Страница:
— Наверное, помните, кавалер… — вновь заговорила императрица, одновременно обращаясь как бы и к графу Андрею Ивановичу Остерману. При этом, обращаясь как бы с укором. — Вот помните, наверное, а молчите… Разве другие некоторые люди не доходили до края земли, до того места, где все кончается?… Есть ведь такое место, кавалер?… — с неожиданной уверенностью спросила Анна Иоанновна, и Крестинин сразу согласился, ясно представив себе ужасный обрыв, которого внизу и не видно, и воды вечного океана, с ревом падающие вниз. Иногда вниз с обрыва падали вместе с водой морские киты, звучно шлепались морские собаки, даже птиц всасывало в ужасный водопад…
Ой, не обвыкла бы, не тужила бы, по милом друге не плакала, не надрывала б своего ретива сердца… — Я, бедная вдова, слышала в этом кабинете много разных речей от разных людей, — продолжила императрица с некоторым уже раздражением на непонятливость Крестинина. — Были такие, например, которые рассказывали только о вымыслах. Один предлагал передать в кунсткамеру тьму египетскую. Другой говорил, что есть у него камень, взятый Моисеем при переходе через пустыню, а также кость от кита, в котором пребывал бедный Иона. Может, даже имел тот человек копыто валаамской ослицы, кто знает? А были и такие, кто говорил только правду или, по-ученому, истину…
Императрица загадочно улыбнулась:
— Да вы знаете, кавалер, о ком я говорю…
Наступило молчание.
Эти слова императрицы, этот ее хитроумно поставленный вопрос (как утверждение), наверное, и есть главное, с тоской подумал граф Андрей Иванович Остерман, сильно сожалея, что вовремя не употребил много раз испытанный способ: не сказался лежащим при смерти, не заболел внезапно, а на свою беду явился на прием в село Измайловское.
Замер… Вот что ответит глупый секретный дьяк?
А сердце Крестинина разрывалось.
Единственное, о чем запретил ему говорить в присутствии императрицы думный дьяк Матвеев — это о чугунном господине Чепесюке, о тайном загадочном человеке, убитом стрелами дикующих на далеком острову. Думный дьяк Матвеев специально предупредил: если упомянешь такое имя — погубишь многих, а себя — непременно. Вот Крестинин и молчал, понимая, что молчать никак нельзя. И умирая от ужаса, как умирает неловкий морской зверь несчастный кит, выброшенный на мель, раздавленный собственным весом, признался:
— Вы много раз правы, матушка государыня… Много разных людей ходило на край света, но ведь многие не дошли, а некоторых так и совсем нет…
Замер, ожидая чего угодно.
Матушка государыня Анна Иоанновна вовсе не так проста, обречено подумал, как говорят о ней. Пусть она из митавской глуши, пусть ее обзывают за глаза толстой Нан, но не проста… Да и вообще, мало ли кто откуда?… Тут важно иметь умную голову… Вот ведь взглянула пронзительно, но не стала меня запутывать, кажется, поняла ответ…
Он медленно поднял взгляд.
И увидел: глаза императрицы смеются. И понял: она действительно знает, чье имя он не произнес вслух, заменив его этим — некоторых так и совсем нет… Она поняла, чье имя не назвал он вслух, и кажется, довольна ответом.
Это Крестинин понял и по оттаявшим глазам графа Андрея Ивановича Остермана.
А еще понял: только что он стоял над ужасной пропастью. Может, и до сих пор продолжал стоять, но государыня Анна Иоанновна, похоже, раздумала сталкивать в такую глубокую ужасную пропасть бедного секретного дьяка.
— Чего, кавалер, хотите вы от меня, от бедной вдовы? — кротко улыбнувшись, спросила императрица. — Наградить вас за многие лишения — наш долг. Просите, кавалер. Жили в скорбях, зато границы отечества расширили.
— Матушка-государыня, — упал, наконец, на колени Крестинин. — Ничего не прошу, одного только прошу: воскресите моего друга, который еще не умер!
— Это загадка? — удивилась Анна Иоанновна и оглянулась на вновь замершего графа Андрея Ивановича Остермана. — Это загадка, граф?
— Прошу за человека, верно выполнявшего приказы покойного императора Петра Алексеевича, храбро сражавшегося со шведом, а потом отправленного приказом на острова, где тот человек нашел гору серебра и храбро охранял ее от чужих людей.
— Что ж случилось с тем человеком? — участливо спросила императрица. — Если он не умер, как мы можем его воскресить?
— По злому беспричинному навету безвинно брошен в тюрьму. Вместо наград наказан лишением свободы, отнятием почестей. Супруга живет в малом дому, в бедствиях, но бесконечно верит в справедливость милостивой матушки государыни. Много лет ожидала возвращения своего супруга, а дождалась бесчестия.
— Да как так, кавалер? Как имя вашего друга?
— Неукротимый майор Саплин!
— Ах, успокойтесь, — лукаво улыбнулась императрица. — Ах, успокойтесь, кавалер, а то граф Андрей Иванович подумает, что я вас ругаю. — И вновь обернулась: — Что скажете, граф Андрей Иванович?
Граф осторожно кивнул:
— Неукротимого маиора Саплина знаю. Преданный, но опасных свойств человек. Говорят, на пустом острову жил не по божески, не по христиански — сразу с тремя переменными дикующими женами.
Императрица рассмеялась:
— Сразу с тремя? Да можно ли это, граф? Объясните.
— Не по христиански, матушка-государыня, совсем не по христиански.
— Да верно ли говорят такое о неукротимом маиоре Саплине? — смеясь, спросила императрица уже Крестинина.
— Верно, матушка-государыня — правдиво ответил Крестинин. — Но маиор Саплин охранял гору Селебен в полном одиночестве. Содержал себя в форме, в самых трудных условиях надевал парик, держал службу строго. За эту его строгость, за то, что спасал дикующих, подвел многих под вашу крепкую государеву руку, дикующие сами выделили маиору разумных помощниц. Они были как бы его военными денщиками или сервитьерками — всяко стряпали, стирали, поддерживали военную жизнь маиора Саплина, всегда неукротимого в своем деле.
— В каком деле? — непонятно, но лукаво улыбнулась императрица.
— В своем, — так же непонятно ответил Крестинин.
Глаза императрицы смеялись:
— И как проявил себя маиор в своем деле?
Крестинин ответил:
— Неукротимо!
Императрица рассмеялась и повернулась к Остерману:
— Что ж, граф Андрей Иванович? Что скажете? Провинился маиор в чем-то особенном?
— Дерзок необыкновенно.
— Ну, так что ж, что дерзок? Это не страшно. Ведь военный человек, среди дикующих долго жил, — Анна Иоанновна с особенным интересом рассмеялась. — Небось, огромен, как мои измайловцы?
— Не совсем так, матушка-государыня. Ростом маиор Саплин совсем невелик, зато неукротим духом. Случалось, побеждал очень сильных.
— Ну? — удивилась императрица. — Готов ли он мне служить?
— Страстно! И всею жизнью! — выдохнул Крестинин.
— А нет ли на маиоре каких либо вин государственных, граф Андрей Иванович? — опять обернулась к Остерману императрица.
— Государственных вин на маиоре нет.
— Так что же тогда? Разве мы не призваны миловать и утешать? Коль сказанное все правда, надобно нам наградить маиора, вернуть отобранное у него, а супруге его несчастной вернуть столь неукротимого человека.
Спросила, рассмеявшись:
— Примет неукротимого маиора супруга?
— Почтет величайшею честью.
— А переменные жены?
— Это как туман, матушка.
И опять императрице понравился ответ Крестинина:
— Идите с богом, кавалер. Запомню вас за правдивость. А вы, граф Андрей Иванович, — приказала она Остерману, — подайте бумагу на отпуск неукротимого маиора на волю. Сообщите господину Ушакову наше решение. Но, — засмеявшись, добавила она, — сообщить неукротимому маиору Саплину незамедлительно ехать в его деревеньки, и без высшего на то соизволения их не покидать. Коль понадобится, сами призовем дерзкого. А по табели о рангах, — помолчав, добавила Анна Иоанновна, — приравнять маиора Саплина к полковничьему чину. Вижу, что тщанием ратным заслужил потомственное дворянство. — И засмеялась: — Каждый час, проведенный в тюремном подвале, кажется ему, наверное, более горшим, чем год на пустом острову…
Отсмеявшись, добавила лукаво: — … в нежной толпе переменных жен.
Глава IV. Черный монах
Ой, не обвыкла бы, не тужила бы, по милом друге не плакала, не надрывала б своего ретива сердца… — Я, бедная вдова, слышала в этом кабинете много разных речей от разных людей, — продолжила императрица с некоторым уже раздражением на непонятливость Крестинина. — Были такие, например, которые рассказывали только о вымыслах. Один предлагал передать в кунсткамеру тьму египетскую. Другой говорил, что есть у него камень, взятый Моисеем при переходе через пустыню, а также кость от кита, в котором пребывал бедный Иона. Может, даже имел тот человек копыто валаамской ослицы, кто знает? А были и такие, кто говорил только правду или, по-ученому, истину…
Императрица загадочно улыбнулась:
— Да вы знаете, кавалер, о ком я говорю…
Наступило молчание.
Эти слова императрицы, этот ее хитроумно поставленный вопрос (как утверждение), наверное, и есть главное, с тоской подумал граф Андрей Иванович Остерман, сильно сожалея, что вовремя не употребил много раз испытанный способ: не сказался лежащим при смерти, не заболел внезапно, а на свою беду явился на прием в село Измайловское.
Замер… Вот что ответит глупый секретный дьяк?
А сердце Крестинина разрывалось.
Единственное, о чем запретил ему говорить в присутствии императрицы думный дьяк Матвеев — это о чугунном господине Чепесюке, о тайном загадочном человеке, убитом стрелами дикующих на далеком острову. Думный дьяк Матвеев специально предупредил: если упомянешь такое имя — погубишь многих, а себя — непременно. Вот Крестинин и молчал, понимая, что молчать никак нельзя. И умирая от ужаса, как умирает неловкий морской зверь несчастный кит, выброшенный на мель, раздавленный собственным весом, признался:
— Вы много раз правы, матушка государыня… Много разных людей ходило на край света, но ведь многие не дошли, а некоторых так и совсем нет…
Замер, ожидая чего угодно.
Матушка государыня Анна Иоанновна вовсе не так проста, обречено подумал, как говорят о ней. Пусть она из митавской глуши, пусть ее обзывают за глаза толстой Нан, но не проста… Да и вообще, мало ли кто откуда?… Тут важно иметь умную голову… Вот ведь взглянула пронзительно, но не стала меня запутывать, кажется, поняла ответ…
Он медленно поднял взгляд.
И увидел: глаза императрицы смеются. И понял: она действительно знает, чье имя он не произнес вслух, заменив его этим — некоторых так и совсем нет… Она поняла, чье имя не назвал он вслух, и кажется, довольна ответом.
Это Крестинин понял и по оттаявшим глазам графа Андрея Ивановича Остермана.
А еще понял: только что он стоял над ужасной пропастью. Может, и до сих пор продолжал стоять, но государыня Анна Иоанновна, похоже, раздумала сталкивать в такую глубокую ужасную пропасть бедного секретного дьяка.
— Чего, кавалер, хотите вы от меня, от бедной вдовы? — кротко улыбнувшись, спросила императрица. — Наградить вас за многие лишения — наш долг. Просите, кавалер. Жили в скорбях, зато границы отечества расширили.
— Матушка-государыня, — упал, наконец, на колени Крестинин. — Ничего не прошу, одного только прошу: воскресите моего друга, который еще не умер!
— Это загадка? — удивилась Анна Иоанновна и оглянулась на вновь замершего графа Андрея Ивановича Остермана. — Это загадка, граф?
— Прошу за человека, верно выполнявшего приказы покойного императора Петра Алексеевича, храбро сражавшегося со шведом, а потом отправленного приказом на острова, где тот человек нашел гору серебра и храбро охранял ее от чужих людей.
— Что ж случилось с тем человеком? — участливо спросила императрица. — Если он не умер, как мы можем его воскресить?
— По злому беспричинному навету безвинно брошен в тюрьму. Вместо наград наказан лишением свободы, отнятием почестей. Супруга живет в малом дому, в бедствиях, но бесконечно верит в справедливость милостивой матушки государыни. Много лет ожидала возвращения своего супруга, а дождалась бесчестия.
— Да как так, кавалер? Как имя вашего друга?
— Неукротимый майор Саплин!
— Ах, успокойтесь, — лукаво улыбнулась императрица. — Ах, успокойтесь, кавалер, а то граф Андрей Иванович подумает, что я вас ругаю. — И вновь обернулась: — Что скажете, граф Андрей Иванович?
Граф осторожно кивнул:
— Неукротимого маиора Саплина знаю. Преданный, но опасных свойств человек. Говорят, на пустом острову жил не по божески, не по христиански — сразу с тремя переменными дикующими женами.
Императрица рассмеялась:
— Сразу с тремя? Да можно ли это, граф? Объясните.
— Не по христиански, матушка-государыня, совсем не по христиански.
— Да верно ли говорят такое о неукротимом маиоре Саплине? — смеясь, спросила императрица уже Крестинина.
— Верно, матушка-государыня — правдиво ответил Крестинин. — Но маиор Саплин охранял гору Селебен в полном одиночестве. Содержал себя в форме, в самых трудных условиях надевал парик, держал службу строго. За эту его строгость, за то, что спасал дикующих, подвел многих под вашу крепкую государеву руку, дикующие сами выделили маиору разумных помощниц. Они были как бы его военными денщиками или сервитьерками — всяко стряпали, стирали, поддерживали военную жизнь маиора Саплина, всегда неукротимого в своем деле.
— В каком деле? — непонятно, но лукаво улыбнулась императрица.
— В своем, — так же непонятно ответил Крестинин.
Глаза императрицы смеялись:
— И как проявил себя маиор в своем деле?
Крестинин ответил:
— Неукротимо!
Императрица рассмеялась и повернулась к Остерману:
— Что ж, граф Андрей Иванович? Что скажете? Провинился маиор в чем-то особенном?
— Дерзок необыкновенно.
— Ну, так что ж, что дерзок? Это не страшно. Ведь военный человек, среди дикующих долго жил, — Анна Иоанновна с особенным интересом рассмеялась. — Небось, огромен, как мои измайловцы?
— Не совсем так, матушка-государыня. Ростом маиор Саплин совсем невелик, зато неукротим духом. Случалось, побеждал очень сильных.
— Ну? — удивилась императрица. — Готов ли он мне служить?
— Страстно! И всею жизнью! — выдохнул Крестинин.
— А нет ли на маиоре каких либо вин государственных, граф Андрей Иванович? — опять обернулась к Остерману императрица.
— Государственных вин на маиоре нет.
— Так что же тогда? Разве мы не призваны миловать и утешать? Коль сказанное все правда, надобно нам наградить маиора, вернуть отобранное у него, а супруге его несчастной вернуть столь неукротимого человека.
Спросила, рассмеявшись:
— Примет неукротимого маиора супруга?
— Почтет величайшею честью.
— А переменные жены?
— Это как туман, матушка.
И опять императрице понравился ответ Крестинина:
— Идите с богом, кавалер. Запомню вас за правдивость. А вы, граф Андрей Иванович, — приказала она Остерману, — подайте бумагу на отпуск неукротимого маиора на волю. Сообщите господину Ушакову наше решение. Но, — засмеявшись, добавила она, — сообщить неукротимому маиору Саплину незамедлительно ехать в его деревеньки, и без высшего на то соизволения их не покидать. Коль понадобится, сами призовем дерзкого. А по табели о рангах, — помолчав, добавила Анна Иоанновна, — приравнять маиора Саплина к полковничьему чину. Вижу, что тщанием ратным заслужил потомственное дворянство. — И засмеялась: — Каждый час, проведенный в тюремном подвале, кажется ему, наверное, более горшим, чем год на пустом острову…
Отсмеявшись, добавила лукаво: — … в нежной толпе переменных жен.
Глава IV. Черный монах
Серпа ожидают созрелые класы; а нам вестники смерти — седые власы.
О! смертный, беспечный, посмотри в зерцало: ты сед, как пятьдесят лет тебе миновало.
Как же ты собрался в смертную дорогу?
С чем ты предстанешь правосудному Богу?
Путь смертный безвестен и полон разбоя: искусного, храброго требует конвоя.
Кто ж тебя поведет и за тебя сразится?
Друг, проводив тебя к гробу, в дом возвратится.
Изнеможешь, пеший таща грехов ношу!
Ах! Тут-то нужно иметь подмогу хорошу.
А ты много ли плакал за грехи? Считайся.
Не весь ли век твой есть цепь грехов? Признайся.
Ах, вижу ты нагиш, как родила мать:
Ни лоскутка на душе твоей не сыскать!
Поверь же, не внидешь в небесны чертоги:
В ад тебя незринут, связав руки, ноги.
Георгий Кониский, архиепископ.
Из темного помещения, впрочем, более грязного, чем темного, узкая каменная лестница, над которой нависала железная решетка слепого окна, круто изгибаясь, наподобие винтовой, вела вниз, в сырую каменную нору, к деревянной, обшитой железом двери, массивной, разбухлой от вечной сырости, запертой на несколько навесных замков. У двери никакой стражи не было, правда, наверху, в грязном помещении терпеливо сидели два преображенских солдата. Крестинин невольно вспомнил дерзкие слова неукротимого маиора Саплина: измайловцы, дескать, они для того и придуманы — для нынешних полицейских дел, но вот лихие преображенцы!.. гордость покойного императора!.. пасть так низко!..
Не русский сержант, сопровождавший Крестинина, наступил башмаком в лужу, сердито сплюнул и загремел замками.
Справившись с замками, сержант еще раз сплюнул и, дрыгнув, как собака, мокрой ногой, медлительно двинулся обратно — вверх по узкой лестнице, будто из тьмы возвращался к свету.
Крестинин сержанта не интересовал. Точно так же, видимо, не интересовал сержанта преступник, томящийся в темном подвале. Пришли, показали казенную бумагу, ткнули пальцем в самоличную подпись Семена Андреевича Салтыкова, подполковника Преображенского полка, вот и все. Ничто другое сержанта не интересовало. Наверное, даже мысль о возможном побеге преступника не интересовала. Да и какой побег? Сам дьявол не расковыряет двухсаженные каменные стены приказного подвала, не пробьется сквозь плотно утоптанную, специально засоренную битым стеклом и крупными камнями землю. А коль уж сам дьявол не расковыряет такую землю, какой смысл интересоваться преступником, время от времени погромыхивающим за толстою дверью подвала тяжелыми железами.
Крестинин остался один.
Этого свидания он добивался несколько месяцев.
Может, и не добился бы, если бы опять не помощь думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева. Правда, несколько раз до этого видел монаха брата Игнатия на улице. Для кормежки преступников выводили время от времени в город на одной цепи, крепко скованных друг с другом. Испуганные мещанки, часто крестясь, бросали несчастным кто кусок калача, кто огурец, вынутый прямо из кадки, знали — в тюрьме государевых преступников не кормят.
Гремя железами, преступники хмуро шли посреди улицы.
Лавки вокруг ломились от добра. Красивые китайки и кумачи, сукна и бязи. Шапки и кушаки, чулки и трубки немецкие. Вкусно пахло дымом и хлебом. Прогуливались барыни в бархатных шубках, прятали мягкие руки в теплых меховых муфтах, головы по-русски подвязаны платками. На крышах флюгеры, из труб нежный березовый дым, по ногам — легкая поземка. Посреди улицы апокалипсический зверь лошадь, цокая копытами, нес карету, на запятках стоял человек в ливрейном кафтане, в полосатых чулках, в парике и в башмаках с огромными пряжками.
А преступники, скованные одной цепью, робко шли в стороне. Охрана строго посматривала, отталкивала любопытных.
Однажды Крестинин совсем уже было собрался окликнуть монаха, но так и не решился. Только жадно смотрел на него со стороны, ждал: вдруг узнает?
Брат Игнатий оборачивался, смутно смотрел на волнующихся людей, видел, наверное, Крестинина, но не узнавал. Глаза неистовы, черны, как неспокойная ночь, в коротких волосах седина. Давид блаженными называл тех, кому господь вменял праведность независимо от их дел. А есаул Козырь?… Брат Игнатий, черный монах?…
Вот странно.
Монах-расстрига брат Игнатий, приговоренный судом к смерти, ходил по улицам блаженно, открыто. Он будто не видел испуга и волнения мещанок, грязных заборов, бесчисленных лавок, домов. Черные глаза брата Игнатия были обращены к чему-то другому, может, к внутреннему, а может, даже к горнему, кто знает? — не зря мещанки чаще, чем другим, совали калачик в руки расстриги.
Но Крестинин догадывался — это гордыня.
— Ему не в цепях ходить, — сказал как-то думному дьяку. — Ему бы волком, злобясь, бежать в сторону Сибири. Вот ведь знал, что опасно ему являться в Москву, зачем явился?
Добавил, вздохнув:
— Теперь погибнет в яме.
— А заслужил, — непримиримо ответил сильно постаревший думный дьяк Матвеев. Они сидели за столом у доброй соломенной вдовы Саплиной. — Раньше сам казнил людей, теперь его казнят. Так и должно быть. Раньше сам отнимал чужую жизнь, это для него было просто, как собаке полакать из лужи. Убивал государевых прикащиков, предавал близких. Он и тебя бросил на острову, Ванюша, голубчик, он жестоко не по человечески измывался над неукротимым маиором Саплиным. Нет у него ни одного дела, которое не требовало бы покаяния. Бешеную собаку лучше задавить, чем выгнать. Сидючи в яме, пусть почувствует запах смерти. Мне вот жалко, что каждодневно не могу видеть его лицо. Пусть вспоминает в тюрьме покойного Волотьку Атласова. И ты, Ванюша, голубчик, должен радоваться. Вам двоим нет места на этой земле. Тесна она для вас. Один на этой земле лишний.
Задохнулся:
— Ты радоваться должен, Ванюша, голубчик, что тайная канцелярия все делает за тебя. Ты, ушедши в Сибирь, нерадиво отнесся к моей горячей просьбе, не зарезал черного монаха. А я просил, я сильно тебя просил, часто повторял: проклятый монах должен мне Волотьку Атласова! А теперь и господин Чепесюк на его совести. И кровь многих других людей. Разве не так?
— Все равно жалко.
— Ты што говоришь? Разве он жалел тебя? Ты, Ванюша, голубчик, называл его братом, а он над тобой смеялся. Обманул сперва в Якуцке, потом на Камчатке, потом бросил на пустом острову, потом в Москве писал на тебя доносы. Если б не старая моя дружба с графом Андреем Ивановичем Остерманом да с подполковником Семеном Андреичем Салтыковым, сейчас, Ванюша, голубчик расследовалось бы в Тайной канцелярии твое дело, а не проклятого расстриги. Просто успел упредить, жизнь подсказала. Он теперь про тебя, Ванюша, голубчик, многое знает. О твоих странностях тоже.
— На Руси много странностей.
— Ишь, как заговорил! — возмущенно затряс щеками дьяк Кузьма Петрович. — Ты кого это пожалел? Вора! Убивцу! Ему, бывшему монаху, застрелить бы тебя в Якуцке, сейчас сидел бы на белом коне, все бы ему досталось. Сам знаешь, что вора монаха Игнатия пригрел неистовый Феофан, познакомил его с немецкими академиками!
Обиженно пожевал толстыми губами:
— Видишь, как все шло в руки проклятому монаху? Не потонул в бурном море, добрался до Москвы, добился до неистового Феофана. В мае прошлого года Священный Синод принял решение — расширить на Камчатке известное церковное строение, а священнослужителем послать туда не кого-нибудь, а все того же проклятого попа брата Игнатия. Мы только глазами хлопали, Ванюша, голубчик, глядя, как возвышается вор. Уже в июне получил брат Игнатий грамоту о посвящении его иеромонахом в Камчатскую Успенскую церковь. Он на такое, похоже, и не надеялся, так впал в радость. Тут бы ему и остановиться, задуматься, смириться с миром, а он опять впал в жадность, забыл, что с двадцать девятого года лежит на него в якуцкой приказной избе челобитная Ивана Атласова. Он ведь, как и я, не забыл Волотькиной смерти, как и подобает доброму сыну. А когда по челобитью проклятого монаха Игнатия сенатский указ предписал ему выдать за его якобы многие заслуги пятьсот рублев, я, наконец, вмешался.
Тяжело взглянул на Ивана:
— От жадности проклятый монах впал в неистовство. Забыв меру, потребовал оплатить ему все утерянные на Камчатке и в Якуцке пожитки, вернуть все, чего он лишился на долгих службах. А я того ждал… Ох, сильно ждал… Пожитки и деньги монаха Игнатия давно поступили в казну, давно употреблены в расход, да и зачем всего столько совсем простому монаху? — вовремя подсказал нужным людям. Раз уж находится проклятый Игнатий в монашестве, хватит ему полученного. Не надлежит монаху иметь сразу многое.
Думный дьяк Кузьма Петрович удовлетворенно моргнул выцветшими глазами:
— Рассмотрев дело, приговорили проклятого монаха в Угрешский монастырь на безвыходное пребывание. Да разве ж того достаточно, Ванюша, голубчик? Он столько крови пролил, а наказание, считай, никакое. Он, проклятый монах, сядет в келье и будет спокойно учинять чертежики да слать везде ябеды! По моей просьбе добрый тобольский митрополит Антоний не поленился: прислал в Синод доношение. А в том доношении оказались сильные бумаги. К примеру, бумаги попа Троицкой церкви в Якуцке отца Симеона Климовского да иеромонаха отца Иова. Эти двое о брате Игнатии знали столько, сколько я не знал. А еще прислали на расследование в Синод отписки есаула Козыря, когда он еще не был черным монахом и обретался при казачьем голове прикащике Атласове. Прислали и отписки вора Данилы Анцыферова, потом жестоко сожженного дикующими. И прислали доношения одного умного монаха по имени Юрганов, насквозь увидевшего того нечестивого монаха Игнатия.
Думный дьяк поднял голову и внимательно уставился на Крестинина.
В выцветших старых глазах думного дьяка светился странный огонек. Но не силы духа, не сильного желания, а тот странный, бледный, правда, все равно притягивающий к себе огонек, какой иногда колеблется над болотной местностью. Совсем слабый, почти не видный, но явственно опасный.
— Дядя… — начал Иван.
— Молчи! — сурово приказал Кузьма Петрович, весь всколыхнувшись.
Огромное его тело прочно застряло на лавке, как бы даже оплыло вниз, но каждое даже самое слабое движение приводило всю эту еще живую груду в движение.
Крестинин со страхом и удивлением следил за думным дьяком. Да боже мой! Да неужто опять сначала? Неужто жизнь только снилась? Неужто зря ходил на край земли? Плеск реки Уйулен… Останавливающееся течение… Туман над перевалом… Птичкин высокий голос…
Неужто все приснилось?
В полутьме, ничуть не разгоняемой крохотной лампадкой, шевельнулась в углу невнятная тень, завозилась в цепях. Пахнуло нечистотами, холодом, жженым конопляным маслом. Иконка за лампадкой казалась черной, как от старости.
— Из глубин взываю… — услышал Крестинин из угла, где, кажется, была брошена на пол полуистлелая солома. Еще показалось, сверкнули два глаза — по-волчьи быстро, и желтым. — Из глубин взываю… — голос звучал невнятно, простужено. — Услышь, Боже, правды моей…
Хоть сто лет пройди, Крестинин узнал бы голос брата Игнатия.
— Услышь молитву мою… Видишь, как умножились враги мои… Многие восстают на меня…
— Это ты, монах?
Ужаснулся.
Всего от стены до стены шагов пять, не больше.
Каменные стены, чуть тронутые колеблющимся светом лампадки, покрылись густо, как потом, каплями темной влаги, в углах, у самого пола, намерз лед. Капли на камне вдруг волшебно и страшно вспыхивали. Черная плесень прихотливо расползлась по стенам, будто монах разрисовал стены таинственными маппами. А может, правда, водил от тоски пальцем по стене — одно изображение накладывалось на другое.
Погремев нескладно цепями, продолжая пришептывать, человек в грязной рясе, простоволосый, длинные волосы падали на лоб и на глаза, худой рукой отодвинул волосы в сторону, поднял голову и подслеповато, как крот, уставился на Крестинина.
Глаза, правда, блеснули.
Не как у крота — быстро по-волчьи, желтым.
— Доколе имя мое будет в поругании?… — хрипло шептал затворник, пристально вглядываясь из тьмы, чуть ли не обнюхивая Крестинина, и жадно прикидывая про себя что-то. — Доколе будем любить суету, доколе будем искать ложь?… Не пора ль приносить жертвы правде?…
— Чего раньше не задумывался о таком?
Затворник не заметил или не захотел заметить презрительной усмешки Крестинина. Зато за стенами ударила сторожевая пушка. Как бы напомнила Крестинину о текущем времени. Всего полчаса встречи были куплены им у дежурного преображенского офицера, и куплены дорого. Но, наверное, и такое бы не удалось, не имейся у думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева множества нужных связей.
Повторил:
— Чего раньше не задумывался о таком?
На мгновение показалось, будто бывший монах усмехнулся — злобно и быстро, но это тоже, конечно, показалось. Человек в рванье, в цепях, сильно измучен, наверное, не раз избит, приморен голодом — какая уж тут усмешка? Так… Игра теней…
Но глаза…
Глаза волчьи!
— Уходи. Не знаю тебя. Кто ты?
— А всмотрись, — сдернув с головы шапку, Крестинин лицом обернулся к слабому свету.
— Не знаю тебя… — кладя крестное знамение, низко опустив голову, сгорбясь в своем насиженном углу, забормотал бывший монах. — Изыди, сатана! Удались в места пустынные, в леса дремучие, в пучины морские, куда божий свет не достигает… Не звал тебя… Уходи…
Крестинин покачал головой:
— Откуда в тюрьме столь старая иконка?
Прозвучало как — украдена, наверное.
Человек в рясе погремел цепью, будто пытаясь выпутаться из тяжелых желез, нехорошо закашлялся.
— Она не старая… — неохотно, но объяснил, присматриваясь к Крестинину. — Так ее богомаз написал… Звали богомаза Иваном… Иван Новограбленный, может, слыхал?… Я с сей иконой не расстаюсь, с нею свершаю подвиги. Терплю скорби, кладу молитвы, принуждаю себя сносить все, что пало и еще падет на меня. Власти, ако козлы, пырскают на меня, я терплю. Добрый архиепископ Феофан, и тот поверил злым наговорам, отвернулся… — Странно намекнул: — Бумаги, составленные мною, чужими людьми, как свои, распространяются… А иконка мне помогает… Это хорошая иконка, а то ведь как ныне пишут? Подладят голову да точечки ткнут. Вот и весь образ, ничего святого… А с этой иконкой я многое свершу… Вот чувствую, предстоит мне еще свершить многое такое, о чем позже разными голосами будут повторять…
— Скромно ли говорить такое?
Монах усмехнулся:
— Истинно благочестивые люди подвигов своих не скрывают.
— Теперь вижу — ты.
Монах опять усмехнулся, теперь без притворства, открыто. Обнажил в усмешке плохие зубы, упрямо наклонил голову:
— А сомневался?
Узнал, конечно, сразу узнал Крестинина.
Будто пряча глаза, вновь по-волчьи вспыхнувшие, но на самом деле пряча нехорошую усмешку, какое-то нехорошее нетерпение, монах загремел железами, завозился в мрачном углу:
— Нечестивые уже натянули луки… Стрелы бессердечно приложили к тетивам… Стреляют во тьме в правых сердцем…
— Неужто говоришь о тайном господине Чепесюке? — безжалостно усмехнулся Иван. — Неужто вспомнил стрелу дикующего, поразившую сердце тайного господина Чепесюка?
Монах не ответил. Шептал, низко наклонив голову:
— Когда разрушены основания, что сделает праведник?… Не на нож ли толкаешь, упрямя сердце?…
— Неужто вспомнил о государевом прикащике Волотьке Атласове? Неужто вспомнил нож, поразивший в самое сердце государева прикащика Атласова?
Затворник смолк.
Крестинин тоже замолчал.
Много раз на Камчатке, много раз в Москве и в тихой Крестиновке раздумывал над будущей встречей, которая, считал, может когда-нибудь случиться. Много раз представлял вычерненные страхом глаза монаха, его упрямый, но сломленный страхом голос. А сейчас, когда такая встреча случилась, не чувствовал никакого торжества. Может быть только сумрачное удивление… Как так?… Вот пусть и в смыках, но сидит живой черный монах, поп поганый, а сколькие достойные люди преданы червям его странной властью?…
Господь терпелив. Крестинин молча разглядывал прячущегося в углу монаха.
Убивал государевых прикащиков. Убивал волнующихся дикующих. Ходил самовольно на новые острова. Копил награбленные пожитки, мяхкую рухлядь. Читал духовные книги. Произносил проповеди. Выучивал песнопения, смиренно распевал их в тюрьмах и в монастырях. Строил пустыни, ставил дома для скорбных духом и телом. Терпеливо и тщательно записывал в церковный синодик несчастливо погибших казаков. Обманывал, лгал своим и чужим, не брезговал никаким словом. Впадал в кощунство и в ересь. Снова лгал, вел среди походов обманные ясачные книги. Учинял чертежи краткого морского хода в богатую страну Апонию…
Зачем человеку столько?
Иван покачал головой. Его не пугал глухой шепот бывшего монаха, низко наклонившего голову. Ничему не дивился, будто так нужно — подвальная камора, обросшая склизкой плесенью, темная влага на стенах, лед в углах. Снаружи — солдаты, прислушивающиеся к каждому шороху, выше, на другом этаже, за столами, укрытыми сукном, густо испачканном чернилами, всякие казенные дьяки, думать не думающие о том, что под их ногами, под полом их приказа, под грязным деревянным полом, который они привычно и ежеминутно попирают, находится ад, которого все боятся.
О! смертный, беспечный, посмотри в зерцало: ты сед, как пятьдесят лет тебе миновало.
Как же ты собрался в смертную дорогу?
С чем ты предстанешь правосудному Богу?
Путь смертный безвестен и полон разбоя: искусного, храброго требует конвоя.
Кто ж тебя поведет и за тебя сразится?
Друг, проводив тебя к гробу, в дом возвратится.
Изнеможешь, пеший таща грехов ношу!
Ах! Тут-то нужно иметь подмогу хорошу.
А ты много ли плакал за грехи? Считайся.
Не весь ли век твой есть цепь грехов? Признайся.
Ах, вижу ты нагиш, как родила мать:
Ни лоскутка на душе твоей не сыскать!
Поверь же, не внидешь в небесны чертоги:
В ад тебя незринут, связав руки, ноги.
Георгий Кониский, архиепископ.
1
Тюремный подвал оказался мрачней, чем думал Крестинин.Из темного помещения, впрочем, более грязного, чем темного, узкая каменная лестница, над которой нависала железная решетка слепого окна, круто изгибаясь, наподобие винтовой, вела вниз, в сырую каменную нору, к деревянной, обшитой железом двери, массивной, разбухлой от вечной сырости, запертой на несколько навесных замков. У двери никакой стражи не было, правда, наверху, в грязном помещении терпеливо сидели два преображенских солдата. Крестинин невольно вспомнил дерзкие слова неукротимого маиора Саплина: измайловцы, дескать, они для того и придуманы — для нынешних полицейских дел, но вот лихие преображенцы!.. гордость покойного императора!.. пасть так низко!..
Не русский сержант, сопровождавший Крестинина, наступил башмаком в лужу, сердито сплюнул и загремел замками.
Справившись с замками, сержант еще раз сплюнул и, дрыгнув, как собака, мокрой ногой, медлительно двинулся обратно — вверх по узкой лестнице, будто из тьмы возвращался к свету.
Крестинин сержанта не интересовал. Точно так же, видимо, не интересовал сержанта преступник, томящийся в темном подвале. Пришли, показали казенную бумагу, ткнули пальцем в самоличную подпись Семена Андреевича Салтыкова, подполковника Преображенского полка, вот и все. Ничто другое сержанта не интересовало. Наверное, даже мысль о возможном побеге преступника не интересовала. Да и какой побег? Сам дьявол не расковыряет двухсаженные каменные стены приказного подвала, не пробьется сквозь плотно утоптанную, специально засоренную битым стеклом и крупными камнями землю. А коль уж сам дьявол не расковыряет такую землю, какой смысл интересоваться преступником, время от времени погромыхивающим за толстою дверью подвала тяжелыми железами.
Крестинин остался один.
Этого свидания он добивался несколько месяцев.
Может, и не добился бы, если бы опять не помощь думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева. Правда, несколько раз до этого видел монаха брата Игнатия на улице. Для кормежки преступников выводили время от времени в город на одной цепи, крепко скованных друг с другом. Испуганные мещанки, часто крестясь, бросали несчастным кто кусок калача, кто огурец, вынутый прямо из кадки, знали — в тюрьме государевых преступников не кормят.
Гремя железами, преступники хмуро шли посреди улицы.
Лавки вокруг ломились от добра. Красивые китайки и кумачи, сукна и бязи. Шапки и кушаки, чулки и трубки немецкие. Вкусно пахло дымом и хлебом. Прогуливались барыни в бархатных шубках, прятали мягкие руки в теплых меховых муфтах, головы по-русски подвязаны платками. На крышах флюгеры, из труб нежный березовый дым, по ногам — легкая поземка. Посреди улицы апокалипсический зверь лошадь, цокая копытами, нес карету, на запятках стоял человек в ливрейном кафтане, в полосатых чулках, в парике и в башмаках с огромными пряжками.
А преступники, скованные одной цепью, робко шли в стороне. Охрана строго посматривала, отталкивала любопытных.
Однажды Крестинин совсем уже было собрался окликнуть монаха, но так и не решился. Только жадно смотрел на него со стороны, ждал: вдруг узнает?
Брат Игнатий оборачивался, смутно смотрел на волнующихся людей, видел, наверное, Крестинина, но не узнавал. Глаза неистовы, черны, как неспокойная ночь, в коротких волосах седина. Давид блаженными называл тех, кому господь вменял праведность независимо от их дел. А есаул Козырь?… Брат Игнатий, черный монах?…
Вот странно.
Монах-расстрига брат Игнатий, приговоренный судом к смерти, ходил по улицам блаженно, открыто. Он будто не видел испуга и волнения мещанок, грязных заборов, бесчисленных лавок, домов. Черные глаза брата Игнатия были обращены к чему-то другому, может, к внутреннему, а может, даже к горнему, кто знает? — не зря мещанки чаще, чем другим, совали калачик в руки расстриги.
Но Крестинин догадывался — это гордыня.
— Ему не в цепях ходить, — сказал как-то думному дьяку. — Ему бы волком, злобясь, бежать в сторону Сибири. Вот ведь знал, что опасно ему являться в Москву, зачем явился?
Добавил, вздохнув:
— Теперь погибнет в яме.
— А заслужил, — непримиримо ответил сильно постаревший думный дьяк Матвеев. Они сидели за столом у доброй соломенной вдовы Саплиной. — Раньше сам казнил людей, теперь его казнят. Так и должно быть. Раньше сам отнимал чужую жизнь, это для него было просто, как собаке полакать из лужи. Убивал государевых прикащиков, предавал близких. Он и тебя бросил на острову, Ванюша, голубчик, он жестоко не по человечески измывался над неукротимым маиором Саплиным. Нет у него ни одного дела, которое не требовало бы покаяния. Бешеную собаку лучше задавить, чем выгнать. Сидючи в яме, пусть почувствует запах смерти. Мне вот жалко, что каждодневно не могу видеть его лицо. Пусть вспоминает в тюрьме покойного Волотьку Атласова. И ты, Ванюша, голубчик, должен радоваться. Вам двоим нет места на этой земле. Тесна она для вас. Один на этой земле лишний.
Задохнулся:
— Ты радоваться должен, Ванюша, голубчик, что тайная канцелярия все делает за тебя. Ты, ушедши в Сибирь, нерадиво отнесся к моей горячей просьбе, не зарезал черного монаха. А я просил, я сильно тебя просил, часто повторял: проклятый монах должен мне Волотьку Атласова! А теперь и господин Чепесюк на его совести. И кровь многих других людей. Разве не так?
— Все равно жалко.
— Ты што говоришь? Разве он жалел тебя? Ты, Ванюша, голубчик, называл его братом, а он над тобой смеялся. Обманул сперва в Якуцке, потом на Камчатке, потом бросил на пустом острову, потом в Москве писал на тебя доносы. Если б не старая моя дружба с графом Андреем Ивановичем Остерманом да с подполковником Семеном Андреичем Салтыковым, сейчас, Ванюша, голубчик расследовалось бы в Тайной канцелярии твое дело, а не проклятого расстриги. Просто успел упредить, жизнь подсказала. Он теперь про тебя, Ванюша, голубчик, многое знает. О твоих странностях тоже.
— На Руси много странностей.
— Ишь, как заговорил! — возмущенно затряс щеками дьяк Кузьма Петрович. — Ты кого это пожалел? Вора! Убивцу! Ему, бывшему монаху, застрелить бы тебя в Якуцке, сейчас сидел бы на белом коне, все бы ему досталось. Сам знаешь, что вора монаха Игнатия пригрел неистовый Феофан, познакомил его с немецкими академиками!
Обиженно пожевал толстыми губами:
— Видишь, как все шло в руки проклятому монаху? Не потонул в бурном море, добрался до Москвы, добился до неистового Феофана. В мае прошлого года Священный Синод принял решение — расширить на Камчатке известное церковное строение, а священнослужителем послать туда не кого-нибудь, а все того же проклятого попа брата Игнатия. Мы только глазами хлопали, Ванюша, голубчик, глядя, как возвышается вор. Уже в июне получил брат Игнатий грамоту о посвящении его иеромонахом в Камчатскую Успенскую церковь. Он на такое, похоже, и не надеялся, так впал в радость. Тут бы ему и остановиться, задуматься, смириться с миром, а он опять впал в жадность, забыл, что с двадцать девятого года лежит на него в якуцкой приказной избе челобитная Ивана Атласова. Он ведь, как и я, не забыл Волотькиной смерти, как и подобает доброму сыну. А когда по челобитью проклятого монаха Игнатия сенатский указ предписал ему выдать за его якобы многие заслуги пятьсот рублев, я, наконец, вмешался.
Тяжело взглянул на Ивана:
— От жадности проклятый монах впал в неистовство. Забыв меру, потребовал оплатить ему все утерянные на Камчатке и в Якуцке пожитки, вернуть все, чего он лишился на долгих службах. А я того ждал… Ох, сильно ждал… Пожитки и деньги монаха Игнатия давно поступили в казну, давно употреблены в расход, да и зачем всего столько совсем простому монаху? — вовремя подсказал нужным людям. Раз уж находится проклятый Игнатий в монашестве, хватит ему полученного. Не надлежит монаху иметь сразу многое.
Думный дьяк Кузьма Петрович удовлетворенно моргнул выцветшими глазами:
— Рассмотрев дело, приговорили проклятого монаха в Угрешский монастырь на безвыходное пребывание. Да разве ж того достаточно, Ванюша, голубчик? Он столько крови пролил, а наказание, считай, никакое. Он, проклятый монах, сядет в келье и будет спокойно учинять чертежики да слать везде ябеды! По моей просьбе добрый тобольский митрополит Антоний не поленился: прислал в Синод доношение. А в том доношении оказались сильные бумаги. К примеру, бумаги попа Троицкой церкви в Якуцке отца Симеона Климовского да иеромонаха отца Иова. Эти двое о брате Игнатии знали столько, сколько я не знал. А еще прислали на расследование в Синод отписки есаула Козыря, когда он еще не был черным монахом и обретался при казачьем голове прикащике Атласове. Прислали и отписки вора Данилы Анцыферова, потом жестоко сожженного дикующими. И прислали доношения одного умного монаха по имени Юрганов, насквозь увидевшего того нечестивого монаха Игнатия.
Думный дьяк поднял голову и внимательно уставился на Крестинина.
В выцветших старых глазах думного дьяка светился странный огонек. Но не силы духа, не сильного желания, а тот странный, бледный, правда, все равно притягивающий к себе огонек, какой иногда колеблется над болотной местностью. Совсем слабый, почти не видный, но явственно опасный.
— Дядя… — начал Иван.
— Молчи! — сурово приказал Кузьма Петрович, весь всколыхнувшись.
Огромное его тело прочно застряло на лавке, как бы даже оплыло вниз, но каждое даже самое слабое движение приводило всю эту еще живую груду в движение.
Крестинин со страхом и удивлением следил за думным дьяком. Да боже мой! Да неужто опять сначала? Неужто жизнь только снилась? Неужто зря ходил на край земли? Плеск реки Уйулен… Останавливающееся течение… Туман над перевалом… Птичкин высокий голос…
Неужто все приснилось?
2
— Господи, помилуй, — толкнул Крестинин забухлую дверь.В полутьме, ничуть не разгоняемой крохотной лампадкой, шевельнулась в углу невнятная тень, завозилась в цепях. Пахнуло нечистотами, холодом, жженым конопляным маслом. Иконка за лампадкой казалась черной, как от старости.
— Из глубин взываю… — услышал Крестинин из угла, где, кажется, была брошена на пол полуистлелая солома. Еще показалось, сверкнули два глаза — по-волчьи быстро, и желтым. — Из глубин взываю… — голос звучал невнятно, простужено. — Услышь, Боже, правды моей…
Хоть сто лет пройди, Крестинин узнал бы голос брата Игнатия.
— Услышь молитву мою… Видишь, как умножились враги мои… Многие восстают на меня…
— Это ты, монах?
Ужаснулся.
Всего от стены до стены шагов пять, не больше.
Каменные стены, чуть тронутые колеблющимся светом лампадки, покрылись густо, как потом, каплями темной влаги, в углах, у самого пола, намерз лед. Капли на камне вдруг волшебно и страшно вспыхивали. Черная плесень прихотливо расползлась по стенам, будто монах разрисовал стены таинственными маппами. А может, правда, водил от тоски пальцем по стене — одно изображение накладывалось на другое.
Погремев нескладно цепями, продолжая пришептывать, человек в грязной рясе, простоволосый, длинные волосы падали на лоб и на глаза, худой рукой отодвинул волосы в сторону, поднял голову и подслеповато, как крот, уставился на Крестинина.
Глаза, правда, блеснули.
Не как у крота — быстро по-волчьи, желтым.
— Доколе имя мое будет в поругании?… — хрипло шептал затворник, пристально вглядываясь из тьмы, чуть ли не обнюхивая Крестинина, и жадно прикидывая про себя что-то. — Доколе будем любить суету, доколе будем искать ложь?… Не пора ль приносить жертвы правде?…
— Чего раньше не задумывался о таком?
Затворник не заметил или не захотел заметить презрительной усмешки Крестинина. Зато за стенами ударила сторожевая пушка. Как бы напомнила Крестинину о текущем времени. Всего полчаса встречи были куплены им у дежурного преображенского офицера, и куплены дорого. Но, наверное, и такое бы не удалось, не имейся у думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева множества нужных связей.
Повторил:
— Чего раньше не задумывался о таком?
На мгновение показалось, будто бывший монах усмехнулся — злобно и быстро, но это тоже, конечно, показалось. Человек в рванье, в цепях, сильно измучен, наверное, не раз избит, приморен голодом — какая уж тут усмешка? Так… Игра теней…
Но глаза…
Глаза волчьи!
— Уходи. Не знаю тебя. Кто ты?
— А всмотрись, — сдернув с головы шапку, Крестинин лицом обернулся к слабому свету.
— Не знаю тебя… — кладя крестное знамение, низко опустив голову, сгорбясь в своем насиженном углу, забормотал бывший монах. — Изыди, сатана! Удались в места пустынные, в леса дремучие, в пучины морские, куда божий свет не достигает… Не звал тебя… Уходи…
Крестинин покачал головой:
— Откуда в тюрьме столь старая иконка?
Прозвучало как — украдена, наверное.
Человек в рясе погремел цепью, будто пытаясь выпутаться из тяжелых желез, нехорошо закашлялся.
— Она не старая… — неохотно, но объяснил, присматриваясь к Крестинину. — Так ее богомаз написал… Звали богомаза Иваном… Иван Новограбленный, может, слыхал?… Я с сей иконой не расстаюсь, с нею свершаю подвиги. Терплю скорби, кладу молитвы, принуждаю себя сносить все, что пало и еще падет на меня. Власти, ако козлы, пырскают на меня, я терплю. Добрый архиепископ Феофан, и тот поверил злым наговорам, отвернулся… — Странно намекнул: — Бумаги, составленные мною, чужими людьми, как свои, распространяются… А иконка мне помогает… Это хорошая иконка, а то ведь как ныне пишут? Подладят голову да точечки ткнут. Вот и весь образ, ничего святого… А с этой иконкой я многое свершу… Вот чувствую, предстоит мне еще свершить многое такое, о чем позже разными голосами будут повторять…
— Скромно ли говорить такое?
Монах усмехнулся:
— Истинно благочестивые люди подвигов своих не скрывают.
— Теперь вижу — ты.
Монах опять усмехнулся, теперь без притворства, открыто. Обнажил в усмешке плохие зубы, упрямо наклонил голову:
— А сомневался?
Узнал, конечно, сразу узнал Крестинина.
Будто пряча глаза, вновь по-волчьи вспыхнувшие, но на самом деле пряча нехорошую усмешку, какое-то нехорошее нетерпение, монах загремел железами, завозился в мрачном углу:
— Нечестивые уже натянули луки… Стрелы бессердечно приложили к тетивам… Стреляют во тьме в правых сердцем…
— Неужто говоришь о тайном господине Чепесюке? — безжалостно усмехнулся Иван. — Неужто вспомнил стрелу дикующего, поразившую сердце тайного господина Чепесюка?
Монах не ответил. Шептал, низко наклонив голову:
— Когда разрушены основания, что сделает праведник?… Не на нож ли толкаешь, упрямя сердце?…
— Неужто вспомнил о государевом прикащике Волотьке Атласове? Неужто вспомнил нож, поразивший в самое сердце государева прикащика Атласова?
Затворник смолк.
Крестинин тоже замолчал.
Много раз на Камчатке, много раз в Москве и в тихой Крестиновке раздумывал над будущей встречей, которая, считал, может когда-нибудь случиться. Много раз представлял вычерненные страхом глаза монаха, его упрямый, но сломленный страхом голос. А сейчас, когда такая встреча случилась, не чувствовал никакого торжества. Может быть только сумрачное удивление… Как так?… Вот пусть и в смыках, но сидит живой черный монах, поп поганый, а сколькие достойные люди преданы червям его странной властью?…
Господь терпелив. Крестинин молча разглядывал прячущегося в углу монаха.
Убивал государевых прикащиков. Убивал волнующихся дикующих. Ходил самовольно на новые острова. Копил награбленные пожитки, мяхкую рухлядь. Читал духовные книги. Произносил проповеди. Выучивал песнопения, смиренно распевал их в тюрьмах и в монастырях. Строил пустыни, ставил дома для скорбных духом и телом. Терпеливо и тщательно записывал в церковный синодик несчастливо погибших казаков. Обманывал, лгал своим и чужим, не брезговал никаким словом. Впадал в кощунство и в ересь. Снова лгал, вел среди походов обманные ясачные книги. Учинял чертежи краткого морского хода в богатую страну Апонию…
Зачем человеку столько?
Иван покачал головой. Его не пугал глухой шепот бывшего монаха, низко наклонившего голову. Ничему не дивился, будто так нужно — подвальная камора, обросшая склизкой плесенью, темная влага на стенах, лед в углах. Снаружи — солдаты, прислушивающиеся к каждому шороху, выше, на другом этаже, за столами, укрытыми сукном, густо испачканном чернилами, всякие казенные дьяки, думать не думающие о том, что под их ногами, под полом их приказа, под грязным деревянным полом, который они привычно и ежеминутно попирают, находится ад, которого все боятся.