Люха опустил голову еще ниже:
   – У нас нет берез. У нас вообще ничего похожего на деревья нет.
   Шурик и Роальд переглянулись:
   – Как это нет? Совсем ни одного?
   Нула часов нула минут нула секунд.
   Они услышали странную исповедь.
   Разумное существо не может жить только естеством.
   Разумное существо всегда нуждается в чем-то привнесенном извне, в чем-то даже малость противоестественном. Ну как, скажем, привнесено извне и всегда малость противоестественно искусство. Он, Люха, рожден с неким дефектом. В его далеком и упорядоченном мире, славящемся как раз тягою к естеству, он сразу впал в состояние тех немногих несчастливцев, которых тянуло к противоестественному. Или, скажем так, к искусству. Люха, как все эти несчастливцы, не желал просто пить и есть, не желал, как абсолютное большинство, трудиться над проблемами истинного самосовершенствования. Он почему-то хотел петь песнь –действо в его мире строго запрещенное, приравненное законом к самым тяжким преступлениям.
   Люха так и произнес: петь песнь.
   И быстро добавил – грех.
   Еще грешней все это выглядело оттого, что у самого Люхи петь песнь не очень-то получалось. Но он любил и слушать. Он часами, не уставая, мог слушать все новое и запретное. Томясь, часто не понимая себя, сам тянулся к искусству. И все время чувствовал себя преступником. И вот...
   – Труп где? – быстро спросил Шурик.
   – Труп? – Люха растерялся. Наверное, у них это называлось как-то по-другому.
   Но он вспомнил. А-а-а, труп... Нуда... Если двинуться по вайроллингу от Скварцы к Петиде, то, наверное, под тем развесистым белым клюмпом... Нуда, он, Люха, упрятал тот труп надежно... Легко проверить... Органика в сфере Эгги не разлагается...
   Здорово я ему вломил, самодовольно отметил про себя Шурик, пока Роальд включал магнитофон.
   Исповедь.
   Почти исповедь.
   Он, Люха, не придурок.
   Он всегда понимал – преступление не окупается.
   Но преступление смертно манит. Он был в бегах. Он прятался от Галактической полиции. Он угнал большой клугер. По-настоящему большой клугер. Грех, конечно. Преступление за преступлением, так выглядит выбранный им путь. Стоит запеть песнь или хотя бы попробовать, как становишься на путь гнусных преступлений. Он, Люха, грабанул из сейфа государственные серпрайзы, а с ними мощный трансфер и ПРА (портативный репрессивный аппарат, рассчитанный на любую форму жизни). Но вот кончается энергия и ему, Люхе, совсем плохо. Заканчивается свобода выбора, вот-вот он вольется в реку жизни, из которой невозможно выбраться на счастливый берег и добраться до серпрайзов...
   – Где они спрятаны? – нажал Шурик.
   – Есть один уединенный коричневый карлик...
   – Найдем!
   Впервые Люха высадился на Земле в одном из пригородов Новосибирска.
   Если вы следите за вечерними газетами, сказал Люха, вы должны помнить большую статью об НЛО над Затулинкой. Он, Люха, прибыл на том НЛО. При посадке ему отбило память, хорошо, что трансфер был заранее правильно запрограммирован, то есть Люху автоматически превратило в существо видимой формы – в человека.
   Так же автоматически Люха заработал на Земле первый срок.
   В каком-то кафе он съел и выпил страшно много всяких вкусных вещей, еще не зная, что бесплатной еды и питья на Земле не бывает даже в мышеловках. Поэтому весь следующий год он имел дело только с тюремной баландой.
   Терпеливо отсидев свое, Люха получил справку об освобождении на имя Ивана Сергеевича Березницкого, так он почему-то назвался начальству. Возможно, случайно слышал такое имя, чем-то понравилось.
   Не важно.
   С Люцией Имантовной он познакомился уже как Березницкий.
   Люция быстро поставила Люху на ноги, приобщила к нормальной жизни землян, но, к сожалению, законы искусства оказались для Люции Имантовны чуждыми. Она не умела петь песнь, ей вполне хватало естественных радостей.
   А он, Люха, конечно, преступник.
   А преступление, известно, не окупается.
   А все, что не окупается, – преступление. Скажем, искусство никогда не окупается.
   Видел из вас кто-нибудь, чтобы искусство окупалось? Особенно здесь, на Земле? Если кто-нибудь такое и видел, значит, был пьян. Он, Люха, знает о запрещенных книгах, о запрещенных фильмах, о запрещенных спектаклях. Он знает о психушках и лагерях. Он, Люха, часто ходит в Домжур. Там много людей, пытающихся петь песнь, значит, преступающих закон. Он, Люха, сам не умеет петь песнь, но у него, наверное, вывихнут какой-то ген, потому что его с невероятной силой тянет к преступлению.
   Более того, его тянет к такому преступлению, которое в принципе не может окупиться.
   Вспомните Модильяни, сказал Люха Шурику и Роальду.
   Вспомните Гогена. Или Грету Гарбо. Разве она ушла из искусства не потому, что убоялась собственных преступлений? Вспомните темные очки и мышиную, надвинутую на глаза шляпку Греты. Она спаслась, только вернувшись в естественную жизнь. А Джером Селинджер – великий ум, вдруг понявший опасность искусства? Он молчит уже много лет, он молчит уже десятилетия, вот как трудно изжить в себе эту страшную тягу – петь песнь.
   Грех, сказал Люха.
   Ни психушка, ни лагерь – ничто не спасает от преступления.
   А преступление не окупается. Ну не порочный ли круг? Как жить, зная о таком круге? Он, Люха, не раз преступал законы, его ничто не могло остановить во грехе. Он сдался. Но ему хочется петь. Он понимает, что ни к чему хорошему это не приведет, особенно здесь, на Земле, но он заражен, он не в силах спастись, в нем слишком велико чувство вины.
   И разве он один?
   Под каждым развесистым клюмпом...
   Да ладно, он не хочет говорить об этом, он хочет петь песнь.
   Он ужасно хочет петь песнь, хотя знает, что пение – предает. «Слова – как открытые двери, в которые может войти ликтор и взять тебя».Искусство является единственным настоящим преступлением во Вселенной, поэтому оно не окупается никогда. В нем нет правил, есть только исключения. Его технология придумывается каждым певцом индивидуально, а потому ни для кого не имеет значения.
   Он, Люха, устал от понимания. И от непонимания тоже.
   Например, он не понимает, почему при столь многочисленных и эффективных запретах на указанное преступление на Земле все равно ищут любую возможность петь песнь? Вот он слышал горестную песнь о кампучийцах. Наверное, если пойти от Домжура к Затулинке, там под каждым развесистым клюмпом...
   Грех! Грех!
   Земля – планета противоречий и преступлений.
   Он, Люха, не понимает, почему на Земле окончательно не запретят петь песнь? Неужели уровень цивилизации всерьез измеряется только уровнем преступлений? Он, Люха, много терял. Он терял псевдоподии и жвалы, ему выстрелили один глаз, но то, что у него осталось, – это все принадлежит ему и мучительно требует все новых и новых преступлений.
   Слова – как глина.
   Из слов можно вылепить все что угодно.
   Недавно в Домжуре один молодой писатель оправдывал инквизицию.
   Подумаешь, сказал молодой писатель, за всю-то историю инквизиции всего тысяч тридцать брошенных в огонь.
   Разве преступление начинается не с первого трупа?
   Он, Люха, сильно страдает. У него слишком ясный мозг, слишком чувствительная, а потому извращенная натура. Он знает, что корабль цивилизации плывет, а червь искусства точит. Пассажиры смеются, корабль плывет, дамы и господа смотрят вдаль, они живут естеством, а червь точит. Но как не петь, как не петь? – Люха в отчаянии заломил руки. Да, конечно... Сияющее солнце, сады Эдема... Чего только не обещает искусство!
   Но скука серых заборов, бетонных стен...
   Мир всегда плоский, как до Коперника... Только песнь таинственно возвышает...
   И круг замыкается. И гаснет огонь. Угли холодны.
   А ведь еще вчера там, в серой золе, что-то мерцало.

Заключение

   Точечная композиция, плетеная композиция, остросюжетная композиция...
   Гоголь, конечно, был гений... Упаси Бог, я не замахиваюсь... Все мы из шинели, так сказать, хотя большинство из телогрейки... Но изучение «Тараса Бульбы» в школе, ну, я не знаю... Они же там всех режут, и это так, значит, замечательно, когда они режут; а вот когда их режут, это ужасно и мерзко. То есть когда они бьют – это хорошо и похвально, а когда их бьют – это плохо. Сплошной гимн дружбе и интернационализму. Сплавали за море, пожгли турок – молодцы. Порезали поляков – молодцы. Евреев потопили – молодецкое развлечение. Жиды – трусливые, жалкие, грязные, корыстные и пронырливые, их потуги спастись от смерти вызывают только смех... Полезная для школы книга. Особенно полезно ее изучать, наверное, именно евреям, полякам и туркам. Удивительно гуманный образец великой русской классики...
   Преступление не окупается.
   Распространенное заблуждение «не важно, как писать, важно – что» происходит от непонимания литературы, от непонимания единства содержания и формы, в которой содержание реализуется, происходит от литературного невежества. Как актер может произнести фразу с двадцатью разными выражениями, так писатель может описать одно и то же явление двадцатью разными способами – и это будут двадцать разных произведений. В новелле Бранделло и «Ромео и Джульетте» Шекспира написано вроде одно и то же, разница в как. Появление сейчас «Бедной Лизы» Карамзина вызвало бы смех – некогда над ней плакали: рассказ о трагической любви...
   Преступление не окупается.
   Но в Софии было хорошо.
   И в Шумене, и в Варне было хорошо.
   Я мог и не читать «Технологию рассказа», этого Миша ни от кого не требовал.
   Но я прочел.
   И одно, кажется, понял.
   Ты можешь ходить под сумасшедшим солнцем в черном глухом пиджаке, а можешь, наоборот, бегать нагишом – ничего от этого не меняется; ты можешь с ювелирной точностью разбираться в композиции, в ритмах, в размерах, а можешь обо всем этом не иметь никакого представления – дело не в этом. Просто существует нечто вне нас – некое непонятное волшебство, манящее в небо, но всегда низвергающее в грязную выгребную яму. Что бы ни происходило, как бы ни складывалось жизнь, как бы ни мучила тебя некая вольная или невольная вина, все равно однажды бьет час и без всяких на то причин ты вновь и вновь устремляешься в небеса...
   ...забывая о выгребной яме.
   Чувство вины.
   Да, да, чувство вины.
   А ты, Миша, говоришь – технология.
   София – Дурмень – Новосибирск,
   1991–2003