— Свет и спасенье… Крепость жизни… Кого страшиться?… — снова забормотал монах, подняв голову, не сводя с Крестинина блестящих, как в болезни, глаз. Сильные приступы кашли прерывали его бормотанье. — И если будут наступать на меня злодеи, противники и враги мои, и если захотят они пожрать плоть мою, пусть сами преткнутся и падут… И если ополчится против меня целый полк врагов и противников моих, пусть не будет им никакой удачи, пусть их не убоится сердце мое… И если восстанет на меня сама война, пусть даже тогда буду надеяться… Разве не одного всегда просил я у Господа, чтобы пребывать мне в доме Господнем во все дни всей жизни моей, и чтобы созерцать красоту Господню и посещать дом его?…
   Крестинин усмехнулся:
   — А разве не ты, брат Игнатий, на Камчатке бунтовал казаков прямо в Божием храме? Разве не ты призывал казаков прямо в Божием храме браться за оружие? Разве не ты в неизмеримой подлости своей кричал: да будет проклят тот, кто останется в храме?
   Иван не ждал ответа.
   Он, собственно, и спрашивал только для того, чтобы отвлечь монаха от перевираемых им псалмов. Знал, заточенный в подвал человек, озлобленный, приговоренный к смерти, часто равнодушен к словам. И был удивлен, услышав:
   — Правды хотел…
   — А фальшивая грамотка для казачьего головы прикащика Атласова? А убитые на Камчатке государевы прикащики? А брошенные на островах неукротимый маиор Саплин и другие казаки? А убиенный дикующими тайный господин Чепесюк? А проданный в рабство тот же неукротимый маиор и убитые тобой его люди?
   Монах смиренно шептал:
   — Глас мой будет услышан…
   Крестинин перебил:
   — Так что ж о прикащике Атласове?…
   — Все смертны, — невнятно ответил монах.
   — Казачий голова не от старости умер… От ножа умер… И другие прикащики на Камчатке умерли вовсе не от болезней…
   Глаза из темноты вновь блеснули:
   — Великое дело — прикащиков на Камчатке резать!
   — Вы ж вместе служили!
   — А прикащик Атласов Данилу Беляева зарезал ножом, вот чего хорошего? Он хуже зверя был, меня подолгу держал в смыках. Меха отнимал у промышленных людей, мог плюнуть в лицо. Против своих же людей, чтобы держать в повиновении, настраивал дикующих. Стало страшно отходить от городьбы острожка. Разве не грех? Мухомором себя травил. Нападал на каждого.
   — А прикащик Чириков? А прикащик Миронов?
   — И те много грозились, на руку были нечисты, потому и пролилась кровь. В России всегда так… — Спохватившись, забормотал: — На тебя уповаю, Господи… — И вновь упрямо блеснул глазами: — Молчи и не мучай. Терплю за свои грехи… Видел однажды — по реке святой человек плыл на мельничном жернове, я так никогда не смогу… Не удостоюсь… Господь всех создает людьми, но страдаем все, а святым становится один… Конечно, не свят, но стремлюсь к чистому. Далеко ходил, много видел. Путь знаю к богатой стране. Добрый архиепископ Феофан еще вспомнит обо мне, скажет, зачем безвинно терпит смиренный брат по вере? Скажет, много уже терпел сей смиренный брат. Напомнит знающим людям, что только тот брат Игнатий ходил в дальний путь…
   — А кровь? — напомнил Крестинин.
   — А кровь, что ж?… Кровь отмолю… — хрипло ответил монах. — Поставлю пустынь на Камчатке. Поставлю Успенский храм на реке. Я уже многое отмолил. Когда постригался, вместе с рясой получил имя Игнатий. Много дней и ночей провел на коленях перед иконами. Смиренно и в тайне свершал подвиг веры. Думал, все отмолю. Думал, все отмолю, очищусь, в тихой келийке смиренно доживу жизнь, умственно познавая ход живого. Но стало в монастыре тесно. Вышел запрет о недержании в келиях чернил и бумаги. Одно только и было, что не привинчен на цепь, а все остальное, как везде. Устав, попросился в Тобольск, но якуцкий архимандрит Феофан, собака, не узрел смирения в моих глазах. Сомневаешься, сказал. Сомнение, сказал, разрушает веру. Все мои жалобы в Кабинет Его Императорского величества, в Правительствующий Сенат, в Священный Синод рвал самолично. А я ведь на свой кошт просился и в Тобольск и в Москву, хотел в приказе честно изложить краткий ход в Апонию. А нечестивый архимандрит, остервенясь, бил меня плетью, руку сломал, вымучил весь мой келейный скарб, насильно сделал строителем Покровского, потом Спасского монастырей…
   — А ты унес церковные деньги.
   Глаза монаха вспыхнули:
   — Гляжу, ты мою жизнь изучил! — И, вскочив, громыхнул цепями: — А мои деньги где? Если взял церковные, то только потому, что сильно спешил. В монастыре архимандрит все у меня отнял, а другое еще до пострижения вымучил жестокий прикащик Петриловский. Этот вообще имел ненасытное лакомство на хищения. Он служивого человека Алексея Бурова за совсем малое запорол вилами. Разве ж человек?
   Погремел железом, сказал печально:
   — Снова в смыках сижу.
   Перекрестился:
   — Даже воробей не смеет погибнуть без божией на то воли, не допустит Господь и моей смерти. Его волею ведомый уходил из тюрем, из монастырей, плавал по морю, зимовал в ледяных горах. Его волею пришел в Якуцке к господину капитану-командору Витезу Берингу, отправленному императором искать Анианский пролив…
   — От правосудия хотел скрыться!
   — Правду людям желал открыть! — Монах задохнулся: — К господину капитану-командору шел с чистой душой. Мог принести большую пользу. Показал подробный чертежик пути в Апонию, показал расписание всех островов. Даже господин губернатор Долгорукий советовал господину капитану-капитану Витезу Берингу прибрать меня к экспедиции, как человека, много знающего…
   — Уйти хотел от наказания, потому и не взяли!
   — Взяли бы, — возразил монах, — только господин лейтенант Мартын Петрович Шпанберг стал препятствием. Лег, как камень поперек ручья. Оказался не вовремя рядом с господином капитаном-командором, человеком медлительным, но много думающим, сей нетерпимый лейтенант. Увидев черную рясу, расстроился. Сказал, что если ступлю на палубу какого судна, он самолично морским кортиком ссечет мне уши и нос и бросит рыбам. А про чертежик сказал, что лгу я. Было видно, что в гордости своей господин лейтенант Мартын Петрович Шпанберг сам стремится первым пройти к Апонии. Был страшен, бесы гудели в нем. Курил трубку, сильно ругался, тыкал в лицо толстым пальцем. Я смиренно ушел. К якуцкому казачьему голове Афанасию Шестакову ушел. На свой кошт…
   — На украденные деньги!
   — На свой кошт! — яростно возразил монах. — Сам построил судно, сам спустился на нем по Лене, ища выхода в океан, только вмерз в лед в низовьях. На упряжке собак вернулся в Якуцк, а собачки дороги в тех местах, а я ведь и судно потерял… В Якуцке Афанасия Шестакова, хорошего человека, уже не застал, — монах перекрестился. — не было на то воли божией. Сшел Афанасий к чюхчам немирным, в страну коряков. Там и нашел судьбу — коряцкую стрелу в горло. А я… — Громыхнул железом: — А я снова в смыках…
   Вдруг спросил:
   — А капитан-командор?… Снова идет?…
   — А ты откуда знаешь? — негромко спросил Крестинин, помня, со слов думного дьяка Матвеева, что все связанное с новой экспедицией капитана-командора Витеза Беринга, как и в первый раз, при Петре Алексеевиче, держится в самом строгом секрете.
   — Сорока принесла на хвосте. — Монах тяжело перевел дыхание, добавил раздраженно: — Без меня им не обойтись… Один я знаю путь к Апонии, а сижу на цепи… Посланные вновь заблудятся… — Тяжело вздохнул: — Не достроил величественный свой храм государь император Петр Алексеевич. Уже и своды возвел, уже и крепить начал, да не дал времени Господь. А теперь недостроенное царем Петром немцы и дураки губят.
   Зашептал смиренно:
   — В день скорби моей взываю… Велик ты, и творишь чудеса… Наставь, о, Господи, на путь твой, сердце утверди… — Закончил неожиданно: — И пошли опять человека, который бы оскорбил меня, и чтобы опять я бы его простил…
   Крестинин прервал невнятное бормотанье монаха:
   — Где был, бросив нас на острове?
   — К югу ходил.
   — Где ж это?
   — Везде, где было угодно небу. — Погремел цепями, как бы пробуя их на прочность: — Господь не допустил дойти до цели, наслал ужасную бурю. Будто специально меня, раба своего, хранил для чего-то другого, присматривал за мной внимательно… — Блеснул из тьмы болезненными глазами, переводя разговор: — Вот попрекают дружбой с душегубцом Данилой Анцыферовым. А я к тому Даниле, может, попал не по своей воле. Схватили по дороге люди Данилы, я не к ним шел. А они сказали: будешь с нами, шибко грамотный. Мне что, лезть на ножи?… Не за жестокость особенную, а за грамотность выбрали меня есаулом. Сам знаешь, на Камчатке или убьют или иди со всеми вместе. Вот я и пошел. А с того повалились на меня всякие чужие грехи…
   Помолчав, добавил хмуро:
   — От своих грехов не открещиваюсь. Казакам грамотность моя понадобилась. Писцовые книги вел, писал челобитные…
   — Фальшивую грамоту, которую несли прикащику Атласову, ты писал?
   — Я.
   — И прикащика резал ты?
   — Нет, резал Шибанко. А с ним Посников.
   — А третий?
   — Что третий?
   — Кто третий был?
   — Пыха… Будто не знаешь…
   — Знаю, что Пыха, да не знаю, кто он. — Быстро переспросил: — Ты?
   Монах недоверчиво блеснул из тьмы болезненными глазами:
   — Как это так? Почему я?
   — А кто же?
   — Я же сказал — Пыха. — Повторил удивленно: — Да твой же Пыха. Он рядом с тобой ходил!
   — Где?
   — Да на Камчатке, — монах недоверчиво закашлялся.
   — Значит, я встречал его?
   — Как это, встречал? — еще больше удивился монах. — Он постоянно служил тебе. А потом мы выбросили его на острове. Вкопали в песок на отливе, чтоб впредь не изменял.
   — Похабин?!
   — Он.
   — Ты что говоришь, монах?
   — Он, он, — уверенно повторил. — Федька Похабин. Когда-то вместе служили, после убийства прикащиков испугался Пыха, сбежал. Куда, не знаю. Позже увидел его уже при тебе.
   — Все лжешь, монах! Не боишься говорить такое?
   — Не боюсь, — закашлялся монах. — Правду следует говорить тем людям, кому она нужна. Чувствую, тебе сейчас нужна правда. Нет на свете чистых людей, есть только страдающие. Какими бы ни были люди, все их поступки всегда направлены только в сторону ада.
   — Как тебя понять?
   — А так и понимай… Нет невинных, есть страдающие… Спроси Пыху, Похабина, он ответит… — Монах усмехнулся: — Правда, теперь не знаю, ответит ли? Мы его в песок вкопали. Наверное, накрыло с головой приливом. — Монах снова усмехнулся: — Я видел разных людей. Даниле Анцыферову говорил: поплыли на острова, сядем на каких островах. Свою, пусть маленькую, поставим державу. Дикующие понесут ясак, построим русские избы. В России о нас никто знать не будет, решат, что сгинули в море. Все отмолим грехи. Но Даниле нравилось другое. Ему Камчатка нравилась. И воля. Воля, известно, всем нравится. Думать не хотел Данила о том, что камчадалы его боятся и терпеть не могут. Пошел, дурак, к Большой реке. Вот там камчадалы и заманили Данилу хитростью в специальный балаган, от ненависти к нему сами зажглись вместе с ним в балагане. Говорят, когда камчадалы сверху кричали нижним, чтоб выметывались из балагана, нижние так отвечали верхним: вы де живите, а мы тут сгорим с русскими! Так не полюбили Данилу. Ну, и государев прикащик Атласов был не лучше. Это все только говорят — ирой, ирой! А он маленького полоняника апонца научил пить, тот умер в беспутстве от безмерного пьянства. Я, может, потому постригся в монахи, что больше сил не было смотреть, как наполнены жесточью человеческие сердца. Думал, совсем уйду из мира. Думал, сяду в тихой келийке, буду слушать пчел, думать об островах, о море, о дальних краях, где солнце светит лишь косвенно. Со временем сам поставлю маленькую церковку. Войдешь, перед глазами алтарь, позади небольшие хоры, наполненные светлыми образами святых. Каждый образ отделен от другого золотистыми столбиками, образующими как бы окна, и все блестит золотом, а с других сторон стены окрашены голубым… Низкие деревянные потолки, свечи, лампадки, иконы разные… И нерукотворный Спас с омоченными власами, и святцы, и Отечество, на которой Бог-отец с младенцем Христом на руках. И все не простые, все уютные, намоленные, вобравшие в себя шепотки тысяч и тысяч раскаявшихся людей… А однажды, думал, уйду далеко… Уйду далеко, но не в сторону ада… Отмолив свое, с благословения настоятеля уйду в леса черные, в блата, а, может, и в древний скит, срубленный людьми еще старой веры. А может, на острова. Поселюсь на каком острову у тихого озера, где рыба плещется, где гогочет на берегу дикий гусь…
   Закончил горько:
   — Не дал Господь…
3
   Глаза привыкли ко тьме.
   Там, где ничтожный свет лампадки хоть как-то освещал мрачные плоскости, Крестинин, вглядываясь, рассмотрел странные линии, прочерченные прямо по сырости.
   И странные овалы.
   И странные невнятные пятна.
   Может, монах, задиковав, в отчаяньи рисовал на сырой тюремной стене лица врагов, чтобы плевать в гнусные глаза, чтобы колотить по гнусным харям кулаками, чтобы бряцанье цепей заполнило мертвую камеру?… Что еще рисовать в тюремном подвале?…
   Ноги у Ивана затекли, он шевельнулся.
   Тотчас в дрогнувшем свете лампадки, в колыхнувшемся ее пламени волшебно вспыхнули на стене темные капли влаги. И вся стена, исчерканная пальцем монаха, показалась Крестинину маппой.
   Он наклонился.
   Блеснули капли влаги, плесень, кажущаяся черной. Длинные линии, изгибающиеся вниз, к югу… Правда, маппа?…
   Свет лампадки, колеблющийся, печальный, как бы свет невзрачной затемненной луны над долинами, над морем… Мысленно увидел катящиеся морские валы, а над ними, сквозь тонкий, как бы размытый туман, неясные очертания островов…
   Задохнулся.
   Путь в Апонию!
   На север, как дикий рог, выгнулась земля, кончающаяся мысом названным Святой нос. Иван привычно упал взглядом вниз, на Камчатку, похожую на елку, так густо зарисовал ее палец монаха реками. Некоторые реки бежали столь близко друг от друга, что уже и не имели берегов — капли слились, сплошь покрывая стену сыростью.
   Тюремная маппа…
   Волшебно вспыхивали темные капли влаги, тускло высвечивался в углах лед. Маппа как бы оплывала, таяла, покрывалась сыростью испарений, и все равно оставалась таинственной. И длинная цепочка островов уходила вниз — к югу.
   — Видишь, Шумчю… — хрипло выговорил монах и, громыхнув цепью, жадно вытянул палец к стене. — Это остров Шумчю… Я с Данилой и с его людьми на байдарах ходил на остров за три часа с Камчатки… А это Пурумушир… Дикующие ткут холсты кропивные, а к ним приходят апонцы… Но редко… Чаще их просто волной выметывает…
   — Там продал дикующим неукротимого маиора?
   — А чего ж? — смиренно согласился монах. — Иль лучше было зарезать?
   Перекрестился.
   Сказал совсем непонятно:
   — Сам видишь, страдаю за доброту.
   Добавил:
   — Дикующие говорят, что приходят к ним иногда апонцы.
   — По делу?
   — Больше по несчастью, — смиренно объяснил монах. — Их Господь не пускает к нашей земле, а они плывут. Тогда Господь насылает на апонцев бурю. А они все равно плывут. Везут лаковую посуду и шелк. Сам брал у дикующих такие необычные вещи. А еще золотые пластинки брал у дикующих. По тем пластинкам всякие хитрые письмена — будто птицы, прыгая, наследили. Называются — апонские гиероглифы.
   — А дальше?
   — За полдня при тихой погоде можно дойти до другого острова.
   — Онникутан?
   — Ну… — кивнул монах. — Бьют на том острове морских бобров… — С тоской провел пальцем по влажной стене: — Сам видишь, как много островов… — Перечислил жадно: — Кукумива… Сияскутан… Мотого… Ушишир…
   — А дальше? — жадно спросил Крестинин. Вдруг вылетело из головы, зачем явился в тюремный подвал. Забыл, что за стеной прислушивается к тишине тюремная стража. Как когда-то на Камчатке, опустился на корточки рядом с монахом, жадно всмотрелся в оплывающую сыростью стену. Не спускал глаз с мерцающих капель, с темных пятен обозначенных монахом островов, нежно протянувшихся цепочкой по всей стене до самого пола.
   — Араумакутан… — хрипло откашлялся монах. — Сам не видел, но дикующие говорят, что есть на острове Араумакутан огнедышащая гора. Иногда так дышит, что не видно солнца. На остров Араумакутан дикующие не ездят, а если ездят, то с осторожностью, как на опасную охоту. И добрых духов сильно просят помочь… Дальше — Сияскутан. Там у дикующих ярмарка, сходятся на Сияскутан со всех островов… А рядом малые — Икарма, Машауч, Игакту. На них не бывал, пронесло бусу стороной. Ветер столь сильно дул, что вершины волн срывало, несло горизонтально. Все даже не в тумане, а как бы в настоящей воде, только рыба в снастях не плавала… А дальше… — сказал монах, почему-то крепко зажмуриваясь, почему-то странно отворачиваясь от беспалой руки Крестинина, которой тот вел вслед за рукой монаха. — А дальше Шикоки… И Кетой… И Симусир…
   — Почему бросил на Симусире? — не отрываясь от волшебной карты, спросил Крестинин. — Почему оставил нас на верную смерть?
   — Стремился в Апонию.
   — А нас на смерть оставил.
   — А с вами был господин Чепесюк. Он бы в Апонию не пошел, я по глазам видел. А за вас я и не опасался. С таким, как господин Чепесюк, не погибают.
   — Он первый погиб.
   — Значит, так суждено было.
   — Гореть тебе в аду, монах, — без ненависти пробормотал Крестинин. — В аду тебе гореть. Проси Бога о милости.
   Брат Игнатий оглянулся в колеблющуюся тьму, будто почувствовал там кого-то, потом снова уставился на руку Крестинина, на которой не хватало указательного пальца:
   — Ничего не надо просить. Особенно у Бога. Он лучше знает, в чем мы нуждаемся. — Зашептал глухо, невнятно: — Я днем вопию и ночью. Душа насытилась бедствиями. Жизнь приблизилась к преисподней. Сравнялся с нисходящими в могилу… — Шептал, перевирая, псалмы, растягивал слова, как в песнопении, а взгляд не отрывался от сырой стены-маппы, по которой путешествовала беспалая рука Крестинина. — Нет во мне ярости… Вот как сильно звал Данилу Анцыферова — плывем на острова, отделимся от России! Нет, побоялся Данила. За страх Господь и покарал Данилу огнем… И прикащик Атласов остановился на полпути. За то господь покарал и Атласова…
   Удивился вслух:
   — Но я-то!.. Всегда стремился!.. Знал путь к Апонии!.. Почему же сижу в цепях, в сыром подвале? Разве сюда шел?
   — Доброе дело грехом не делается.
   — Молчи! — монах стремительно обернулся к Крестинину, глаза по волчьи свсркнули во тьме. — Кто ты, чтобы судить меня?
   — Сам знаешь — кто. И сам без крови, столь обильно тобою пролитой, почти дошел до Апонии.
   — Молчи! — в глазах монаха зажглась желтая ненависть, ледяная, как звезды в морозную ночь. — «Почти дошел!.». Если почти и дошел, то благодаря моим трудам, благодаря моей утерянной в Санкт-Петербурхе маппе. За все спасибо мне должен сказать. Даже за то должен сказать спасибо, что оставил тебя на острове. Не оставил бы, рано или поздно ужасный господин Чепесюк все равно спросил бы тебя: а ну, говори, кто учинил ту маппу? Господин Чепесюк многое хорошо знал… — Усмехнулся: — Ты жизнь прожил чужую…
   — Как сказал, монах?
   — Ты жизнь прожил чужую.
   — Я путь искал в Апонию!
   — По чужой маппе!
   Вот оно, без отчаяния, даже с некоторым равнодушием, даже с неким странным холодком, подумал Крестинин.
   Жизнь прожил чужую!
   Прав был старик-шептун. Сбылись все его предсказания.
   Но ведь сам шел!.. Почему чужую?… Пусть не по собственной воле, пусть сначала подтолкнули, но сам, сам шел! И чугунный господин Чепесюк это видел. Какая ж чужая жизнь?…
   Но обожгло душу холодом.
   Все, все так, как говорит монах! Не окажись при нем маппы Козыря, Усатый не обратил бы внимания на мелкого секретного дьяка. Не окажись рядом с ним тайного господина Чепесюка, не дошел бы и до Якуцка…
   И так далее.
   Жизнь прожил чужую.
   Прислушался, не понимая, к шепоту монаха:
   — Разве во мраке познают чудеса?…
   Но монах, кажется, забыл уже о своей вспышке.
   Успокаиваясь, нехорошо покашливая, монах снова вглядывался в причудливо вспыхивающие капли влаги, в темную слизь плесени, будто, правда, катились по морю зеленовато-черные валы, подернутые пеной, всклоченные ветром, ударившим от высоких берегов некоего острова, целиком состоящего из огнедышащей горы; шептал:
   — А далее Итурпу. Там кых-курилы живут. О том рассказал мне апонец по имени Шитанай, он сам не раз бывал на острове Итурпу. Говорил, что там растут леса, что там много медведей, что ни у кого не состоит в подданстве местный простой народ кых-курилы… — Неожиданно слабым голосом выдохнул из тьмы: — Вот хочу дойти до острова Итурпу, спасу нет… Знаю, живет там богатый народ… Все у них есть, никому не платят ясак, только души у них во тьме, тоскуют перед деревянными идолами… …Кенилля… — …Каждый в невежестве погибает, не зная, не ведая о спасении. …Кенилля… — …Хочу дойти до острова Итурпу, спасу нет. Готов нести любые лишения. Вот несчастен, истлеваю в подвале. Да почему, Господи, ярость Твоя меня сокрушает?
   Опять зашептал, жадно вглядываясь в сырую, исчерченную пятнами и линиями стену:
   — А там дальше Матмай… Самый богатый остров…
   — Почему так думаешь?
   — Так рассказал апонец Санима. Там широкие берега. А на широких песчаных берегах — малые тапочки, все с одной ноги, и ломаная лаковая посуда, и всякая снасть. Что море отберет у апонцев, то, изломав, выбросит на широкие берега. Апонец Санима сам рассказал. Апонская обувь, обрывки платья, разбитые бусы, бамбуковая снасть… Откуда все это, если не с близкого острова?… А он самый близкий в тех краях… Матмай… — Странно скосил желто по-волчьи сверкнувшие глаза на лишенную пальца руку Крестинина.
   Крестинин усмехнулся:
   — Боишься, монах?
   — Чего?
   — А того, что один уйду к островам. Не с капитаном-командором Витезом Берингом, а сам один уйду. И по своей собственной маппе. А ты здесь навсегда останешься. Понимаешь, монах? Навсегда. Будешь гнить в сырости, да сочинять маппы на заплесневелой стене.
   Наступило молчание.
   Потом монах медленно поднял голову. Его глаза горели желтым волчьим огнем. Не держи цепь, наверное, кинулся бы. Сказал с ненавистью:
   — В жизни только одного человека боялся — тайного господина Чепесюка. Сразу, как увидел, испугался. В тайном господине Чепесюке смерть стояла, как вода в озере, я это с первого взгляда увидел. Но где сейчас тот господин Чепесюк? Кого мне теперь бояться?
   — Меня, — твердо сказал Крестинин. — Я к робким иноземцам пойду, а тебя не будет на свете.
   — Ты не пойдешь.
   — Это почему?
   — В деревеньках своих сопьешься!
   — Никакого зелья давно не беру в рот. Многие годы не беру в рот никакого зелья.
   — А я говорю, сопьешься!
   Наступила тишина. Свет лампадки терялся в сырости. Негромко громыхнули железы. С неуловимою насмешкой монах спросил:
   — Где палец потерял? — он все еще смотрел на руку Крестинина.
   — Зачем тебе знать?
   — Всегда хотел об этом спросить.
   — В Сибири…
   — Когда шел к островам?
   — Нет, раньше…
   — Гораздо раньше?
   — Гораздо… Еще мальчишкой был… Что тебе до того, монах?…
   Монах перекрестился:
   — А вижу тебя насквозь. Всего тебя вижу. Ты в детстве получил такое увечье, оно как особый знак.
   — Почему так думаешь?
   — А потому, что вижу тебя насквозь, — угрюмо усмехнулся монах. — А еще думаю, что крест на груди носишь не свой.
   Крестинин отпрянул:
   — О чем ты?
   — А то не знаешь?
   — Как понять тебя? Говори ясней. Знаю, не раз ты видел крест на мне. Но почему думаешь, что не мой?
   — А потому, что ты крест сорвал с одного мальчишки. А это я был. Под Якуцком. Давно. — Непонятно добавил: — Ковчег в море и ковчег в тесном озере… Разве не видно разницы?… — Зашептал быстро: — Я тебя еще на Камчатке узнал. По кресту. И по искалеченной руке. Коли б тогда, в сендухе, когда вязали отца, не промахнулся ножом, все могло по другому сложиться.
   Сухо заключил:
   — Коль бьешь ножом, не промахивайся.
   Крестинин задохнулся:
   — Ты?
   Монах закашлялся.
   Потом рассмеялся.
   В глухом подвале, при незначительном свете, испускаемом лампадкой, этот его смех прозвучал угрожающе.
   — Ты, наверное, написан мне на роду. Я всегда тебя помнил. Не знал, где ты, ничего не знал о тебе, из памяти выбросил, а все равно помнил. И в Якуцке сразу узнал. Долго присматривался. Потом решил, что Господь тебя специально послал мне навстречу. Так и решил, что как только построишь судно, так отниму его у тебя. Помнишь, на Камчатке твои люди исчезли? Наверное, догадываешься, что они не просто так исчезли? Если бы не тайный господин Чепесюк, ты бы тоже совсем исчез. Я тогда сразу решил, что как только выйдем в море, так высажу тебя на каком острову или просто брошу за борт. Что допустит Господь, то и будет… Только тайный господин Чепесюк все время мешал…
   Монах зябко повел плечом, лишь угадываемым во тьме:
   — Никого никогда не боялся. Собственного отца-убивцу не боялся. Государев прикащик Атласов в смыках меня держал, грозил пищалью, бил палкой, я и его не боялся. Данила Анцыферов при самой первой встрече хотел повесить меня, а я и его не боялся, стал при Даниле есаулом. Только тайный господин Чепесюк наводил на меня содрогание, как змея. А ты казался неумным… Пока не заговорил об Апонии…