и жизнь станет лучше, жить станет веселей.
– Я не могу есть, – сказала я.
– А ты и не будешь есть, – успокоила меня Юлька, – ты будешь пить. И закусывать.
Она коротко посмотрела на меня и отвернулась, пряча глаза.
– Что? Плохо выгляжу? – спросила я.
– Не буду от тебя скрывать, Маня, выглядишь ты неважно, – ответила Юлька, вынимая из упаковки селедку. – Вот приблизительно как эта рыба. Голова потеряна, все остальное выпотрошено и просолено в собственных слезах. Плюнь, Маня, и разотри. Мужики приходят и уходят, а мы с тобой остаемся. Кого же нам любить, если не себя? Кто, если не мы?
Юлька продолжала разъяснительно-воспитательную беседу, но я ее уже не слушала. Я сидела на стуле, смотрела в окно, курила и ни о чем не думала.
– Мань, ё-мое, ты меня слышишь? – донеслось до меня.
– Слышу, Юль, слышу.
– Слышит она... Для особо глухих повторяю: я вчера из солидарности к тебе бросила Сам Самыча.
– Да ну? – оживилась я.
– Вот тебе и «да ну».
– А что случилось, Юль? Он тебя обидел?
– Меня обидишь, – ухмыльнулась Юлька, – я сама кого хочешь обижу. Просто бросила, и все.
– Но почему? – не унималась я.
– Понимаешь, Мань, как бы тебе объяснить? – Юлька задумалась и почесала репу. – Не знаю, Мань, всем вроде хорош мужик... И не бедный, и не жадный, и не импотент... Вот только задница у него, Мань...
– Что у него с задницей? – заинтересовалась я.
– Задница у него, Мань, какая-то испуганная.
– Ну, ты даешь, – засмеялась я.
– Нет, правда! Спереди вроде все хорошо. Такой солидный, такой видный мужик, ни дать ни взять, горный орел. А жопа испуганная, втянутая какая-то жопа, как будто он что-то держит в себе, как будто чего-то боится. Ну вот что подойдут к нему сзади и сделают самое плохое. А мне обидно, Мань. Обидно и неприятно!
– И когда же ты успела?
– А вот как раз вчера, когда ты под Никитиными окнами дежурила.
– А Сам Самыч знает об этом?
– Пока нет. Но у него все впереди. Как, впрочем, и у нас.
– Нет у меня никакого «впереди», Юлька. Нет и не будет.
– Ты это брось тоску наводить, – разозлилась Юлька, – давай лучше выпьем.
Мы выпили. Юлька накинулась на селедку, я стала вяло ковыряться в салате.
– Ты знаешь, Юль, – сказала я, – а я ведь, наверное, скоро умру.
– Ты что, Мань, совсем уже... – испугалась Юлька.
– Так уже было. Три раза.
– Чего было три раза? – не поняла она.
– Три раза меня бросали, и три раза после этого я умирала.
– Ты о чем, Маша? С тобой все в порядке?
– Это ты виновата. Это ты заставила меня погрузиться в воспоминания. Детство, отрочество, юность... Я все там нашла, все поняла. Так уже было три раза, и четвертого не будет.
– Чего было-то, не томи!
– А было, Юля, просто и незамысловато. Жила-была девочка. Маленькая такая, хорошенькая. Волосы белые-белые, как лен. А на голове бант, громадный, как вертолет или как бабочка. «В синих сумраках Бомбея... Бабочек полет ночной...» Откуда это, не знаешь? Но неважно. И были у девочки мама и папа. И мама такая хорошая, и папа такой хороший. Но расхотели они жить вместе и разошлись. Мама забрала девочку и уехала. А папа остался. И забыл, что у него есть, то есть была, дочка. Маленькая такая, беленькая. Ни письма, ни открытки. Зачем? Она же маленькая совсем, не поймет. И забыл папа про девочку, как будто ее и не было, и не вспоминал больше никогда. А потом взял и умер. А девочка сразу заболела. Простой такой детской болезнью, и тоже чуть не умерла. После того как папа ее бросил и ушел навсегда уже по-настоящему. Но девочка выжила. У девочки к тому времени был другой папа. Не такой хороший, как первый, но и не самый плохой. И девочка полюбила своего второго папу, как только могут любить маленькие девочки, которые уже прошли один раз через потерю. И пусть они в первый раз не поняли ничего, не осознали по глупости, по малолетству, но где-то в памяти это отложилось и зарубцевалось.
И жили они с новым папой счастливо, но недолго. Второй папа тоже уехал и забыл про девочку еще быстрее, чем первый. А девочка и не переживала сильно. Девочка уже привыкла, что самые любимые и дорогие в один прекрасный день берут в руки чемодан, закидывают туда трусы, майки, рубашки и брюки и уходят. А девочки остаются. Остаются ждать кого-нибудь другого, нового, любимого.
А чтобы девочке не было так скучно, к ней снова подбирается беда со смуглым и прекрасным лицом молодого и красивого солдатика, которому девочка нужна только на час. За это короткое время все можно успеть, всего достигнуть, все познать, полюбить и отмучиться. И снова девочка на краю. И ангелы машут крыльями над ее головой. Машут и плачут. И девочка в двух шагах от подвала, от грота, тоннеля, кончающегося тьмой.
Но небеса ее милуют и отпускают на время. Живи, девочка, радуйся. Только береги себя, не смей больше так сильно, так безоглядно, так смело.
Однако девочка выросла и не хочет слушаться. Девочка снова – на те же грабли. И как! До закушенных губ, до крика, до крови. И все было хорошо. Еще лучше, чем снилось. Они любили друг друга горячо, преданно и верно. Они были одинаковы в своих надеждах, помыслах и желаниях. Ничто не предвещало беды. Но на то он и конец, чтобы подкрасться незаметно. Мальчик уезжает, а девочка, как обычно, остается. И все повторяется, все закольцовывается. Полгода девочка ест, пьет, гуляет, ходит в школу, а в свободное от этих занятий время лежит лицом к стене и водит пальцами по обоям в поисках невидимых насекомых. Зачем ты так мучаешься, девочка? Мы тебе поможем! Мы тебя заберем.
Наступает лето. От мальчика ни слуху ни духу. Вот и хорошо, вот и славно. Девушки-подружки берут девочку под белы рученьки и ведут за собою к быстрой речке, крутому бережку. А солнце горячее, а вода в речке мутная, так и манит, так и зовет...
– Прекрати, Маня, я больше не могу, – взмолилась Юлька и взяла дрожащими пальцами со стола сигареты, – ты сумасшедшая. Ты все это придумала. Я больше ничего не хочу слышать. Тут нет никакой связи. Все в одной куче: отцы, отчимы, девочки, мальчики... Хватит себя жалеть. У нас полстраны без отцов живут – и ничего, не умирают. А первая любовь, она на то и первая, чтобы быть несчастной.
– Ты не слышала меня, Юля.
– Не слышала, не слышу и слушать не хочу. Все это фигня на палочке! – сказала Юлька и налила себе водки. – Будешь?
– Нет. Я не хочу.
– А как же Бородин? – вспомнила Юлька. – Он же от тебя ушел – и ничего. Живая-здоровая.
– Он от меня ушел, но не бросил. Это я его бросила, он мне сам это сказал.
– Когда это он успел?
– Он был у меня недавно.
– Да ну! – удивилась Юлька. – И чего хотел?
– Не знаю, я не поняла.
– Не знает она, – передразнила Юлька. – Назад он хотел, в семью просился. А она не поняла.
– Юлька, ну их всех, давай напьемся! – предложила я.
– Кто бы был против, только не я.
– За что будем пить?
– За нас, любимых. Чтоб больше ни одна сволочь не смогла к нам подползти на скользком брюхе, чтоб не смогла нас выпотрошить, использовать, надругаться...
– Юль, ты не права, – слабо возразила я заплетающимся языком. – Кто это тебя выпотрошил, обидел и заскучал? Кто это так с тобой? Что-то я не припомню.
– Меня обидишь, – встрепенулась Юлька, – я сама кого хочешь... Но дело не в этом. Вот ты мне, Маня, про свои глюки все время рассказываешь, а я слушаю и думаю: а на фига мне все это надо? Не мое это, Маня, не мое. Но я на тебя подсела как на наркотик. Ты водишь меня по таким заоблачным далям, на которые мне самой в одиночку никак не взобраться. Я даже помню, как все это начиналось.
– Что «это», Юль, о чем ты?
– О нашей с тобой непорочной связи, дорогая моя. – Юлька откинулась на стуле в красивой позе и продолжала: – В те давние времена мы с тобой еще в институте учились. Помнишь, наши мужики одногруппные пришли с выходных довольные, счастливые. Фильм удалось классный посмотреть. Тогда с этим еще плохо было. Цензура, дети до шестнадцати, то-се... А тут пришли наши мальчики какие-то заводные, горячие, шуточки стали разные отпускать, шептаться по углам, ржать, тискать нас, совсем как дети. Что вообще происходит, удивилась я. А Сашка Пивоваров (ты помнишь Сашку Пивоварова?) и говорит: «А вы сами сходите и увидите! Там один пацан одну телку в разных местах и разными способами. Фантазия, скажу я вам, неуемная! То на кухне, то в магазине, то просто на голом асфальте. То ползать заставлял, то мужиком переодеваться, то с другой бабой... В общем, самым что ни на есть циничным образом». Короче, очень рекомендовал посмотреть. Вот мы с тобой и сорвались с последней пары. Помнишь?
– Что-то очень смутно, – ответила я.
– Ну, это понятно. Фильм сегодня почти забытый, «Девять с половиной недель» с Микки Рурком и Ким Бейсинджер. Я шла после фильма тогда и ругалась последними словами. Надо же быть такой дурой! Разве можно так с мужиком! Хитрее надо быть, изворотливее. А эта любой каприз как миленькая. За что боролась, то и вставил. Разве так можно! Траханье траханьем, а о себе не забывай. А ты мне тогда сказала...
– Что я сказала, Юль?
– Ты мне тогда сказала, а я надолго запомнила. Она, мол, героиня эта, совсем же беззащитная перед ним была. Беззащитная и бескожая. Она как только увидела его в первый раз, там, в магазине, с птицами, так сразу и поняла, что пропала, как Анна Каренина. И я, Маня, спросила тогда у тебя: «При чем здесь Анна Каренина» А ты мне, дуре непонятливой, объяснила: «Ну как же? Она тоже, как только увидела Вронского, уже знала, что погибнет, а остановиться не могла. Рок это. Понимаешь? А рок – это как рак, неизбежно. Вопрос времени».
И я, Маня, подумала тогда: ужас какой. А ты продолжаешь: «Понимаешь, бывает, что женщина попадает в такую ситуацию, не влюбляется банально, по-будничному, а именно погружается в любовь, как в трясину. С ручками, с ножками, с головкой... Одни пузыри на поверхности. Ни шелохнуться, ни закричать, только глубже и глубже затягивает. А сверху цапли ходят, клюква растет, комары там, лягушки квакают. А для нее ничего этого нет. Для нее жизнь кончилась. Потому что ни дышать без него, ни видеть, ни слышать, ни двигаться она уже не может. Так бывает. Потому что рок. Страсть. Судьба».
И я подумала тогда, Мань: интересно девка рассуждает, заковыристо. Пробудила ты во мне настоящий интерес после фильма этого. Знание в тебе какое-то было, неподвластное мне. Как будто ты сама на этих шпалах лежала. А ведь не было еще с тобой ничего такого. Чистота и непорочность. И вывих при этом какой-то в мозгах. А рельсы и шпалы ровненько, в ряд...
Так что, интерес к тебе, Маня, все это время был у меня не совсем бескоростный. Познавательный интерес. И, прожив с тобой рядом большую и счастливую жизнь, я вдруг стала задаваться вопросом: а он как же, Вронский? То есть Микки Рурк? То есть вообще мужик как он есть? С психологией женщины, в самом глубинном смысле этого понятия, все как бы стало проясняться. И представь, Маня, это мне последнее время не дает покоя. Чего они, мужики, при этом чувствуют? И чувствуют ли они вообще?
– Вопрос конечно интересный, – сказала я, трезвея и мрачнея от этого. – Спасибо, во-первых, тебе за правду.
– На здоровье. А во-вторых?
– Я думаю, Юля, мужик, он тоже все понимает. Он же не дурак. Он видит, как барышня вязнет по самую что ни на есть, и решает попользоваться ею на всю катушку. Не со зла, а от боли собственной, прежней. Потому что кураж такой нашел. Потому что она, утопая, за него держится. И он нехотя, медленно поддается ей и идет за ней вглубь, играя, искрясь, фантазируя. А она ползет к нему на коленях – только не оставь, только не уходи. А мужики этого не любят, они же, ё-мое, охотники. А тут жертва сама на все согласная.
И самое смешное в этом, Юль, что он, в фильме-то, ее тоже любил. Любил. И был исключительным по-своему. Помнишь, как он ей говорил? Я хочу о тебе заботиться. Можешь себе представить? У нас же в стране эту фразу ни один мужик до конца выговорить не сможет. Только до половины. «Я хочу...» И все! А дальше по прайсу: «Я хочу есть, я хочу пить, я хочу спать». А уж если вдруг «я хочу тебя» – все! Нирвана наших дней, сбыча мечт, высший пилотаж! Как же! Он сказал: «Поехали!» – и махнул рукой! И тут уж ты расстараешься, чтобы оправдать, угодить, не ударить в грязь лицом – и вдоль по Питерской вприсядку.
И чего, казалось, бабе не хватало? Одевал, обувал, посуду мыл. И пустяка какого-то требовал: послушной быть и разнообразной. А разнообразия всякие он сам и придумывал. Но тот фокус с лесбиянкой совсем ее добил.
Хотя нет, сломалась она раньше. Помнишь, Юль, там художник один был, талантливый очень. И она его открыла, и хотела, чтоб и все о нем узнали. Устроила выставку, вытянула его из глуши какой-то деревенской. Короче, тусовка, пати, вернисаж. Народ отрывается, жрет, пьет. И всем, по большому счету, глубоко наплевать и на художника этого и тем более на его картины. И он сидит в углу один, использованный, затраханный и никому не нужный. И она смотрит на него и понимает, что она такая же, как и он. Что ее так же, со всей любовью и во все места, не спрашивая, не думая, не подозревая. И никому нет дела до того, как ей чувствуется, как можется, как переживается. Потому что это не жизнь, а рок. И надо бежать, спасаться, хватать себя за волосы и вытягивать из этого болота. И она уходит – как на рельсы бросается. Что там дальше? Бог весть.
– Не понимаю! – заорала Юлька. – Для чего все это, ты можешь мне растолковать? Это же саморазрушение, самоубийство, садомазохизм!
– Наверное, – сказала я и взяла сигарету. – Но понимаешь... Как тебе объяснить... Он же тоже... Он же тоже завяз, втянулся, захлебываться стал. И что? Какие выводы? Ну, остановись! Подумай! Она же живая! Ребро твое, почки, печень, сердце! Полюби ее, не в смысле «поимей», а в смысле «пожалей»! Что же ты сделал, дурачок? Кого удивил? Чему удивился? Доказал себе в который раз, что баба друг человека? Порадовался?
– Вот они у меня все где! – Юлька ударила ребром левой руки по внутреннему локтевому сгибу правой. – А ты говоришь любовь. На фига она нужна? Не понимаю! То ли дело секс. Все ясно, понятно, разложено по полочкам, лавкам и кроватям, все известно, описано и изобретено. Оргазм на оргазме лежит и оргазмом погоняет.
Юлька победоносно посмотрела на меня и довольная собой закурила.
– Я иногда думаю, Юль, ты не поверишь, – осторожно произнесла я, – а по мне, так лучше бы этого секса не было совсем.
– Ты чё, Мань, совсем уже? – изумилась Юлька.
– Я не знаю, – замялась я, – может быть, и совсем... Но смотри, Юль, что получается, все же окончательно на почве секса повернулись. Быстрее, дальше, больше... Спорт высших достижений. Кто, кого, как, чем и как долго. И если ты не взял, не достиг, не смог, не показал, не выложился, не успел, не дал, не кинул, не довел и тысячи других «не», то ты и сам недочеловек. И хотя бабы тоже стали рыпаться и стремиться, желать и иметь, мочь и требовать, все равно, по большому счету, мы так и остались лишь снарядом для достижения высшего олимпийского наслаждения. Завидуйте, боги! Но боги не дураки, на то они и боги. И если одной рукой они дают, другой тут же отбирают. Хотите сексуальную революцию? Нате, берите! Пользуйтесь на здоровье, торопитесь, жизнь коротка, и в ней все надо попробовать! Но заплатите за это одиночеством, страхом, бессонницей, безверием, белой горячкой, наркотической ломкой, ночными кошмарами, жизнью самой!
Я задохнулась, осмотрелась по сторонам и замолчала.
Передо мной сидела Юлька, какая-то маленькая, испуганная и взъерошенная.
– Ты плачешь, Маня? – тихо спросила она.
– Нет, Юля, я смеюсь, – ответила я.
– А хочешь, я тебе бальзамчика накапаю?
– Какого еще бальзамчика?
– Бальзам «Московия» – сплю спокойно я, – отчеканила Юлька рекламный слоган и потянулась к своей сумке.
– Сейчас как дам по морде, – вяло ответила я и пошла в спальню.
Пятый сон Марьи Ивановны
Лето в тех краях, где прошло мое детство, мало похоже на лето. Скорее оно похоже на пыточную камеру в плавильном цехе. Рано или поздно что-то произойдет. Солнечная лава перельется через все небесные затворы и рухнет на город, сжигая все на своем пути.Но это будет потом. А сегодня летняя среднесуточная температура колеблется в пределах от тридцати до тридцати пяти градусов. А это значит, что днем жара достигает своего апогея где-то к полудню, и стрелки термометров начинают дергаться между сорока и пятидесятью вплоть до позднего вечера. К ночи жара ослабеет, но ветер, набравшись дневного пустынного жара, остывает медленнее, и его жалкие потуги, направленные на обеспечение города прохладой, оказываются лишь потугами, не приносящими наслаждения ни ему, ни его постоянному партнеру – городу.
Собрали кучку невинно обреченных и бросили на освоение пустынных земель – как к стенке поставили. А осваивать ничего не надо, все освоено до нас. Змеи, скорпионы, пауки и мерзкие квартирные тараканы величиной с ладонь чувствуют себя там как дома. Причем давно. Когда нас, нежных, белых, ласковых, еще и в помине не было. Как вида, как класса, как отряда. Кто мы такие? Млекопитающие? Звучит заманчиво. Но где же взять в пустыне млеко, если там и с водой не все в порядке?
В пустыне свои законы, свои правила, своя игра. Здесь выживает сильнейший. «Рожденный ползать, летать не может». И слава богу! Редкая птица долетит до середины Сырдарьи, не опалив при этом крылья и не превратившись в птицу-гриль. Это вам не «ой, Днипро-Днипро», который широк, могуч. Это Сырдарья, речка переплюйка, пересекающая пустыню Кара-Кум ровно посередине и несущая свои желтые воды к Аральскому морю. Вернее, несла. И даже была судоходной. Но борьба за рис обернулась гибелью для реки. Где она теперь заканчивается, сходит на нет, высыхает под адскими лучами, так и не достигнув моря, ставшего лужей? И только корабли на его берегах напоминают о парусах, штормах, рыбах и о счастье. Трудном рыбацком счастье, что осталось где-то далеко, в незабываемом и несбыточном прошлом.
Я помню дикий пляж на берегу Сырдарьи. В реке никто не купается. Слишком сильное течение. Да и вода, несущая тонны песка, мутная и тяжелая как ртуть, совсем не приносит облегчения и прохлады. Граждане отдыхающие собираются на высоком крутом берегу, у источника. Так празднично и многообещающе они называют вонючий сероводородный фонтан в центре круглого неглубокого бассейна. Из бассейна выходит узкий железобетонный желоб, который спускается вниз метров на тридцать и там резко обрывается над берегом реки, служившим когда-то строительной свалкой.
Мои сердобольные одноклассницы вытащили меня из дома, из моего самовольного и самодостаточного заключения и в приказном порядке повели на улицу с целью подлечить ультрафиолетовыми лучами, горячим кислородом и водой, пахнущей гнилью и тухлыми яйцами.
Нашим любимым развлечением было строительство запруды в бассейне перед желобом. Большие вроде девочки, а замашки детские.
Из камешков, кирпичиков, песочка и других подручных средств возводилась небольшая запруда. И когда воды в бассейне набиралось достаточно, все садились паровозиком в желоб и ждали, чтобы кто-нибудь сверху открыл заслонку и вода, сметая на своем пути все препятствия, с бешеной скоростью понеслась вниз, с грохотом врезаясь в наши спины, покрывая нас радужным фейерверком брызг и заглушая наши восторженные и счастливые крики.
Так же было и в этот раз. Вместе со всеми я честно и трудолюбиво строила запруду, вместе со всеми привычно и комфортно устроилась в желобе, вместе со всеми закрыла глаза в предвкушении удовольствия и приготовилась ждать. Но случилось непоправимое.