— Ага, — все еще робко, но уже приободряясь ответил Иван. — Да коль в силах, да непременно…
   И повторил эти простые слова два, а, может, три раза. Хотел, наверное, чтобы они дошли даже до квадратного чугунного господина Чепесюка, застывшего у дверей.
   — Ну вот и скажи нам, Ванюша, голубчик, — вкрадчивым ласковым голосом, какого Иван от него никогда не слыхал, сказал думный дьяк. — Горазд ты по кабакам шляться. Сам про себя думаешь, наверное, что сильно ловок, что никто о том и не знает. Только так не бывает, Ванюша, потому что есть в мире особое око, невидимое, незримое, государственное. И русский орел двуглав, он все видит. Оттого мы и требуем от каждого человека полной честности, поскольку все живем под орлом.
   Вот он глаз невидимый, неведомый! — понял, как в ледяную полынью провалился, Иван. А думный дьяк продолжил неторопливо:
   — Сейчас не в укор говорю. Сейчас надеемся, что ты нам поможешь. Мы тут, Ванюша, голубчик, никак не можем сыскать одного человека. Вот знаем, что явился он в Санкт-Петербурх, а найти не можем. Ну, как пропал. А, может, и правда пропал… — думный дьяк неодобрительно почмокал губами. — Может, лучше бы ему и пропасть, кто знает, только мы должны в том убедиться… Потому и позвали тебя, Ванюша, голубчик, ведь ты мастак шляться по кабакам.
   — Да что? Что надо-то? — вырвалось у Ивана.
   Сам устыдился, так быстро вырвалось.
   — А вот не встречал ли где в кабаках, в кружалах царских, в вертепах мерзких некоего казака в хороший рост, видного, и усы при нем, и может сабельку носить у пояса, и, может, шепелявит чуть-чуть?… А еще, — добавил думный дьяк, внимательно глядя прямо в глаза помертвевшему Ивану, — а еще, выпив, любит этот казак устраивать крупный шум…
   — Да как же в кабаках без шума, дядя? Сами же говорили.
   — А ты не торопись, — мягко укорил думный дьяк, как бы этим вдруг холодно отталкиваясь от Ивана. — Ты не торопись, отвечай только на вопрос, никаких лишних слов не произноси. И еще… Ты меня сейчас дядей, Ванюша, голубчик, не называй, а то что же получается? Тебя, может, сейчас потащат на виску, я, может, сейчас сам прикажу такое, а ты мне — дядя… Так что, не торопись, отвечай просто. Пусть каждый твой ответ будет правдив. Вот совсем правдив, как на духу. И каждое слово пусть будет ясным. — Думный дьяк посмотрел на угрюмого писца: — Вот и Макарию записывать будет проще.
   Иван, похолодев, кивнул.
   — Видел ты в кабаке такого казака? Собой видный. Скорее всего, в сентябре быть мог, может, в октябре. Имея дерзкий характер, мог прельстительные речи вести, рассказывать о далеких краях, упоминать разные имена.
   Ивана как обожгло — дознались! Вот вышли на след тайной маппы! Уж кому не знать о ней, как не думному дьяку? Теперь нельзя, теперь точно нельзя лгать! И робко кивнул:
   — Было.
   — Ну? Какие такие имена поминал казак?
   — Яков какой-то, с какого-то острова… Может, в Акияне… Еще говорил про какого-то шепелявого… Даже говорил, что, дескать, я похож на того шепелявого… А других не слышал…
   — А не поминал искомый человек казачьего голову Волотьку Атласова? — думный дьяк значительно глянул на мрачного соседа, снявшего парик, и тот согласно кивнул.
   — Казачьего голову не поминал… Если при мне, то ни разу не поминал… Говорил только про какого-то Якова… Будто был высажен какой-то Яков на далеком острову…
   — А знаешь ли ты, Ванюша, голубчик, что когда-то на Камчатке воры зарезали государственного человека казачьего голову Волотьку Атласова?
   — Знаю.
   — Откуда знаешь? — грубо спросил человек, снявший парик.
   — По делам Сибирского приказа.
   — А знаешь ты, кто зарезал того государственного человека? — так же грубо спросил человек без парика.
   — Воры, наверное.
   Ивана вдруг осенила догадка.
   Там, в глубине пытошной, осенила его догадка, что висит, наверное, на виске, на дыбе, в беспамятстве тот самый казак, который махался в кабаке портретом Усатого! С ужасом вдруг соединил в сознании чертежик, найденный в чужом мешке, и казака, висящего на дыбе.
   — Ну, шепелявого вспоминали… — напомнил дрогнувшим голосом. — Говорили, что похож на какого-то шепелявого…
   — Имя произносили?
   — При мне нет, — от ужаса, от собственной слабости, от презрения к себе задохнулся.
   — А еще про что говорили? — спросил грубый человек, утирая париком вспотевшее лицо.
   — Больше об островах… О каких-то островах… Может, сами ходили туда, даже кого-то там оставили…
   — Кто больше говорил?
   — Да вроде казачий десятник.
   — Этот? — вдруг страшно спросил человек без парика, поворачивая голову к дыбе.
   — А разве сам не сказал?
   — Воры, Ванюша, голубчик, сами ничего не говорят, — совсем уже нехорошо усмехнулся думный дьяк. — Палач на этого десятника десяток веников уже извел в пытке, все косточки ему повывернул, а он молчит. Дан, значит, такой дар ему. Дар безмолвия. — И спросил страшно: — Он?
   — Кажется… — ужасаясь, всмотрелся Иван в полумрак. И уже увереннее произнес: — Он…

Глава II. Бабиновская дорога

1
   Ох, санкт-петербурхские прешпекты, московский Пожар, ох, злая Бабиновская дорога! Иван стал подмечать, что чем ближе к Сибири, тем печальней глядят на тебя встречные люди. Спрашивал: «Господин Чепесюк, сколько идти до Камня?»
   Господин Чепесюк не отвечал.
   Иван боялся его молчания.
   Вот, думал, вся жизнь так и пройдет. Старик-шептун нагадал когда-то — дойдешь до края земли; будешь идти, идти, а где он, незнаемый край, если вдали опять и опять появляется что-то?
   — Господин Чепесюк, почему на дороге каторжных столько?
   Не ожидая ответа — какой ответ? — с тоской оглядывал каторжных. Представлял себя таким же — в кандалах и в колодках. Думал, это ж понятно: не найду путь в Апонию, сяду в колодки. Звон цепей вгонял в тоску. Не выдерживая, слал ближайшему каторжному калачик, как бы пытался умилостивить собственную будущую судьбу. А то и луковку посылал — как себе. Господин Чепесюк вдруг пронзительно оглядывался на Ивана.
   — Люди же… — разводил руками Иван.(Чепесюк молчал, ничем не выдавая своего отношения.) — Людям же подаю…
   Ждал хоть слова в ответ, хоть звука. Сорвись хоть слово, хоть звук с чугунных губ господина Чепесюка, кинулся бы обнять его, а может наоборот кинулся бы с ножом, но Чепесюк молчал. Иван смирялся, лез дрогнувшей рукой под полость, нашаривал дорожную флягу, думал со смиренной тоской — пойдут глухие места, где брать винцо? А господин Чепесюк молчал, и Ивану от его молчания губы схватывало холодом.
   А то леший начнет дразнить.
   Сперва напугает каким непонятным шумом, а потом долго смеется за деревьями и хлопает в заскорузлые ладони. От страху волосы не убираются под шапку. Спросишь ямщика: откуда здесь леший? — ямщик усмехнется, вот, мол, пришел с казаками из России.
   В деревнях к поезду набегали местные. Кто предлагал елку мха — мох на палках продавался, кто свежего молока или калачи. Всяко бабы стояли. Одна не просила милостыню, а просто прижимала к груди двух дитятей, говорила негромко, проникновенно: «Погляди, барин, какие у меня дети — один полоумный, другой совсем никаких звуков не выговаривает». И смотрела невыносимо, всю душу изорвала, дура. …Не судил Бог христианства… Освободить от поганства… Е-е-ще не дал сбить поганства…
   Главный обоз, груженный снаряжением, провиантом, военным зельем, разрубленными на части якорями и канатами (в цельном виде нельзя было разместить такое снаряжение на подводах из-за тяжести и размеров) — давно отстал. Чепесюк и пять волонтеров, с собою таща Крестинина, торопились вперед. Хорошо бы, считали, придти в Якуцк к концу года. Сильно на это не надеялись, но радость была — июнь выдался сухой, теплый. Ржали лошади, ругались ямщики, братья Агеевы, специально на то назначенные, вечерами жгли костры — не хотелось кормить клопов в душных избах. Когда еще шли с основным обозом, встретили под Козлами некоторых людей гостиной сотни. Те сильно, даже с ревностью, начали пытать, да куда идет такой обширный поезд? Очень удивились, услышав по секрету, что в Сибирь. Некоторые сочли, что это где-то у реки, может, неподалеку… У той, может, Волги… Иначе зачем тащить с собой якоря?… А некоторые и совсем не поверили. Да ну, в Сибирь! Чего ж это в Сибирь тащить канаты? Олешков, что ль, останавливать на ходу? Один все качал головой: «Может, довезете десятую часть. Может, и из вас кто дойдет до места». — «Как десятую? — трезвея, спрашивал Крестинин. — Как не все дойдем?» И сам подумал: а как можно дойти в Сибирь на подводах? Я точно не дойду. Помру с тоски или с перепою, а то убегу, наконец… Пойду нищим босым по всяким дорогам. Пойду странствовать по окрестным монастырям. Может, песнопениям обучусь, думал томительно. Исхожу всю Россию. Где калачик подадут, где из шкалика капнут. Люди, они добрые. Однажды, подумал, в Мокрушиной слободке на Петербургской стороне загляну печально в уютный домик вдовы Саплиной. Там, пусть меня не узнают, зато накормят, напоят, а он добрую вдову увидит. И Нюшку… Сильно пожалел: Нюшку к тому времени. наверное, уже и не ущипнешь. Обрастет дура детьми, как опятами… «Как это десятую часть?… — пугался. Смотрел на людей гостиной сотни: — Как это не все дойдем?…»
   Люди гостиной сотни, купчишки, знающе посмеивались, помаргивали:
   — Ну, как? Да просто. Долга дорога! Усушка, утруска, порча от ветра и червоточины, мыши да плесень. А еще сырость, а еще засуха, плохие броды, наводнения, ветры, мор. В пути, опять же, пожары.
   — Какие мыши в обозе? Какая засуха? Какие пожары в пути?
   — А это уж такое дело, стихийное, — знающе перемаргивались люди гостиной сотни. — Вон ящички у вас, дерево, стружка… А мыши в ящик залезть — пара плюнуть. А то, смотришь, книжку найдет. Или свечу. Мышь сильно бумагу любит… А потом телега в яму на броде впадет… А потом осень зальет дождями… А потом ночью, когда спишь, огонек от костра занесет в солому. А еще зимой, кушая мороженые щи с убоиной, живот схватит. А еще всякие лихие люди. За Камнем-то дороги пусты, помощи не докричишься. Там, считай, вообще никаких дорог — бездорожье… Нет, — уверенно качали головами, — многих разбойники побьют, многого не довезете.
   А ведь и не довезем, и побьют, думал Иван в печали.
   И вдруг отчаивался: лучше пусть варнаки в Сибири зарежут, чем помирать в темной пытошной в Санкт-Петербурхе. Лучше, ноги сбивая, тащить на себе роги для пороха, свинец, котлы медные для дикующих, лучше умереть от плохого горячего винца посреди луговой равнины, пасть под кистенем безбожного разбойника, чем жить так, как он жил в плоском сыром Петербурхе после нечаянной встречи с государем… …Магомете, Христов враже… Да что да-а-альший час покаже… Кто от чьих рук поляже…
   Чем дальше, тем глуше становилось и сумрачнее. Не верилось, что кто-то в Сибирь мог ходить по собственной воле. «Господин Чепесюк, — спрашивал. — Зачем человеку так далеко ходить?»
   Господин Чепесюк молчал.
   И уж совсем не верилось, что кто-то, забредя столь далеко (об Якуцке или Камчатке даже думать не смел), мог вернуться отсюда.
   А ведь возвращались!
   Даже с края земли возвращались!
   Тот же Волотька Атласов…
   Атласова Иван никогда не видел, и видеть не мог, но казачий пятидесятник, по рассказам соломенной вдовы, не раз появлялся в доме Матвеевых с богатыми подарками. Соломенная вдова Саплина, тогда еще не вдова, даже не мужняя жена, а просто пухленькая веселая девица, вспоминала о Волотьке с особенным вздохом, с особенным блеском в глазах. Еще бы, ведь видела пятидесятника молодыми глазами. Это уже потом неукротимый маиор Саплин сделал для нее геройство совсем обычным делом, а тогда девица Матвеева была еще совсем молодой, вся горела, с ужасом и восторгом смотрела на светловолосого голубоглазого человека, ходившего так далеко, что там никто и не слыхивал христианского голоса!.. Ох, запомнила Волотьку добрая соломенная вдова. Вслух часто произносила: «Волотька…» Так часто, что даже Иван его как бы видел.
   По рассказам вдовы, Атласов был громок, в кабаках по углам не прятался, людей не боялся. Если входил в кабак, кабатчик сам бежал навстречу взволнованно — по осанке, по льняной бороде, по голубым холодным глазам и богатой одежде угадывал гостя. Ишь, какой! Царь Петр Алексеевич всем постриг бороды, а этот, гляди, в бороде, и нет на его платье лоскутьев красных и желтых, как полагается по государеву указу. Не пугался вслух говорить: «Творящие брадобритие ненавидимы от Бога, создавшего нас по образу своему!»
   В канцелярии, работая с маппами, Иван внимательно изучил «Скаски» Атласова, отобранные у него в Якуцкой приказной избе еще в семьсот первом году. Понял, что тщательнее пятидесятника никто не вглядывался в далекий мир края земли, в который не каждому удавалось даже проникнуть. Случалось, конечно, что проникали, да там, на пороге неведомого мира и оставались — одни сраженные стрелой, другие — провалившись в ледяную полынью, третьи — сорвавшись с промерзлых скал. Известно, как легко собирать ясак: то ли сам умрешь, то ли дикующие в лесах зарубят.
   Вот кто еще видел такое, как Волотька Атласов?
   Те же дикующие, например. Они никакой ценности соболям не знают, режут хвосты, замешивают в глину, чтобы горшки были прочнее. Юрты у них легкие даже зимой, потому что земля постоянно трясется; построишь избу, так в ней тебя и задавит. Реки, перед которыми Нева кажется мелкой протокой. Горы, из их нутра дым идет, будто пережигают внутри каменья. Солнце, стоящее летом прямо против человеческой головы, даже тень не ложится под ноги. Птицы как пчелы, ягода как яблоко, деревья, величиной с гриб, и грибы, наоборот, поднимаются над деревьями — в сендухе. А с гор выпадают реки ключевые. Вода в них истинно зелена, а насквозь прозрачна. Брось в воду копейку — увидишь в глубину сажени на три.
   Очнулся. Что ему до десятника Атласова? У того была своя жизнь.
   Совал руку под полость, жадно нащупывал баклажку. По сторонам не глядел. Пусть глядит по сторонам чугунный господин Чепесюк. Что там увидишь? Покосившиеся поскотины, гнилые плетни, горбатые избы, грязные околицы. Твердо решил — сбегу! Ничто не удержит.
   Бабиновская дорога долгая, старая.
   По чертежикам знал. что идет Бабиновская дорога от Соликамска по верховьям Яйвы, дальше через Павдинский камень до реки Ляли. По лялинским берегам до устья Разсохиной, к речке Мостовой на Туру, и так до самого Тобольска.
   На чертежике — интересно, а если въявь, то все те же размытые вешней водой мосты, покосившиеся поскотины, грязь, подводы с каторжными… Обдавало ужасным холодком, звал: «Господин Чепесюк!» — но чугунный человек не откликался. Одно утешение: сунешь руку под полость, а там баклажка… Твердо решил: даже до Камня терпеть не стану, сбегу. Назад все равно пути нет, и впереди смерть. Господин Чепесюк так иногда глядел, что становилось понятно — не видит господин Чепесюк Ивана, Иван для него только тень, может, для господина Чепесюка Иван уже умер.
   Тогда тем более, чего тянуть? Вернешься в Парадиз — пытошная, с Чепесюком пойдешь — в пути сгинешь. Не хотел ни того, ни другого. В полузабытье светло мечтал: сбегу, сбегу! В рубище простом пойду каликою перехожим по дорогам. На папертях подадут, в деревне калач вынесут. Человек русский добр, на том и ломается. Думать буду много, смотреть, с разными людьми разговаривать.
   Сразу светлее становилось на душе. Небо меньше пугало.
   Вдруг вспоминал, в одном тонком сне было ему видение: облак мутный над головой. А над облаком еще что-то, тоже томительное и мутное, и куда взгляд не бросишь, вроде как сатанинское. Не положено так, не подсказано ничем, быть не может в божьем миру ничего такого, а вот смущенная душа точно угадывала — сатанинское…
   Сам не знал, что о таком думать?
   Смотрел с тряского возка на спокойное небо.
   Небо светло стояло над миром, — видимо, аггел отвечал мыслям.
   Тишь, благодать, лошади пыхтят, ветерком обдувает лицо, и вдруг снова за поворотом — каторжные. У кого ноздри рваные, чуть не кровоточат, у кого клеймо свежее на лбу — вор.
   А впереди лес стеной.
   Настоящий, темный, пугающий лес.
   Такие вот варнаки каторжные сбегут из-под стражи, станет страшный лес еще страшней, чем при Соловье-разбойнике. Чувствовал, что если бежать, то уже сейчас, пока путь к Москве окончательно не потерян в лесах диких, нехоженых. Чувствовал, нельзя тянуть. Он не Волотька Атласов, чтобы смело рыскать среди дикующих. Часто думал с невыразимой обидой: дядя родной думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев любимого племянника погнал на смерть!.. Понимал, правда, при этом, что никак думный дьяк не мог спасти его: он ведь сам чего только ни наговорил государю!.. Так что, прав был дядя: пусть лучше зарежут племянника дикующие, чем замучает палач в пытошной.
   Всю зиму изучал бумаги.
   Лучше других изучил «Скаски» Атласова.
   Прослужив в Сибири двадцать лет (все по своей воле), пятидесятник Атласов исходил ее вдоль и поперек, только за пять лет до нового календаря по указу якуцкого воеводы сел прикащиком в Анадырском остроге. Но сидеть на месте не мог, быстро заскучал. На собственные деньги собрал служилых да промышленных, прибавил к отряду шесть десятков юкагиров, их на севере волками зовут, и пошел неизвестным путем через Колымское нагорье, объясачивая по пути немирных коряков.
   Пользу нес государству.
   Спускаясь на юг к земле Камчатке, о которой был много наслышан, дошел до красивой реки Тигиль, а с нее повернул на реку, которую тоже звали Камчаткой. Там поставил на память простой деревянный крест с надписью: «205 году июля 18 дня поставил сей крест пятидесятник Володимер Атласов со товарыщи.»
   Может, и сейчас стоит крест.
   Правильное, хорошее дело — распространение земель. Но Волотька Атласов на достигнутом не остановился. Оставив под охраной оленей, построил струги, и со служилыми, а так же с новыми нанятыми дикующими поплыл вниз по реке Камчатке. Проплавал три дня. Когда вернулся, не нашел олешков, угнали их воинственные коряки. Пришлось гоняться за дикующими. Догнал уже у самого Пенжинского моря, весь день дрались. Наверное, полторы сотни, не меньше, убили коряков, зато вернули олешков.
   В 1700 году пятидесятник появился в Якуцке, где в приказной избе воевода Трауернихт, бритый белобрысый немец, да долгогривый дьяк Максим Романов подробно расспросили его о походе. А на следующий год Атласов был уже в Москве — с большим, даже с великим богатством, с апонским пленником, и со славой человека, сильно расширившего русское государство. Сам государь Петр Алексеевич милостиво разговаривал с Волотькой, внимание ему оказал — приказал дать пятидесятнику чин казачьего головы по городу Якуцку за присоединение Камчатки к России. Значит, подумал Иван, Волотька сильно был отмечен вниманием царствующей особы. Совсем, как я. И дошел до края земли. Правда, там, на краю земли, его и зарезали.
2
   От мыслей о смерти Иван отмахивался.
   Сразу приходил в себя, оглядывался на квадратного господина Чепесюка, если ехали на одном возке. Но господин Чепесюк молчал, будто дал обещание господу. Ничего не видит, а только смотрит вдаль, рядом текущее ему не интересно. Глаза полузакрыты.
   Иван тоже задумывался.
   Чаще всего о маппах.
   Вот зимой в Санкт-Петербурхе совсем устал от думного дьяка. Кузьма Петрович, как с ума сошел, — слал и слал ему, Ивану, на ревизию все новые и новые маппы, все новые и новые описания дальних земель. Иван страшился, но изучал, к новым чертежам его всегда тянуло. Несмотря на робость, зажигало его на новое. Самую любимую маппу, вычерченную по чертежику неведомого казака, может того самого, что умер на дыбе, а перед тем махался в кабаке портретом Усатого, помнил наизусть: вот они капельки островов, будто с божественной руки стряхнутые на воду… Дойти бы на самом деле до края земли, увидеть вдали туманные доброжелательные острова, сесть в лодку, поплыть к тем островам… Мало ли, что острова, может, на них еды, питья много. Стали бы плясать, шаманить, объедаться. Потом, с острова к острову, не торопясь, за день переплывая проливы, добрались до Апонии…
   Пугался: ишь чего захотел!
   Может, воины апонские малы ростом да душой робки, но, может, их как муравьев, а? И у каждого в руках сабелька? А может, их даже больше, чем муравьев, а? И у каждого своя пушечка? Робок, не робок, но когда порох зажжен, тебя даже великан пугается. Так страшно становилось Ивану, что снова запускал руку под полость, снова делал из баклажки большой глоток.
   Выпив, смелел.
   Судя по маппе, казачий десятник, махавшийся в кабаке портретом Усатого, вон куда добрался — до далеких островов. А Волотька Атласов всю новую страну Камчатку с боем прошел. Даже несчастливый стрелец Крестинин-старший, убитый в сендухе злыми шоромбойские мужики, и тот от Якуцка далеко уходил. Да и господин Чепесюк, хоть горазд молчать, тоже, наверное, много ходил далеко. И гренадеры не болтливы, хорошо идут. Может, правда дойдем куда? Может, правда дойдем до Апонии? Может, однажды государь вспомнит, кушая кофий на ассамблее: а где тот верный господин Чепесюк, а где тот умный достойный дьяк Крестинин?… И за совершенный подвиг каждому пожалует по паре-другой крепких деревенек со многими душами…
   Сразу пугался: да какие деревеньки в Сибири!? Там дикующие, там холод, тьма, звери лихие! Мыслимое ли дело русскому человеку дойти до Апонии, от самого Санкт-Петербурха дойти? Маиор Саплин и тот, видно, не дошел. Вот неукротим был, а не дошел. И я тем более не дойду.
   Решил: винцо кончится, сбегу.
   Твердо решил: как кончится винцо, так сбегу. Обоз теперь далеко отстал, да и они уже далеко заехали. Как кончится винцо, так сбегу, пойду своими ногами по земле родной, русской, шагать по ее дорогам, дружить с людьми. С самыми простыми людьми начну дружить, навечно в себе затаю все то, что знаю. За пищу и воду буду помогать людям. Перехожим каликою забудусь в мире. Не груб, не жаден, как некоторые.
   Но вдруг не к месту вспоминал: а государев наказ? Как с наказом быть царским? Разве не наказано секретному дьяку Крестинину искать то-то и то-то? «…В земле или в воде какие старые вещи, а именно: каменья необыкновенные, кости человеческие или скотские, рыбьи или птичьи, не такие, какие у нас ныне есть, или и такие да зело велики или малы пред обыкновенными, также какие старые подписи на каменьях, железе или меди, или какое старое необыкновенное ружье, посуду и прочее, все, что зело старо и необыкновенно…»
   Сам Государь того требовал.
   Думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев не зря намекал: помрешь, мол, Ванюша, голубчик, где в дороге, или зарежут тебя, это еще ничего, гораздо хуже, если вернешься, наказ не выполнив.
   А как выполнить?
   Будь Иван костист, широк и упрям, имей он руки и белокурую голову Волотьки Атласова, да характер, как у пятидесятника, да его опыт, да его умение управлять людьми, тогда может быть…
   А так…
   Он и гренадеров-то не всегда мог прикрикнуть.
   Карп и Пров Агеевы смотрели только на господина Чепесюка, Потап Маслов Ивана вообще не принимал всерьез, а Семена Паламошного Иван сам презирал, боясь его ложного провидческого дара. Посмотрит в глаза Паламошный, пошепчет что-то, потом предскажет какую дурь и тут же, испугавшись, изменит ее на противоположную. Но если даже противоположную дурь он еще раз изменит наоборот, все равно ничего не получается. Таков человек. Но даже на Паламошного Иван не умел возвысить голос. Где уж дойти до края земли?
   А ведь думный дьяк Матвеев ясно сказал.
   Новую землю какую встретишь, Ванюша, голубчик, ясно сказал, покори. Людишек каких встретишь новых необъясаченных, — объясачь. Особенно тех, кто раньше никогда не слыхал об России. Такие с рожденья живут в долгах, совсем в долгах перед государем погрязли. Все народы платят ясак, а они даже не думают. Сидят у костров под северным сиянием, жарят гусей и совсем никому ничего не платят. Так нельзя. Ты заставь их, Ванюша, голубчик, с некоторым сомнением сказал, прощаясь, думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, обнимая любимого племянника, но поглядывая при этом на верного человека господина Чепесюка. Скажи им, Ванюша, голубчик, скажи дикующим: очень на них государь за их такие безделицы сердится.
   Сбегу! Точно сбегу!
   Волотька Атласов, например, умел говорить с дикующими, а ведь и его зарезали! Будто сам чувствовал боль под нижним ребром, будто самому вдруг вошел нож под ребра. Странную боль снимая, много сразу хлебнул, затих на тряском возке. Показалось, будто бегут не припряженные лошади, а бегут, припряженные Семен Паламошный, братья Агеевы да сам господин Чепесюк!
   Привидится же такое.
   Сбегу!
   Сам при этом, конечно, знал: далеко не уйдет, поймают. Да, наверное, и не сможет жить каликою перехожим. И все же, все же… Еще выпив какую меру, отряхнув вязкий страх, чувствовал — а может… Может, сделает все, к чему господь надоумит, о чем Усатый просил?…
   От таких мыслей сердце начинало биться неровно, рука искала уже не дорожную баклажку, а толстую книгу. Писанная от руки, книга называлась: «Рассуждения о других вещах или Кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых». Выдал ее в дорогу думный дьяк — вся книга на шнурах и каждая страница пронумерована. «Помни, Ванюша, голубчик, что в будущем читать эту книгу будет сам государь, — предупредил думный дьяк Матвеев. — Глупостей не пиши, отмечай все новое, таинственное и страшное, что к пользе можно расположить. Отмечай все, чего до тебя никто не видел, записывай слова дикующих, их привычки, цвет моря, его глубину, приметы животных плавающих и летающих, даже очень хищных. О чем людишки говорят в чужом краю, о том тоже записывай, — какие они фантазии высказывают, каких при дворе держат скотов. А особенно подробно записывай в книгу пройденный путь. Каждую гору, каждую реку. Тонуть будешь, в огонь тебя бросят — сам сгори или утони, но книга чтобы сохранилась, и чтобы каждое происшествие попало в нее. Лучше мяхкую рухлядь потеряй в пути, все припасы, все снаряжение, даже часть людей потеряй, куда ж без этого, но книга чтобы дошла до нас. Со всеми записями». И ничем не угрозил, но взглянул значительно.