Возможно, допрос удивлением бы и кончился, если бы не военная простота маиора. Печась о том, как бы всякие недобрые слухи о его, может, не совсем христианском поведении на острове не дошли до ушей двора, и уж, не дай бог, до ушей собственной доброй супруги Елизаветы Петровны Саплиной, неукротимый маиор как бы случайно и при этом не кстати заметил следующее. Что касаемо жен переменных, заметил неукротимый маиор, о чем некоторые злословят, так он, русский неукротимый маиор Саплин, всегда смотрел и смотрит на своих островных переменных жен просто как на военных денщиков, на сервитьерок женского полу. Он этими так называемыми переменными женами командовал, как когда-то батальоном.
   Переменные? В каком смысле? — впервые по настоящему заинтересовался казенный чиновник.
   Даже и теперь допрос еще мог закончиться к взаимному удовлетворению, но неукротимый маиор сам все испортил. Он с такой легкостью и звучностью перечислил имена своих островных переменных жен Афаки, Заагшем и Казукч, Плачущей, что казенный чиновник потребовал перевода. Звучит странно, с неясным, но многозначительным намеком заметил казенный чиновник. Наверное, в каждом таком имени скрыт какой-то особый смысл?
   Неукротимый маиор обиделся.
   Зачем переводить? — спросил он, глядя в равнодушные глаза казенного чиновника. Разные имена есть на свете. И еще неукротимее уставился в мутноватые глаза казенного чиновника, явственно догадываясь, что по бумагам он, наверное, вовсе не Михаил Кузьмич, как просил себя называть, а какой-нибудь Генрих-Иоганн-Фридрих.
   К сожалению, казенный чиновник не принял простоты маиора.
   Он даже пробубнил что-то под нос, особенно подчеркивая не ясное для него звучание таких имен как Афака, Заагшем и Казукч. Подчеркивая явно языческое звучание новых для себя имен, специальный казенный чиновник даже несколько переврал их, на что неукротимый маиор, вместо того, чтобы обратить внимание казенного чиновника на многие тяготы своих путешествий, ударился в амбицию, сильно убежденный в том, что даже казенный чиновник Канцелярии тайных розыскных дел не может с такой силой подкапываться под фортецию его личных чувств. В итоге казенный чиновник впал в полную десперацию, а неукротимого маиора арестовал вызванный патруль. К казенному подвалу неукротимого маиора вели уже гренадеры. Один шел впереди, двое с ружьями позади. Равнодушный казенный чиновник, немного придя в себя, выглянул в окно и с сильным немецким акцентом сказал:
   — Писать таких маиоров в барабанщики, чтобы выше рядового никогда не производить!
   Заканчивалось длинное письмо думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева сожалением. Особенно сильно сожалею, писал думный дьяк, что такой неукротимый и честный сердцем маиор после некоторого содержания под домашним арестом повержен в зловонный тюремный подвал, а некто убивец и вор поп поганый монах Игнашка, он же когда-то в миру есаул Козырь, здравствует и живет на Москве, пишет записки в Правительствующий Сенат и, благодаря немцам, сильно укрепляет связи в Священном Синоде. Он, думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, пытался дознаться, по какой конкретно статье арестован неукротимый маиор Саплин, но добился лишь одного: коротко, но многозначительно ему ответили, что арестован неукротимый маиор по важному подозрению. А по какому? — об этом якобы никто не знает и не хочет знать. И да поможет неукротимому маиору Саплину Бог, ибо как никогда нужна сейчас маиору Божья помощь.
   Такими печальными словами заканчивалось письмо думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева.
5
   К письму думного дьяка было приложено несколько выписей.
   Иван развернул первую. …«…В году 713-м, еще до монашества, посылан я был за проливы против Камчатского носа для проведывания новых островов и Апонского государства. Следовал туда мелкими судами, без мореходов, компасов, снастей и якорей. Теперь знаю, что на ближних островах живут самовластные иноземцы, которые, не сдавшись на сговор наш, дрались с нами; они в воинском деле жестоки и имеют сабли, копья и луки со стрелами. Милостью Господа Бога и счастьем Его Императорского Величества мы тех боевых иноземцев имали в полон, брали у них платье шелковое, и дабинное, и кропивное, и золото; в том числе полонили одного иноземца по имени Иттаная с острова Итурты».
   Ивана как обожгло. Не читая подряд, с ужасом глянул в конец выписи. …«…А какой путь лежит через вышеозначенные острова к городу Матмаю на Нифонской земле, и в какое время удобнее идти к нему морем, и на каких судах, и с какими запасами и военными снарядами, и сколько надобно посылать воинских людей, я о том объявил в Якуцкой канцелярии, а подробнее желаю объявить в Москве Судьям некоторой Коллегии.
   Во прошлом в 720-м году вышел я из Камчатки в Якуцк и пожелал следовать в Тобольск для благословения к Преосвященному Архиерею. Хотел просить о построении на Камчатке новой пустыни и бить челом Великому Государю о выдаче денег за положенные мною в казну соболи, лисицы и бобры. А нужны мне те деньги на всякие церковные потребы и на пустынное строение, а еще на объявленье в Тобольске об островах, мною осмотренных, о самовольных иноземцах и о далеком городе Матмае… Только сердитый архимандрит Феофан удержал меня в Якуцке, в Тобольск не отпустил, а в следующем году определил в Покровский монастырь строителем, а потом, при отъезде его в Тобольск, тот же Феофан оставил меня в неволе в Спасском монастыре — как бы строителем и для управления Синодальных дел Закащиком».
   По спине Ивана пробежал мерзкий холодок.
   Он, Иван Крестинин, секретный дьяк, как бы давно для себя забыл все эти слова! А ведь видел когда-то такую бумагу, только совсем забыл, совсем забыл, стал считать, что как бы не было таких слов. А они были! И опять явились перед ним — неистребимые, ужасные… Когда-то считал, что писаны были эти слова горячим казачьим десятником, махавшимся в кабаке портретом Усатого, но…
   Откуда такие бумаги? — ужаснулся. Неужто все от того попа? И сколько будет ходить по свету столь премерзностнейший монах? Волнуясь, развернул вторую выпись. …«…В прошлом 727-м году отправленный по указу из Санкт-Петербурха в партии на Восточное и Северное море для прииску новых земель, островов и народов к пользе Российской империи и для прибытку государственного интереса якуцкий казачий голова Афанасий Шестаков предъявлял в Тобольской губернской канцелярии, что я, нижайший, к той партии сильно надобен, поскольку более других о морских островах и народах и о морских путях известен. По тем его, казачьего головы Шестакова, предложениям я с ним, с Шестаковым, и был отправлен.
   И о том моем отправлении, и о разных моих тяжелых прежних службах, и о церковном строении, поставленном мною на Камчатке, был послан из губернской канцелярии в Якуцк к воеводе господину Полуехтову указ, а также в Тобольский архиерейский приказ в 727-м и в 729-м годах несколько промеморий отправлено. Только ничего по тем указам не было исполнено, а в Якуцке я даже принял смертное увечье, а вовсе не благодеяние, о чем мною тут же мною из Тобольска объявлено в Сенат.
   И будучи я, нижайший, в той отправленной партии без жалованья, службу свою в монашестве показал, а именно: по посылке от него, казачьего головы Шестакова, Леною-рекою на Северное море, новый водяной путь на своем коште проведал. И от служб тех я, нижайший, пришел в крайнюю скудость и нужду, и впал в большие долги, которые теперь имею на себе больше семисот рублев. А в Тобольске за те мои нелегкие службы и за купленный на Лене-реке карбас никакого награждения я не получил, ничего мне, нижайшему, в Тобольску не было выдано. И ведая многие смертные нужды, зная, что за скудостью и нищетою легко в дальних землях помереть можно, стал я проситься к людям, в 726-м году отправленным из Якуцка на Ламу к морского флота капитану-командору господину Витезу Берингу, но и в том получил отказ…»
   Поп поганый, не отцепный!
   Иван дочитывал выписки с ужасной смутой в душе.
   Как пристал вор Козырь к прикащику Атласову, так и висел репьем на всех, кто потом мимо шел. Ни в пытошной его не могли замучить, ни в походах убить, никому не давался в руки. Чугунного господина Чепесюка погубил, дьяка-фантаста Тюньку, многих казаков, теперь неукротимый маиор Саплин терпит из-за него, попа поганого, очередное бедствие.
   Лама…
   Далекий Охотск…
   Страх холодной голодной смерти, низкое небо, пустынно светящееся над головой… Редкие лиственницы, черные, траурные, будто политые смолой. Санный след, вой собачек… И везде выжил, нигде не умер поп поганый, подлый монах Игнатий! Неукротимого маиора Саплина безбожно продал дикующему князцу Туге. Казенных казаков бросил на пустынном острове Симусир. Воровски отнял у государевых людей морскую бусу, чем многих довел до смерти, а сам, оказывается, добрался до Камчатки и позже, не открывая правды, сдружился с якуцким головой Шестаковым. Даже к экспедиции капитана-командора Витеза Беринга пытался пристать!..
   Иван, волнуясь, развернул третью выпись.
   На бумаге рукой думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева было указано, что данные извлечения взяты из академического календаря, издаваемого в Санкт-Петербурхе на каждый год.
   В сообщениях о новом крае Камчатке академик немец Миллер писал: …«…Прежде сего у тамошних жителей никакой веры не было. Но за двадцать лет по повелению Его императорского величества построены там российские церкви и школы, которые нам надежду подают, что сей народ от времени до времени из их заблуждения выведен будет. Монах Игнатий Козыревский, который при первой экспедиции Володимера Атласова еще бельцом был и с того времени в сей земле с юных лет жил, в сем деле немалое вспомогание учинил; такожде по многому прошению бедных, неимущих, старых, больных, раненых и иных от службы отставленных людей при реке Камчатке на пустом месте церковь с пределом и монастырь на собственное свое иждивение построил, в котором потом сам постригся, Игнатием назван. Понеже сей монах по возвращении своем в Москве живет и нам обещал все по иной земле собранные любопытные известия сообщить, то надеемся в будущий год нашим читателям пространнейшим и приятнейшим о сей земле услужить».
   Козырь!
   Проклятый Козырь!
   Пока он, секретный дьяк Крестинин, да неукротимый маиор с рыжим Похабиным выходили от нымыланов, от сердешного друга Айги, поп поганый многое успел сделать. Вор гнусный, бунтовщик, убивец прикащиков, а теперь в Сенат вхож! Убивец, бунтовавший против государева прикащика Волотьки Атласова, гнусный изменщик, бросивший государевых людей на островах, погубивший тем тайного господина Чепесюка и многих других, делает специальные казенные сообщения об островном крае!..
   Холодок снова пробежал по спине Ивана.
   Небось, и новый чертежик готов у того Козыря…
   Если он, Иван, не попадет теперь к матушке государыне прежде, чем попадет к ней на прием вор и изменщик Козырь, он же поп поганый монах Игнатий, то так может получиться, что именно Козырь останется настоящим героем, а все остальные…
   Вдруг сразу понял, зачем так срочно слал ему указанные выписи думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев. Вспомнил, как думный дьяк сказал когда-то о Козыре: «Он мне Волотьку должен!»
6
   Иван развернул последний лист.
   Будь его воля, никогда бы не разворачивал. …«…Зимы в Нифонском государстве совсем нет, а каменных городов — два. Царя простым людям видеть не полагается, а коль выезд царя назначен, падают люди наземь и смотреть не смеют…»
   Каждое слово, каждая литера знакомы!
   Ведь еще много лет назад прочел все эти слова еще в Санкт-Петербурхе в бумагах казака, запытаного потом в Преображенском приказе. …«Город Какокунии — особливое владение…
   А на Нифонте-острове есть монастырь, в котором чернецов много. Жалованье им посылает царь, а за моления воздают люди. А вера их — Фоносома, бог их…
   Есть остров особый, на который съезжаются ради мольбищ и приносят Фоносоме дары — всякое золото, и серебро, и лаковую посуду. А ежели кто украдет што, Фоносома сам тому вору жилы корчит и тело сушит. И то же делает с теми, кто, молясь, обуви при нем не снимает…
   А близ морской губы стоит город Сынари, который миновать никак невозможно. В том городе осматривают приезжих людей, их оружие, их товары, а на товары дают специальные выписи. А тот ли это остров, на котором поклоняются богу Фонасоме, того не знаю. Везде по дороге многие караулы, попасть никуда нельзя…
   А меж Матмайским и Нифонским островами в проливе много высоких мысов. Когда ветер боковой, а вода прибылая или убылая, тогда тот путь и для бусов не прост. А многие совсем разбиваются…
   Есть жители островов — мохнатые…
   А от Камчатского носу до того Матмайского острова малых и пустых островов — двадцать два…
   А живут на островах тихие народы, а апонские иноземцы совсем не живут, разве только на зверином промыслу их зима застигнет…»
   А считал — мое! — с отчаянием подумал Иван. И вдруг ясно, как никогда, вспомнился ему старик-шептун.
   Тридцать с лишним лет назад в плоской сендухе, в ста верстах от Якуцка, среди комаров и мекающих олешков, в день, когда ему, Ваньке Крестинину, стукнуло семь лет, некий мальчишка, сын убивцы и сам убивец, отрубил ему средний палец на левой руке. Боль, в общем, не великая, но рука стала походить на недоделанную вилку. И там, в сендухе, ровной, плоской, как стол, под томительное шуршанье дождя, заговаривая Ивану отрубленный палец, некий старик-шептун необычно предсказал: жить будешь долго, внимание царствующей особы на себя обратишь, дойдешь до края земли, дикующую полюбишь, а вот жизнь, непонятно добавил, проживешь чужую.
   Не обманул проклятый старик! Все сбылось.
   Жизнь проживешь чужую!
7
   Отчаяние оказалось столь велико, что крикнул Похабина, а голос сорвался.
   К счастью, Похабин сам вошел. Круглую морду хитро держал в сторону, не хотел, наверное, дышать на барина.
   — Как человек от думного дьяка?
   Похабин, стреляя глазом, не хочет ли хозяин драться, ответил охотно:
   — Отдыхают…
   — Буди! — приказал Иван таким голосом, от которого у Похабина враз побежали мурашки по спине.
   — Это как? — переспросил.
   — Буди! Прямо сейчас. Пусть скачет в Москву. Дай лошадей свежих.
   — Так еще и не рассвело.
   — Буди!
   — А сказать что?
   — Скажи одно: буду! Пусть так и передаст думному дьяку.
   — Буду?… — переспросил Похабин, немея от напряжения, боясь что-нибудь не так понять. — Это ж как так — буду?…
   — Тебе понимать не надо, пусть так и передаст — буду. — И крикнул, не выдержав: — Дурак! В Москве буду!
   И отвернулся к окну, промороженному до инея.

Глава II. Московская ночь

1
   На Пречистенке в каменном дому маиора Саплина ставни накрепко закрыты, их откинули только с появлением думного дьяка и Ивана Крестинина. Двор сильно замело снегом, снег не успевали убирать. Липа у ворот стояла белая, как напудренная по этикету. Обнимая родного брата и долгожданного Ивана, утирая синенькие глаза платочком, добрая супруга неукротимого маиора Елизавета Петровна заплакала:
   — Вот снова одна. Нет маиора. И жив он, и нет его. Хотела от скуки дворню сечь, спасибо, вы приехали. — И повела гостей в дом.
   В светлице образа по углам, на стенах богатые мунгальские ковры с бахромой.
   Усадила гостей рядом с кирпичной печью, покрытой желтыми, синими, зелеными, будто леденцовыми изразцами, перед печкою — медный лист, железная кочерга и совок тяжелого черного металла.
   И везде — образа, везде лампадки, свет в которых возжжен.
   В московском воздухе, сильно не похожем на сырость плоского солдатского Санкт-Петербурха, таилось что-то необычное. Например, необычным показался Ивану портрет у входа — незнакомый не старый человек в старинных одеждах. Подумал: наверное, кто-то из Матвеевых, может, еще из стрельцов… И это совсем показалось странно… Раньше Елизавета Петровна не решилась бы повесить в доме портрет стрельца…
   — А это что? — изумился, поворачиваясь обернувшись к окнам думный дьяк.
   — А это окна, батюшка, — все еще сквозь слезы ответила вдова Саплина. За последние годы она сильно раздалась, халат на ней был малиновый из китайки, новый, на шее нежно мерцало чудное жемчужное ожерелье.
   — Вижу, что окна, — выдохнул Кузьма Петрович и его обвислые щеки дрогнули. — Зачем бумагой заклеены?
   — Яков Афанасьич так распорядился, — всхлипывая объяснила соломенная вдова, расправляя на столе ни чуть не сбившуюся вышитую скатерку. — Поначалу определили маиора под домашний арест. Пел военные песни, пил чай, сильно ругал казенных чиновников, а все равно маялся несвободой. Часто выглядывал в окно, благо, стало не холодно, часто подзывал прохожих. Поначалу казенный офицер не мешал маиору, а потом рассердился и приказал не подходить к окну. Дескать, сейчас, Яков Афанасьевич, не лето, можете простудиться. Да и люди, мол, разные ходят у вас под окнами. Вот смотреть на них можно, а открывать окно для разговоров нельзя. Может, от доброты сказал такое, а Яков Афанасьич рассердился. Из внутреннего противуречия приказал наглухо заклеить бумагой все окна, выходящие на улицу. Взором рассеиваться, сказал, зло. После шведа, может, главное.
   Промокнула платочком синенькие глаза:
   — Сам себя погубил маиор Яков Афанасьич. Жил бы тихо, так никто и не заметил бы его существования. А он громко и понапрасну сердился на все, что ему не нравилось. Прошла, например, по Москве неясная болезнь, ну, и молчал бы. Так нет, все из того же внутреннего противуречия во всеуслышание объявил, что это, мол, от того, что по городу водили слона. Ветра не было в тот день, вот и пошла по Москве некая неясная болезнь, какой никогда до слона не было. А когда налогами начал заниматься, тоже осерчал. Во всеуслышание объявил, что он на смерть пойдет за матушку государыню, но только таких налогов платить ему нечем. А раз нечем, объявил, значит, есть в тех налогах что-то неверное. Все из того же внутреннего противуречия конвойным, охранявшим дом, выставлял крепкое ржаное винцо и закуску. Конвойные так ужасно напивались, что прямо под окном дважды устроили шум и драку. А маиор следил внимательно, как дерутся конвойные, и горько причитал, маленькую умную голову положив на кулак: «Да какое же нам житье за бабой? Да разве можно жить за бабой? Да самая умная баба и та никогда не выйдет в полковники. Да зачем женскому полу царством таким большим владеть? От указанных бед на Руси бегут из государства люди. Кто в Польшу, кто в Бесарабию. Где принсипы?»
   — Молчи, дура! Лаешь не на то дерево! — оборвал сестру думный дьяк Кузьма Петрович. — Никогда не повторяй таких слов вслух. Лучше прикажи чего-нибудь выпить.
   — Нюшка!
   Раздавшаяся в талии Нюшка вмиг принесла наливку, выставила знакомые рюмки черненого серебра, даже как бы стыдливо, а на самом деле совсем бесстыдно отвернулась от Ивана. Показалась чужой, непонятной, а когда-то, вспомнил, сильно радовала глаз.
   — Отдала замуж Нюшку, — вздохнула вдова. — А она, — с укором кивнула на Нюшку, — все так и смотрит в сторону, как в девушках. С мужем держу их в раздельности, чтоб не завели детей, вот никак и не научится смотреть правильно на мужеский пол.
   Спросила деловито:
   — Федьку высекли?
   Нюшка так же деловито ответила:
   — Секут.
   Иван усмехнулся.
   Усмехнулся, но что-то на секунду, пусть всего лишь на секунду, но перехватило дыхание, стеснило грудь… Голос у Нюшки был как бы немножко птичкин…
   Кенилля…
   Круглая, вохкая, Кенилля выбегала из балагана, кричала высоким птичкиным голосом, заставляла Ивана вздрагивать. На неукротимого маиора смотрела с испугом, на рыжего Похабина с отвращением, плевалась, воздевала руки к небу, снова пряталась в балаган, нашептывала колдовство на рыбью голову, а потом убегала на речной остров, колдовала на острове над деревянным болваном. Родным сестрам, простыгам, постоянно твердила, что русские, они как голодные чайки. На Ивана глядела жадно, а сама твердила, что русские всегда не сыты, всегда ищут пищу. Наша еда, олешки, сама на ногах ходит, твердила, наша еда, коренья, сама в земле растет, а у брыхтатын, русских, нет ничего, потому и глаза у них вечно голодные, всегда блестят…
   Кенилля…
   Было ль такое?
   Целую жизнь назад, в незапамятные времена, в канцелярии думного дьяка каждая перевернутая бумажка означала какую-то долгую минуту или, может, час, и каждая перевернутая бумажка явственно подтверждала, что время течет, что время не стоит на месте — серое, пыльное влачится, как вода в мутном ручье, и серое будущее ничем не отличается от серого прошлого…
   Потом все в одночасье рухнуло!
   Где государев прикащик Волотька Атласов, поразивший самого Усатого сильным описанием гор, дымящих, как кузница, и рек, кипящих, как железный котел?… Где апонец Сана, отправленный с Камчатки государю?… Где тайный чугунный человек господин Чепесюк, одно имя которого заставляло трепетать сердца?… Где монстр якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька, взявшийся, как старинный Зенон, писать мудрую книгу «Рассуждения о других вещах или кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых»?… Где Кенилля, прельстительная дикующая девка, явление которой нагадал старик-шептун?… Где, наконец, неукротимый маиор Саплин, один в течение многих лет охранявший для России гору серебра?…
   Наветы — вот чем сильна Россия.
   Поп поганый монах Игнатий, ныне добивающийся выгод в Синоде, тоже не оставил неукротимого маиора без внимания. Когда-то продал маиора за бесценок дикующему князцу Туге, а теперь на того же маиора написал хитрый навет. Хорошо, вовремя перехватил бумагу думный дьяк Матвеев. Коротко рассказал Ивану: в той бумаге следующее утверждает наветчик. Во-первых, вел маиор неправильную жизнь на островах, во-вторых, вел не христианскую жизнь, а в-третьих, имел многих переменных жен. От того, понятно, без всякого тщания охранял гору серебра, многие проезжие якобы ковыряли гору, увозили с собой нужный металл. И ясак маиор плохо брал, дескать, отпускал без высочайшего на то соизволения богатых аманатов, и себя заставлял возить на особенной тачке, и чтобы впереди несли трость, как якобы перед архиереем…
   Да как так? — дивился Иван. Почему судьба столько лет сводит его с этим человеком? Разве не вор Козырь обагрял свои руки кровью христиан и дикующих, даже, может, кровью государева прикащика Волотьки Атласова? Разве не поп поганый предавал, убивал, грабил — показал себя сущим разбойником на суше и на воде?
   Он, конечно.
   Тогда почему не он сидит в тюрьме, а человек честный, пусть и неукротимый? Почему томится в застенках заслуженный маиор, а бесстыдный вор, беспутный монах всяко блаженствует в неторопливых беседах с немецкими академиками и ведет чинные беседы с ученым архиепископом Феофаном Прокоповичем, добиваясь личного процветания, будто бы заслуженного им?
   Поймал себя на некоторой зависти, как бы даже на легком страхе.
   Покойный Усатый поднимал страну, лихорадочно слал людей в Париж, в Амстердам, в Гаагу, лихорадочно приказывал свозить в кунсткамеру диковинные создания природы, лихорадочно всматривался в причудливые маппы — собственная держава дразнила царя размерами. Ну, как такое объять? Как править страной, уголки которой навсегда останутся закрытыми? Ведь хоть он и император, а все равно смертен, и сколько б ни подгонял народ, строя все более торные и быстрые дороги, все равно не хватит жизни заглянуть во все уголки… Потому, наверное, и торопился, хотел при жизни узнать, где кончается его страна, где проходят ее границы на востоке и на севере? Слал верных людей в разные стороны, прорывался в Индию, нащупывал удобные подходы к Китаю, угадывал путь к Апонии, все время пытаясь приподнять тяжелый полог полярных сияний и бесчисленных восточных басен. В ужасном нетерпении сам бы повел военный фрегат по ледяному морю, да как уйти столь далеко? — то стрельцы висят на шее, то турки, то шведы, то астраханские казаки, то голытьба с Дона…
   Будто услышав мысли Ивана, соломенная вдова безутешно заплакала.
   — Голубчик! — сказала сквозь слезы, касаясь горячими пальцами руки Ивана, но глядя при этом на думного дьяка Кузьму Петровича. — Неужто, голубчик, ничего теперь доказать нельзя? Ведь царь Петр отметил маиора. Он воевал, скорбел в далеких походах. Не мало, целый корабль отобрал в свое время у шведа! А у дикующих — гору серебра! Неужто за такие великие подвиги погибнет теперь, как тать, в бесчестии?
   — Монах Игнатий тоже вернулся героем, — хмуро ответил думный дьяк Кузьма Петрович. — Потому и пекусь об аудиенции с государыней, чтобы Иван принят был. Ищу свидетелей, знавших черные дела монаха, вызвал в Москву сына Волотьки Атласова. Неукротимого маиора мы освободим, монаха Игнатия накажем, но на все надобно некоторое время. А еще больше надобно, чтобы Иван понравился матушке государыне.
   — Он понравится, — всхлипнула с ревностию.
   — Молчи дура! — рассердился Кузьма Петрович. — Я об уме говорю, а не о политесе. Политес это само собой. Императрице, Ванюша, голубчик, все говори в глаза. Правда еще не окончательно запрещена, матушка государыня еще любит правду. Отвечай на любой вопрос прямо и сразу, чтобы видела, что ты нисколько не хитришь. Матушка государыня любит простые ответы. Обо всем отвечай правду, даже горькую — и о неукротимом маиоре, и о своих плаваниях, и о многих муках, вынесенных тобою и неукротимым маиором на землях Камчатки и на других землях. О житье среди дикующих расскажи, и об одиноком умирании в море. Матушку государыню это впечатлит, сердце у нее доброе.