«Как в Индию? — вмешался в разговор Семен Паламошный, человек на вид неуклюжий, грубый, но сильно отличившийся в прошлой свейской войне. С удивлением вмешался: — Совсем даже не в Индию. Есть такой остров в океане, на нем — птицы величиной с лошадь, и морские разбойники. Известно, царь любит все морское. Царю Петру Алексеевичу те морские разбойники поклялись в вечной дружбе. К ним и идем. От новой земли Камчатки повернем к острову с ужасными птицами. Там строгий господин Чепесюк возьмет на себя командование разбойниками. В пользу России».
   «Да зачем?» — удивился Карп.
   «Как зачем? Торговые пути крепко держать в руках, шведа отпугивать, брать золотишко».
   «Нет, — твердо возразил Пров. — Я сам слышал — в Индию!»
   «А если в Китай? — неожиданно ввернул свое молчавший до того Потап Маслов. — Есть такая величественная страна Китай. Произносишь название, и по звуку слышно, добра не мало в той стране».
   «Ты што? Какой Китай! — обиделся Паламошный. — Нас всего-то — четыре багинета да господин Чепесюк! А китайцев сколько? Ты прикинь!»
   «Ну, што прикидывать, — стоял на своем Потап Маслов. — Еще этот есть… Ну, значит, господин Крестинин…»
   Братья Агеевы обидно засмеялись, а Паламошный сказал:
   «"Тоже мне, господин… Нам скоро хоронить придется того Крестинина. Он много не сдюжит. Ну, прямо не дьяк, а доходяга какой-то. Скоро помрет. Вот чувствую, скоро помрет. Не от ржаного винца, так от огорчений».
   «Да нет, знал я дьяков, — возразил Потап. — Всяких знал. Были среди них и такие, что выглядели похуже нашего. Душа вроде в них ни в чем не держится, а все пили больше, чем маиор Рябов».
   Вспомнив про никому не известного маиора Рябова, Потап от уважения даже глаза выпучил. Но все поняли его по-своему. В основном так поняли, что дьяк Иван Крестинин — не жилец на этом свете. Пусть он и секретный дьяк, а все равно не жилец. Даже поспорили: похоронят дьяка Крестинина еще до Камня или все же увидит высокие горы дьяк?
   Ивану разговор гренадеров страшно не понравился. И так было ему не по себе, а тут такое. Никакой веры у людей! Одним, правда, утешился: что бы там ни болтали умные гренадеры умного господина Чепесюка, а он, секретный дьяк Иван Крестинин, дальше Камня идти и не собирался. Еще выезжая из Москвы, твердо решил: сбегу! Так и решил: сбегу! Чего не видел я в Сибири? И тайный бес тоже точил, назойливо нашептывал Ивану: сбеги, сбеги!.. Не слушай никого, сбеги!.. Гренадеры, им что? Они сами по себе как лошади, с ними ничего нигде не сделается, в них шведы стреляли зажигательными бомбами, а они выжили, а ты?… Вспомни, Иван, маиора Саплина, бес нашептывал. Неукротимый был маиор, а и его сжевала Сибирь… …Зоря с моря выходила… Ажно по-о-оганская сила… В тыл обозу защемила…
   Точил, нашептывал бес.
   Стоило отпить большой глоток, прикрыть глаза, как бес начинал рисовать блаженные картинки. Вот домик соломенной вдовы Саплиной — тих, уютен, клюшницы переругиваются, над мазаной трубой дым, во дворе тетю Нютю падучая бьет… А вот тихая канцелярия думного дьяка Матвеева — любимый темный шкап с маппами, всякие интересные книги, шкалик припрятанный… Многое рисовал хитрый бес перед мысленным взором Ивана. Сладкую сенную девку Нюшку, например, рисовал, ее крутой бок… Но возки, влекомые сильными лошадями, неслись и неслись на восток — навстречу Солнцу. И чугунно молчал на ветру посеченный саблями, похожий на памятник господин Чепесюк… Если ехали вместе, Иван возьмет небольшой вес, отуманит себя, разбудит способность к внутреннему разговору, к мечтаниям, к картинкам, встающим перед умственным взором, и начинает проборматывать военную песню или что-нибудь свое — про свою неудавшуюся жизнь… А господин Чепесюк молчит… Иван порой так увлечется, что даже господину Чепесюку готов протянуть деревянную баклажку без всякой жадности: причаститесь, мол, господин Чепесюк, пожалееем друг друга, как только русский человек может пожалеть!.. Но господин Чепесюк молчал. Явного презрения не выражал, но молчал чугунно, каменно.
   Сидит рядом, и молчит.
   Как понять странного человека?
   У Ивана вдруг вспыхивали глаза, но это только бес играл, настоящий дьявол, видать, в нем еще не проснулся. Еще недалеко отъехали от России, от царского Парадиза, от зловонной Москвы, — рано.
   Потом!..
   Все потом!..
   Однажды на Бабиновской дороге сломалась ось.
   Огляделись, пусто, местность неприютная, никого нет. Раньше, говорят, от Соликамска до Верхотурья и дальше в Сибирь ходили мимо Чердыни, поднимались по реке Вишере и уже там через Камень направлялись в Лезву-реку, это ею уже в Туру, потом Тавдою вниз до Тобола, и везде, говорят, можно было какую-никакую церквушку встретить, поставленную мужикам за их благочестие, а уж кузницу и кузнеца непременно, а здесь…
   Иван растерялся.
   Орали лягушки. Шел дождь.
   — Распрягать? — спросил кто-то из гренадеров.
   Господин Чепесюк молча, но запрещающе мотнул головой.
   Господин Чепесюк подошел к подводе, заставил гренадеров слегка приподнять ее, сам нашел запасную ось и сам заменил ее — без помощи кузницы, считай голыми руками. Потом снова влез в свой возок, не ежась зябко, как все, от измороси. И спал себе в возке как самый простой мужик, его даже будить не хотели. Но на очередной станции смотритель язвительно ухмыльнулся в ответ на слова гренадеров о свежих лошадях:
   «А нет лошадей. Ускакали лошади. С фельдъегерем ускакали».
   «Да разве не извещали тебя о нас?» — грозно спросил Семен Паламошный.
   «Да кто ж известит? Сибирь здесь».
   «Да разве не являлись казаки? Разве не говорили о лошадях для господина Чепесюка?»
   «Это ж кто таков?»
   «А ты подойди к возку».
   Смотрителя подвели к возку.
   Господин Чепесюк почувствовал чужого и приоткрыл один оловянный глаз.
   — Вот… — заробев сказал господину Чепесюку Семен Паламошный, — не дают, значит, лошадей… Вот они не дают, — конкретно указал Паламошный на смотрителя. — Говорят, двое суток придется ждать. А, может, трое.
   Господин Чепесюк медленно перевел взгляд на смотрителя, и тощий суровый человечек в мундире затрепетал. Собственно, господин Чепесюк и слова не произнес. Его чугунное лицо, страшно иссеченное шрамами, ничего не успело выразить. Ни один шрам на его лице не дрогнул, никаким особенным блеском не налились оловянные глаза, но, похоже, впечатление на строгого смотрителя было произведено самое отрадное: смотритель сорвался с места, и боком-боком сам побежал по деревне, заранее уже зная, у кого из местных мужиков есть свежие лошади. Неизвестно ведь, что может сказать, окончательно проснувшись, такой человек, как господин Чепесюк. Может, лучше не слышать того, что может сказать такой человек, проснувшись.
   А господин Чепесюк, вздохнув, снова уснул.
   — Господи, господи!.. — причитал, поспешая по деревне смотритель. — Да где ж это так искалечили русского человека?… Ровно с налета в битое стекло сунули всем лицом! Такой захочет, меня самого припряжет к тройке!
3
   Три месяца после встречи с Усатым прошли для Ивана как сон.
   Будто совсем другая жизнь началась. Старика-шептуна почему-то стал вспоминать часто. Оказался в одном прав старик: он, секретный дьяк, вниманием царствующей особы отмечен!
   Содрогался при этом: как бы впрямь ни послали на край земли!
   Никогда в жизни Иван не чувствовал себя таким несчастным и одиноким, как в те зимние месяцы. Все вроде по-прежнему: уютный дом, теплый приказ, вечерние выходы. А все равно все не так, будто какой-то зоркий, не спящий, никогда не уходящий в сторону глаз появился и тайно жадно следит за ним. Не божий, не вдовы, даже не царский глаз, и не думного дьяка Матвеева, а вот именно — чей-то… Не знал — чей, но чувствовал: есть такой особенный глаз, следит за ним… От такого хоть за семью дверями запрись, хоть тыном отгородись, все едино — ничего не скроешь, никакого движения.
   Еще сильнее стал пить Иван. Бывало, набирался теперь до анчуток.
   Никогда не любил водить компанию, всегда пил одиноко, теперь стал еще осторожнее. Припрятывал дома шкалик, так, чтобы девка Нюшка, прибирая комнату, не наткнулась, и шел в трактир, в кабак, в какую-нибудь австерию, след путал — боялся наткнуться на каких знакомых или просто на людей думного дьяка Матвеева. В кабаке занимал лавку в самом темном углу, сидел молча. Только когда винцо будило кровь, как бы просыпался, как бы чувствовал — от вливания винца в желудок чей-то глаз страшный, ненасытный, постоянно за ним следящий, пусть и совсем на малость, но слепнет, устает, становится не столь бдительным.
   Учитывая это, с оглядкой отводил душу.
   — Вот… — произносил негромко, как бы про себя, не глядя на какого сидящего напротив пьяного человечка. — Сибирь-то большая…
   На Ивана взглядывали. Бывало, любопытствовали:
   — Ну, большая. Но далеко.
   — А и далеко, да большая… — значительно понижал голос Иван. Следящий за ним зоркий таинственный страшный глаз как бы почти слеп, зато бесы со страшной силой начинали тянуть за язык. — Далеко, конечно… — подтверждал загадочно. — Но от дальности всякое происходит… Даже в Сибири… Там было раз, заворовал воевода. Так сильно заворовал, что решил еще дальше уйти.
   — Куда ж дальше?
   — Да в Китай… — Вздыхал медленно: — Или в Апонию…
   — Это где ж такое?
   — А это не такое… Это живая страна… Все в Апонии ходят в хирамоно. Это как лензовый халат, только из шелка. И ругаются не по-нашему — пагаяро. Сущие варнаки, но робки. Так робки, что боятся собственных пушек. Себя увидят в зеркале, тоже пугаются.
   — Зачем же воевода бежал к таким?
   — Среди робких решил прижиться.
   — А выйдет у него?
   — Выйдет, но вряд ли, — отвечал Иван.
   — Как так?
   — Там есть гора серебра, — доверительно сообщал Иван заинтересовавшемуся, втянутому в беседу человечку. — Прямо цельная гора… Серебро висит натеками, как сопли, можно рубить топориком… Это и хорошо, что далеко. Будь Апония поблизости, давно растащили бы все серебро… Известно, наши людишки падки на бесплатное.
   Сидел в кружале опрятный, худощавый, глаза светлые, жаловался мягко, намекал загадочно: вот, мол, жизнь у него не простая. Вот намекал, не богат, имею всего один сосуд, в котором сам стряпаю пищу. Но умен, загадочно намекал, сам сочинил суммы знаний, секреты мне доверяют. Может, время придет, сам пойду в Апонию.
   — Ну, сам?
   Молча кивал. Он де не из болтунов.
   Но наступала такая минута, когда вправду начинал думать — сам.
   В пьяном мозгу вертелось — ведь уже был, был в Сибири, по настоящему был, палец мне отрубили, сын жестокого убивцы отрубил палец. Сам слышал и видел — верховые олешки в сендухе мекали, пахло в урасе дымом! Сразу напрочь забывал о вдове соломенной доброй, о страшном Санкт-Петербурхе, и о думном дьяке. Забывал даже об умных книгах.
   Сам!
   Сам видел!
   Вот сам, а не кто другой, встречал след саней в беспредельной сендухе. От края до края ничего, только снег-снег, вся сендуха ровная, как стол, до хруста выстыла, ледяная, ломкая, хоть не наступай, лопается наст под ногами звездами; а лучики звезд, тех, что над головой, ну, прямо серебряная солома! И след саней под звездами черен как сажа — самоядь прошла.
   Сам, а не кто-то, видел — летят низкие лебеди над ржавцами, пустое небо, простор такой, что иди хоть век, все равно никуда не придешь, ног никаких не хватит.
   Сам видел дикующих — не по-человечески смеются, бросаются каменьем, пращами, обостренными обожженными кольями бьются, а над ними огнедышащие горы стоят, как стога, мещут яркие искры. Каждая гора как пожар, даже непонятно, как может такое быть.
   Все сам!
   Намекал пьяно и загадочно, чувствуя — от ржаного винца и от удивления закрылся на время ужасный таинственный, внимательно призирающий за ним глаз, значительно щурился, вот сам знает — есть в Апонии гора, не простая, а, как и говорил, вся из серебра. Внизу река долгая, на берегу острог, тын из бревен, заостренных кверху, может, рубленые деревянные стены с башнями. А владетель и строитель того необыкновенного острога — неукротимый маиор Саплин, герой свейской войны, он при горе стоит на часах, не позволяет дикующим ценности отщипывать от горы.
   — Врешь, наверное.
   А чего ему, Ивану, врать, если, правда, маиор стоит где-то на часах? Чувствовал Иван — жив неукротимый маиор. Сильно чувствовал — добрался неукротимый маиор по приказу царя до какого-то особенного места в Сибири, а то и в Апонии, и теперь накрепко стережет его. За это сильное чувство добрая соломенная вдова Саплина все прощала Ивану. Смотрела на него, как на дитя малое, кормила, жалела, девку Нюшку ругала за невнимание — вон снова пыль в Ванюшиной комнате! Девка Нюшка злилась, а малый мальчик, брат ее, утром поливая руки Ивану ледяной, но чистой водой, шипел, как маленький гусь: «Барыне все шкажу…»
   А Иван не слышал мальчика.
   Протрезвев, ощущал: призирает за ним ужасный глаз.
   А потом, в феврале надолго исчез из Санкт-Петербурха думный дьяк Матвеев.
   Такое и раньше случалось, но тут думный дьяк внезапно исчез сразу на два месяца. Без прямого начальства подьячие да писцы с толмачами разбаловались. Никто не считал, что секретного дьяка Крестинина (по ихнему — Пробирку) можно слушаться. А он и не настаивал. Сам внезапно уходил из канцелярии, степенно раскланивался со знакомыми на прешпекте, а потом незаметно нырял за угол — поближе, поближе к очередному кабаку, к корчме, к кружалу, где можно ржаным крепким винцом залить странное отчаяние, пусть на время, но забыть про страшный, таинственный, следящий за его судьбой глаз. Правда, по утрам, дело святое, Иван аккуратно являлся на службу. Сопел в углу, пытался работой отвлечься от холодка, пробегающего меж лопаток.
   А чего боялся? Сам не понимал.
   Вот государь-император Петр Алексеевич нечаянно пожаловали в канцелярию, где наткнулись на него, на Ивана… Ну, так, известное дело, они, государь-император, могли наткнуться в канцелярии на кого угодно… А что шкалик под рукой оказался, так ведь шкалик просто в шкапу лежал…
   Но пил, пил. Боялся, что вспомнит его Усатый.
   Крикнули как-то: «А ну, Крестинина!» — он сперва вздрогнул, потом обрадовался.
   В канцелярии скушно, душно, за окнами метет. Редко посторонний явится, обязательно по делу; иногда дежурный офицер привозил в канцелярию секретные маппы. Принимал бумаги Иван, много расспрашивал, разворачивал бумаги неторопливо. Первый взгляд бросал на восточные окраины — голландцы да англичане, известно, много плавают, может, набрели ненароком на цепь островов, ведущих к Апонии?
   Радовался, ничего такого не увидев.
   И сейчас радовался, ожидая посыланного. Предчувствовал, что голландцы да англичане не дошли до Апонии. Несколько занемогши чувствовал себя со вчерашнего загула, в глазах туманилось, но знал — увидит новую маппу, зрение сразу придет в порядок. Думал, войдет сейчас офицер или нарочный в венгерском кафтане. Соблюдая правила, шаркнет ногой, париком помашет.
   А вышло не так.
   От входа, прямо держась, прошел к столу невысокий, почти квадратный человек, прямо чугунный, под взглядом которого подьячие и толмачи дружно замерли, а кто так даже выпятился комнаты. Остальные низко опустили головы над столами и замолчали. И пока неизвестный человек находился в канцелярии, никто не поднял головы.
   Неизвестный человек назвался господином Чепесюком.
   Сердце нехорошо дрогнуло, когда разглядел Иван названного господина.
   Невысок, чрезвычайно широк в плечах, лицо в шрамах, сросшихся весьма неровно, а глаза, будто оловянные пятаки, только орлов не видно, — вместо орлов смутная оловянная тусклость, завораживающая, как вид бездны.
   Бездну Иван и почувствовал, когда неизвестный господин Чепесюк, отпустив рукой полу длинного плаща, кивнул: собирайся, дьяк!
   До Ивана дошло не сразу.
   А когда дошло, то засуетился. Если собираться, то как? Одеваться тепло, надолго? Или мы на минутку выйдем, можно в кафтане?
   Господин Чепесюк на эти его вопросы не ответил.
   Может, он от думного дьяка? — леденея, думал Иван. Вокруг думного дьяка Матвеева много людей, на все способных. Может у дяди сложное дело, решил Ивана срочно увидеть? Вот прислал человека…
   Но господина Чепесюка и человеком трудно было назвать. Совсем квадратный, чугунный, бессловесно взглядом приказывающий. Иван так и понял приказывающий взгляд господина Чепесюка — дескать, все едино, как ты оденешься. Теперь, дескать, какая разница? Сам понимал, что неправильно так думать, протестовал против таких своих нехороших дум, и все же, как зачарованный, оглядываясь на молчащих подьячих и толмачей, так и не поднявших голов, оделся тепло и молча вышел за квадратным человеком. Именно то, что ни один подьячий, ни один самый отчаянный писарь не посмел поднять голову от столов или хотя бы кивнуть вослед, безумно испугало Ивана — чуть не до смерти. Может, маппы увижу новые, подумал беспомощно. Но тут же вспомнил о нечаянной встрече с Усатым.
   О той нечаянной встрече никто в канцелярии не знал. В самом сильном запое, когда Иван даже на добрую соломенную вдову мог возвести поклеп, этой встречи не помнил. Ведь скажи вслух: с Усатым из одного шкалика пил, на тебя сразу крикнут слово и дело государево! Молчал, считал суеверно: если уж он сам крепко забыл, выбросил все из головы, то Усатому-то как помнить? Дел у него нет других? Да и думный дьяк Матвеев, любя племянника, не уставал напоминать: коль не хочешь, Ванюша, голубчик, париться паленым веничком да кряхтеть на дыбе, коль не хочешь, чтоб уши тебе ссекли да ноздри вырвали, да воровскую тамгу навечно выжгли на плече, — не помни! Коль хочешь еще пожить немного, коль хочешь, чтобы не таскали тебя в Тайный приказ, не допытывались вкрадчиво о помыслах тайных — даже в дурном сне не надо кричать, даже в большом счастье не следует помнить о нечаянной встрече с государем. Он, думный дьяк Матвеев, дядя родной, не знает пока, как выручить любимого племянника, так что молчи!
   Иван и молчал.
   Понимал, лучше тихо пересидеть, паучком незаметным заткаться в паутину, зарыться в бумагах пыльных, в маппах. Пусть о нем, об Иване, все забудут. Он потому и в кабаках прятался в самых темных углах, лицо в руки прятал. И вот к нему, к такому тихому, всегда молчавшему — тревожный квадратный гость с густо посеченным лицом, в квадратной накидке до полу.
   Сердце стукнуло.
   Нет, отчаянно цеплялся за последнюю надежду, это думный дьяк Кузьма Петрович откуда-то вернулся, чем-то недоволен, послал за племянником первого попавшегося под руку человека, а первым под руку попался такой… Не может быть иначе… Не могут туда вызвать из-за моего чертежика…
   Кольнуло нехорошо: из-за моего…
   И в то же время с неожиданной подлостию вдруг подумал: да мой, мой чертежик! Пусть не я его сочинил, он — мой!
   Собрался с духом, коря себя за слабые мысли.
   Не надо думать о плохом. Наверное, правда, вернулся Кузьма Петрович.
   Но санки, противно повизгивая по смерзшимся комьям грязи, пролетели мимо Адмиралтейства и свернули за угол. Квадратный человек загораживал спиною вид, не давал понять, куда везут. Остановились только перед глухой кирпичной стеной, в которой неприятно желтела ржавым железом окованная дверца. Никого перед дверцей не было, только снег хорошо утоптан, но сердце Ивана дрогнуло.
   Привязав лошадей, так ни разу и не глянув на Ивана, квадратный человек вынул из кармана собственный ключ и открыл дверцу.
   Двор затоптанный, места много.
   Глухой кирпичный корпус. Некоторые пристройки к нему — бревенчатые, какие-то торопливые, будто все время места не хватает хозяину. А хозяин, может, не из простых — у запертых ворот стоял на часах солдат, у коновязи фыркали верховые лошади.
   Впрочем, осмотреться не дали.
   Господин Чепесюк, легонько, но подтолкнув Ивана, ввел его в низенький флигель, совсем темный со света, и тщательно запер тяжелую, задубелую от сырости и холода дверь. Затем, не оборачиваясь, указал во тьму. Из темного коридорчика, оштукатуренного, но сильно замызганного, втолкнул в следующую комнатку, тоже оштукатуренную и замызганную.
   — Дьяк я… Секретный… — теряясь в страшных догадках, пытался выговорить Иван, но квадратный человек, ничего не сказав, вышел.
   Темная комнатенка, слепое оконце, в которое ребенок не влезет, убогая лавка у стены, накрепко врезанная в бревенчатую стену, — простота обстановки вдруг ошеломила Ивана. Нет, понял, не думный дьяк меня вытребовал. Это мой собственный язык привел меня сюда, дурость собственная. Не зря предупреждала вдова, чуяло беду ее доброе сердце.
   В отчаянии присел на лавку.
   А что ж?… Не заслужил разве?… Казака неизвестного не спас, чужую маппу держит как свою, самого Усатого обманул… Потому, наверное, и доставили его в Тайный приказ.
   Ужаснулся: как так?
   Вот соломенная вдова Саплина, существо робкое, даже пугливое, открыто принимает клюшниц. Государь строго-настрого запретил принимать клюшниц, а соломенная вдова Саплина все равно принимает. Клюшницы ей сплетни несут, а вдова слушает. Петербурху быть пусту… Вода поднимется до вторых этажей… Войны жди новой… Чего только не несут клюшницы, а добрая вдова не боится. У нее, наверное, и сил потому много. Она и в монастырь, она и в больницу, она и в скорби всех привечала… Вот чего ему, Ивану, было не жить с такой доброй женщиной? Покойно, тепло, уютно… И брат родной Кузьма Петрович ее любит. Вдова выйдет к нему в китайчатом сарафане малинового цвета, а то в халате таком, на котором невиданные растения цветут, в хирамоно, а на розовой шее нитка жемчуга… Выйдет, и видно, что спокойно на сердце у вдовы. Сам государь запечатлел поцелуй… А он, Иван…
   С ненавистью вспомнил якутского старика-шептуна. Врал старик! Вот кого повесить на дереве! Вот кого доставить в Тайный приказ!.. От ужаса, сильно пронзившего тело, готов был бежать на край земли. Да куда угодно, только бы не оставаться в убогой комнатке. Это, наверное, понял, и есть вход в ад, о котором в Санкт-Петербурхе говорят только шепотом…
   Прислушивался томительно, вздрагивал при каждом шорохе. Окончательно пришел к мысли: врал старик-шептун! Может, он, Иван, и отмечен вниманием царствующей особы, только никакой дикующей, никакого края земли ему теперь не видать. И жизнь, похоже, даже чужую, не проживет. Кажется, и своей может лишиться.
4
   А все оказалось еще страшнее.
   Снова вошел в комнатку господин Чепесюк в квадратной накидке с лицом ужасным и хмурым, и молча вывел Ивана в коридор, в сумерки. Шли, высоко поднимая ноги, боясь запнуться, а все равно Иван спотыкался — ноги не слушались. Господин Чепесюк, не отворяя рта, помогал, потом втолкнул куда-то.
   Несло горелым из тьмы.
   Оказалось, от масляных фонарей, коптящих на грубом деревянном столе, а также из вместительного каменного камина, в закопченном зеве которого горячо тлели поленья. Свету фонари и камин давали мало, поэтому в светцах, в железных грубых треножниках, стояли еще и оплывшие свечи. Все равно было темно. Правда, различались желтые опилки, которыми был посыпан пол, и тяжелый деревянный стол, за которым дружно сидели три человека, низко наклонив большие головы в простых париках.
   Вон какие парики! — пронзило Ивана. Вон как сильно задумались! Вон какие тяжелые железы лежат перед камином — и клещи, и кандалы, и цепи. И отсветы, падающие из каминного зева, страшно и томительно играют на железах. А в полутьме, Иван увидел, как бы специально удалена от входа, — виска, иначе дыба.
   И тело на ней.
   Большое обмяклое тело.
   Не человек, а вот именно тело. Небось, уже никакой боли не чувствует.
   — А ну, подойди, Ванюша, голубчик…
   Голос так ласково прозвучал в темной пытошной, в свечном чаду, в потрескивании каминном, что жизнь как бы заново ласково и издалека поманила Ивана — а ну, подойди, Ванюша, голубчик… Темный ужас, как сквозняк, улетучился, ведь звал Ивана дядька родной думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев. Он был в парике, как у всех, потому Иван не сразу узнал его. А рядом сидели двое — тяжелый пожилой человек, и угрюмый писец с пером в руке, с медной чернильницею на шее. Нехорошо пахло потом, мочой… Может, кровью… Еще чем-то неопределимым… И, конечно, прелыми опилками… А все равно на миг полегчало…
   — Ты пока ничего не пиши, Макарий… — строго предупредил думный дьяк, но посмотрел не на писца, а на человека рядом, который неторопливо стянул с головы парик, будто в пытошной стало душно. — А ты, Ванюша, голубчик, отвечай честно… — Думный дьяк даже головой покивал. — Мы же знаем про твою слабость, Ванюша, голубчик. Оно завсегда интересно посидеть в австерии или в другом каком царском кружале. Выпил винца на несколько денежек, вот тебе и хорошо… — Думный дьяк даже недоуменно повел круглым плечом, дескать, в самом деле, чего плохого? — Мы же знаем, что ты в собственное время посещал те кружала. Правда, Ванюша, голубчик? Ведь было такое? Дело сделал, и пошел. Правда? Мы же знаем, что ты о дисциплине имеешь понятие. Нет у нас к тебе обид, Ванюша, голубчик. Если ты и пошумишь немного, так ведь русский человек не может не пошуметь. Правда? Зато потом и мучается сильно. Мы твоим делом довольны. Твои маппы, Ванюша, голубчик, угодны государю, а государь наш знает, какая маппа стоит внимания. Он это очень даже хорошо знает… — с каким-то тайным, но теперь уже и с каким-то нехорошим значением повторил думный дьяк. — Вот и нам, Ванюша, голубчик, нравится, как ты делаешь свое дело. И мы, Ванюша, голубчик, так же служим государю. Чего тут плохого, правда?
   — Ага, — несмело кивнул Иван.
   — Ну, вот и хорошо, — неведомо чему обрадовался думный дьяк. — Вот ты нам таперича и помоги. Ты ведь поможешь?