В июле 1922 года Освальдо демобилизовали, и он вернулся в родную деревню, в дом зятя, где и поселился вместе с сестрой, племянниками и потерявшим память отцом. Во время войны зять оставался во Флоренции, в территориальных войсках. Вместе со своим родственником, имевшим в Прато небольшую текстильную фабрику, он основал товарищество на паях, получил много заказов и сумел «сделать кое-какие сбережения». Теперь у зятя был свой мотоцикл, и он приобрел в собственность дом, в котором они жили.
   В первый же вечер по возвращении Освальдо зять, хлопнув его по плечу, сказал:
   — Ну, пошли записываться! Странно было бы, если б мой родственник и вдруг не записался в фашистскую партию.
   — Я как раз и собирался это сделать, — ответил Освальдо.
   — Весь наш район мы уже продезинфицировали. Но, конечно, и тебе представится случай попробовать свои силы.
   «Счастливый» случай отличиться представился месяц спустя. Однако за день до «боевой операции» Освальдо с утра слег в постель с температурой сорок.
   — Самый настоящий тиф. — сказал врач, тоже фашист. — Жаль! Ты упускаешь случай совершить прогулочку в Рикони.
   — Это было бы мое боевое крещение, — пролепетал Освальдо. В бреду он почувствовал приближение смерти.
   А врач продолжал:
   — Подготовлена операция по всем правилам. Хотим навести порядок в одном небольшом районе. Нам на помощь придут отряды из Борго и Понтассьеве, а возможно, даже и из Флоренции!
   Освальдо слышал, как они уехали и как потом вернулись, горланя песни, стреляя в кошек и в водосточные трубы. Он рыдал, как ребенок, который слышит на улице шум карнавала, а его заставляют лежать в постели.
   Тиф при благоприятном течении этой болезни длится сорок дней. Освальдо для выздоровления понадобилось целых шестьдесят. Он встал с кровати худым и тонким, «словно хилое деревце в палисаднике», — говорила сестра. А тем временем прошел и октябрь. За два месяца, проведенные в постели, Освальдо потерял десять килограммов веса, лишился шевелюры, ибо его остригли наголо, и испытал второе в жизни разочарование.
   — Я опоздал на войну и не участвовал в революции! [25] Зачем тогда жить?
   Замирая от восторга, слушал он рассказы зятя, врача и других фашистов, возвратившихся из похода на Рим.
   — А ты всегда опаздываешь, — сказал ему зять.
   Освальдо готов был провалиться сквозь землю от горького стыда, он предпочел бы лучше умереть от тифа, чем снова появиться на улицах села. Несмотря на все заботы сестры, ему никак не удавалось оправиться после болезни. Долгие часы просиживал он возле дома и не показывался даже на танцах, которые страстно любил. Врач говорил, что Освальдо страдает истощением нервной системы; в селе толковали об этом: одни объясняли это последствиями болезни, другие — разочарованием в любви. Нашлись и такие, которые говорили:
   — Просто ему опротивело жить у богатого зятя нахлебником!
   Наступила годовщина совершенного в Рикони «геройского подвига», благодаря которому в районе вновь установилось «полное спокойствие и тишина». Камераты [26] решили торжественно отметить годовщину дружеским ужином.
   Из Понтассьеве, Борго и Флоренции приехали камераты в старой боевой форме. Гостей принимал зять. Народ собрался веселый, любители поесть и посмеяться, все больше фашистская молодежь. Все или почти все — участники войны, с ленточками медалей и боевых орденов. При взгляде на них у Освальдо щемило от обиды сердце. Но Вецио, его зять, пожелал, чтобы и он принял участие в празднике.
   — Разве ты не был душою вместе с нами в Рикони?
   Освальдо пошел на празднество, весь дрожа от волнения, благодарный за эту незаслуженно доставленную ему радость. Он один был одет в штатское, и лишь из-под пиджака виднелась черная рубашка. Это увеличивало его растерянность. Он чувствовал себя незваным гостем и испытывал горькое унижение.
   Ужин был устроен в «траттории Джотто с меблированными комнатами»; за столом вкусно ели, пили вино и ликеры, пели песни, делились воспоминаниями, кричали «да здравствует» и «долой». И многих интересовал важный вопрос:
   — Когда же дуче еще раз развяжет нам руки? Столы были расставлены подковой, Освальдо сидел на последнем месте справа. Всего приглашено было двадцать два человека; на почетном месте сидел сержант карабинеров, сторонник фашистов и высшая власть в селе.
   — Если ты фашист, то кричи: «Долой короля!» — крикнул ему рыжеволосый сквадрист [27], сидевший рядом с Освальдо.
   Сержант велел ему утихомириться. Но рыжеволосый, возбужденный вином, выхватил кинжал и всадил его в стол. Он заявил, что король останется только до тех пор, «пока это будет выгодно дуче».
   — Вторая волна выбросит короля вон вместе со всеми его наследниками!
   Положение спасли равиоли [28], вовремя поданные хозяином. Все же начальник карабинеров что-то сказал недовольно своему соседу, молодому человеку лет тридцати, с черными сверкающими глазами. («В лице у него что-то волчье, но оно очень умное», — подумал Освальдо.)
   — Инцидент исчерпан, сержант, — ответил тот. — А ты, Бенчини, умерь свой пыл.
   Бенчини послушно убрал кинжал, но все же в заключение буркнул:
   — Тебе видней. Но ведь, по совести, и ты, Пизано, одного со мной мнения.
   Пизано вынул из кобуры револьвер и прицелился в тонкую бечевку, на которой в углу комнаты была подвешена липкая бумага от мух. Выстрел — и бумага упала на пол. Пизано снова вложил револьвер в кобуру и, повернувшись к Бенчини, веско проговорил:
   — Понял? Но язык научись держать за зубами! — И он снова погрузился в безразличное молчание.
   В этом шумном сборище Пизано вел себя, или пытался вести, словно синьор, приглашенный на сельскую пирушку. Он ел лениво, с небрежной медлительностью и непрерывно жадными затяжками курил сигареты.
   Освальдо не сводил с него глаз. Так это и есть Пизано! Командир отряда, покрывшего себя такой славой накануне переворота. Пизано! Легендарное имя!
   В начале ужина Вецио подвел к нему Освальдо.
   — Пизано, позволь тебе представить моего шурина Освальдо Ливерани. Он один из наших. Еще солдатом подколол штыком забастовщика. Только что демобилизован. Призывник девятисотого года. Горит желанием быть нам чем-нибудь полезным. Имей его в виду, пожалуйста.
   Пизано пожал Освальдо руку и сказал:
   — Прекрасно! Случай отличиться наверняка скоро представится. — И он покровительственно улыбнулся, блеснув крепкими белыми зубами.
   Всем своим видом Пизано производил впечатление серьезного и сдержанного молодого человека. В его взгляде сквозили воля, хитрость и ум.
   После равиоли, обильно орошенных кьянти-руффино, подали рагу, сопровождавшееся возлияниями того же кьянти-руффино, и тогда пошли рассказы о подвигах в Рикони. А когда подали жареных цыплят, воспоминания распространились на тысячи других «боевых операций». В ожидании рыбы под майонезом Пизано приказал почтить минутой молчания память павших — это забыли сделать в начале ужина. Тишина была нарушена громкой икотой, которую камерата Амодори, по прозвищу Усач, никак не мог сдержать. Он извинился и тут же снова икнул. У камерата Амодори, мужчины уже в летах, были серые усы и длинное худое лицо с тонкими губами.
   «Какое у него решительное, смелое лицо», — думал Освальдо, восхищенный ленточками его боевых медалей.
   Только что собранный с дерева инжир и крупный виноград вызвали бурные восторги. Разговор перешел на женщин. А один из сквадристов, низенький человечек с розовым поросячьим лицом, начал декламировать стишки «Толстозадые из Сан-Рокко». В салоне царило буйное веселье. Лишь Освальдо и Пизано сохраняли спокойствие. Пизано время от времени, почти не разжимая губ, смеялся самым сальным остротам и был так же скуп на слова, как сдержан в возлияниях и равнодушен к вкусным яствам, подававшимся за ужином. Сотрапезники устало развалились на стульях или же зычно хохотали, корчась от смеха и пригибаясь к самому столу, дружески похлопывали друг друга по плечу, перекидывались хлебными шариками. Врач, у которого был больной желудок, облегчал его рвотой, устроившись в углу.
   Освальдо замечал малейшие подробности, но ничего не мог осмыслить. Сидевший с ним рядом рыжий камерата обнял его за талию и, толкая локтем, допрашивал:
   — Ты что, друг, раскис? Как тут у вас насчет девчонок?
   Остальные камераты звали этого человека Карлино. Освальдо, не отвечая, спросил:
   — Ты был ранен за наше дело?
   — Два раза, — сказал Карлино. — В бедре и в грудь, прямо как Иисус? Христос! — Но тут же он отвлекся и, увидев хозяина, входившего с бутылками ликера, закричал: — Хозяин, зови сюда дочку!
   К его крику присоединился нестройный хор голосов. Хозяин принялся извиняться: к сожалению, дочка уехала на ярмарку в Дикомано.
   — Ты нарочно отправил ее подальше от нас! — заорал Карлино. — Ты саботажник! Бунтовщик!
   Но тут снова вмешался Пизано, и Карлино утихомирился.
   Освальдо не отрываясь смотрел на ленточки фронтовых орденов, украшавшие грудь Пизано, на его черный глаза и волевое лицо. После ликеров без всякой последовательности подали шампанское, а потом кофе и торт. Затем снова кофе и ликеры. Вецио поднялся, чтобы прочесть речь, приготовленную для него Освальдо. («Ты окончил гимназию, и у тебя воображение работает получше моего», — сказал ему зять.) Освальдо слышал, как в каждой фразе повторяются им же написанные слова «революция», «идеалы», которые хриплым голосом по складам читал Вецио. Ему казалось кощунством, что эти слова произносятся в такой обстановке, и вместе с тем они были слишком бледны, не соответствовали славному прошлому фронтовиков, увенчанных ленточками медалей, офицерскими знаками различия!
   Пизано выступил с ответным словом, кратким и решительным. «Точно бичом щелкнул», — подумал Освальдо.
   Пизано сказал:
   — Даже когда за наше дело отдано все, то и тогда отдано недостаточно!
   Речи воодушевили пирующих, и они хором затянули фашистские песни. В самом конце пирушки пришел местный священник, пожелавший почтить своим присутствием «приятное общество», как он выразился. Пизано хотел было усадить его рядом с собой. Священник вежливо отказался: он очень торопился и заглянул только на минутку. Раз уж Вецио его пригласил, надо было зайти, чтоб его не обидеть. Священнику явно было не по себе, но он все же решился отведать анисовой настойки. Карлино что-то невнятно пробормотал. Освальдо, сидевший с ним рядом, видел, как он взял графин и, вылив себе на голову всю воду, помочился в него. Затем Карлино встал и, размахивая графином, попросил слова. С комической важностью пьяного он провозгласил тост в честь его преподобия. Пизано пронзил его насквозь взглядом. Потом отчетливо и веско сказал:
   — Бенчини! Проси прощенья у синьора настоятеля.
   Наступила тишина, которая одинаково предшествует как комическим, так и трагическим событиям. Карлино, шатаясь, поплелся к священнику. Тот съежился на стуле, безуспешно пытаясь защититься от него. Карлино встал перед ним на колени и сделал вид, будто хочет поцеловать ему руку. Священник поспешно отдернул руку, но Карлино удалось снова схватить ее. Притворяясь, будто целует ему руку, Карлино лизнул ее своим слюнявым языком. Священник с отвращением выдернул руку и негромко сказал:
   — Это по молодости лет! Да благословит вас господь! — и, встав, решительно направился к выходу.
   Едва за ним закрылась дверь, как весь зал задрожал от оглушительного хохота. Даже у Пизано повеселели глаза. Сержант заметил:
   — Однако это опасные шутки! — Но он говорил так больше по обязанности, чем из глубокого убеждения.
   — Шутки, достойные самих священников! — ответил Амодори, и его слова были встречены дружными аплодисментами.
   Ужин вызвал у Освальдо самые противоречивые чувства. И ссоры и буйное веселье сквадристов, их воспоминания о славных кровавых схватках, их ребяческая непосредственность, самодовольство и пьяные выходки — все это открыло перед ним целый мир подвигов и безудержного разгула, в котором он, Освальдо, был совсем не на месте. И причиной тому оказалось не отвращение к их действиям, а его собственное бессилие и неполноценность. «Я никогда не стану настоящим фашистом! Никогда не научусь наслаждаться жизнью! Может быть, оттого, что мне мешает идиотская совестливость!» — думал Освальдо.
   Потом он подыскал себе службу. А так как ему нужно было переселиться в город, Вецио обратился к Карлино с просьбой сдать Освальдо одну комнату в своей квартире.
 
   Итак, Освальдо уже два года живет у Карлино. Желая стать независимым от зятя, он всем сердцем привязался к работе коммивояжера. Теперь его жизнь проходила размеренно; день был строго распределен: поездки в поезде, деловые переговоры, подыскивание новых сортов товара и новых клиентов, сон и любовные интрижки. Коммерция стала его страстью. В этой сфере ему были знакомы все секреты и хитрости, он изведал тут и неудачи и успехи. Когда Освальдо шел, прижимая к себе портфель с образцами оберточной бумаги, ему казалось, что он держит под мышкой всю вселенную. Он повторял названия сортов бумаги с пылом влюбленного. Грубая желтая бумага для мясных и для булочных. Прозрачная и крепкая промасленная пергаментная бумага, в которую завертывают соленья, колбасу, сыр и творог. Потом для большей надежности продавец обернет эти продукта еще и в плотную матовую бумагу цвета слоновой кости. И, наконец, рулоны оберточной бумаги марки «Звезда» с первого номера по шестой. Бумага различной плотности, разных цветов, тонов и оттенков от коричневого до голубовато-белого. А до чего интересна сложная и вместе с тем простая для знатоков такая сторона дела, как нарезка бумаги. Розничные торговцы требуют листы различного формата для упаковки товаров самого различного веса: в один килограмм, в полкилограмма, в семьсот, двести пятьдесят и сто граммов; а в магазине лекарственных трав Пеши ди Борго из Буджано требуют, вопреки распоряжению властей, пакетики на пятьдесят граммов.
   Каждое утро Освальдо решает все эти сложные проблемы с такой же ловкостью, с какой парикмахер Оресте намыливает подбородки своих клиентов. Освальдо уверенно маневрирует в ненадежном море платежей с рассрочкой в тридцать, шестьдесят, девяносто, сто двадцать дней, простых и сложных векселей и тарифов доставки груза. Он умело лавирует между рифами денежных расчетов с клиентами, получившими кредит под поручительство. В случае неуплаты клиентом долга фирма взыщет с Освальдо тридцать процентов. Процент очень высокий, зато в случае успеха коммивояжер получает и солидное вознаграждение. Конечно, если не произойдет каких-либо случайностей.
   Подобно Колумбу, Освальдо открывает неизведанные земли, находит новых клиентов, заключает с ними сделки. У него нет недостатка в юношеской смелости, но отчасти помогает ему в делах и фашистский значок на отвороте пиджака. С каждым днем этот маленький значок приобретает в провинции все большее значение.
   Значок — эмалевый, яйцевидной формы, по нему идут три вертикальных полоски: белая, красная и зеленая, а посредине — ликторский пучок. Так что Карлино в крупном разговоре с Освальдо попал прямо в цель. Но ведь Освальдо никогда не напоминает своим клиентам, что он фашист. Носить значок — его святой долг, но успеха в делах он добивается благодаря своим коммерческим способностям. Тут много значит, конечно, что его товары хороши и недороги, это позволяет легче выдерживать конкуренцию.
   Он горячо увлекся работой, но жизнь и молодость берут свое. Освальдо обручен с дочерью булочника из Монтале Альяна. Месяц назад невеста призналась ему, что она лишилась невинности еще подростком. Со слезами на глазах она говорила, что любовь не позволяет ей скрывать дальше правду. Теперь Освальдо, конечно, бросит ее, и она непременно покончит с собой. Но Освальдо в ответ обнял ее и ласково сказал, что их любовь сильнее всего, что признание невесты не ослабило, а даже усилило его чувство.
   Итак, в душе у него мир и спокойствие. И если будет «вторая волна», то он встретит ее вполне подготовленным. Но на прошлой неделе Карлино, вернувшись с заседания, разбудил его среди ночи и заявил, что нужно хорошенько всыпать одному смутьяну, который отказался пожертвовать деньги в пользу фашистской партии. Карлино не скрыл и того, что речь идет об Альфредо. И тут же добавил, что он лично не может участвовать в этой операции, так как обещал матери не связываться больше с кор-нокейцами.
   Освальдо попытался отвертеться.
   — Кампольми — мой клиент! — оправдывался он. А про себя думал: «Это не боевая операция, а насилие». В конце концов ему пришлось согласиться, иначе Карлино, припомнив прошлое, мог подумать, что он трус.
   Но всю субботу, все воскресенье и понедельник его мучили угрызения совести. Душевные терзания не оставляли его ни в поезде, ни на улицах. В понедельник он так засиделся в доме невесты, что, прибежав на станцию, увидел лишь удалявшиеся огни последнего поезда. На следующий день его алиби не вызвало никаких сомнений.
   Но сегодня утром, едва прозвенел будильник, в его комнату вошел Карлино и сказал:
   — Нынче вечером надо будет вправить мозги одному малому из Рикорболи. А чтобы опять не опоздать на поезд, ты лучше никуда не езди. На этот раз я тоже принимаю участие.
   — Федерация не разрешает налетов. Хватит насилий! Теперь мы должны действовать только по закону! — возразил Освальдо.
   Тогда и вспыхнула ссора.
 
   Освальдо долго смачивал лицо мокрым полотенцем, чтобы сошли красные полосы, оставленные пощечинами Карлино. Потом он аккуратно уложил свои вещи в чемодан и простился с опечаленной Армандой, которая неподвижно стояла рядом.
   — Мне только с вами жаль расстаться! Вы были для меня как родная мать. Впрочем, если разрешите, я буду вас навещать. Комнатку я, конечно, где-нибудь себе найду. А пока что на эту ночь сниму номер в гостинице.
   Спустя полчаса Освальдо вышел из дома с чемоданом и с портфелем, полным образчиков бумаги; на голове у него было две шляпы, надетые одна на другую, на руке перекинуто пальто и непромокаемый плащ. Ристори отвел ему комнату рядом с Уго. Освальдо заперся на ключ, сел за стол и вынул вечную ручку. Раскрыв старую книгу заказов, он принялся начерно составлять рапорт руководству фашистской партии. В нем Освальдо подробно информировал о случившемся и письменно излагал свои мысли — те самые, которые он высказал в пылу спора с Карлино. Немного спустя он отправился в свою фирму, чтобы перепечатать рапорт.
   День для работы был потерян! Эта мысль совсем расстроила Освальдо.

Глава девятая

   Завтра — воскресенье. Зловещая неделя кончается.
   По воскресеньям будильники молчат. Улицы убирают и в седьмой день недели, но мусорщику Чекки везет в мелочах: его день отдыха пришелся на воскресенье. Утром слышен только будильник супругов Каррези, но и тот звонит в необычно поздний час: Беппино должен прийти в ресторан после восьми. Впрочем, если проследить за всеми будильниками, которые трезвонят между семью и восемью часами, то к ним надо добавить также будильники Мачисте и Бьянки. Хотя Клоринда не спит, а, как она говорит, лишь дремлет после третьего «ку-ка-ре-ку» петуха Нези, Бьянка боится разбудить мачеху. А вот те, у кого жива мать, могут обойтись и без будильников. Карлино и Бруно и без них еще ни разу не опоздали на работу.
   Итак, в воскресенье будильники молчат: корнокейцы, желая поспать немножко подольше, нарочно с вечера не заводят их. Улица долго остается безлюдной; когда, наконец, женщины появляются на порогах домов или выглядывают из окон, солнце уже высоко стоит в небе. Клоринда и Арманда первыми выходят из дому, направляясь в церковь к обедне. В это воскресенье Луиза не пойдет с ними; она осталась дома присмотреть за внуком. Сегодня вместо нее убирать у Синьоры отправится Фидальма, жена сапожника.
   Потом выходит Мария Каррези, она идет подметать лестницу, а немного позже появляется Клара.
   А вот показались и все остальные — идут в лавку за покупками. Стадерини уже успел перекинуться со своего балкончика двумя-тремя словами с Нанни. Из окна высовывается полуголый Мачисте, словно собираясь крикнуть своей лошади: «Не беспокойся, я сейчас к тебе спущусь». Джемма, так же как и Луиза, не пошла в церковь: она обещала зятю испечь его любимые пироги. Милена торопит мать, и Джемма суетится у плиты.
   Часы показывают девять. Кузнец уже начал чистить коня, Джордано и Джиджи скачут по ступенькам лестницы, а Семира, вымыв маленькой Паккарде голову, причесывает ее у окна. Музетта и Аделе, встретившись в лавке угольщика на виа Моска, возвращаются вместе домой.
   — Ночью мальчик ни разу не просыпается, — говорит маленькая сестричка Ауроры. И, стараясь придать себе побольше важности, восклицает: — Ах, какой мой племянник красавчик! Ну прямо младенец Иисус!
   — Вынеси его как-нибудь на улицу, — говорит Аделе подруге.
   Аделе одиннадцать лет; это стройная гибкая девочка.
   Маленькая, бойкая на язычок Музетта пользуется удобным случаем, чтобы показать, что хоть она, Музетта, и моложе на год, но рассудительнее своей подружки.
   — Ты думаешь, это игрушка?
   — Свежий воздух ему наверняка не повредит!
   — С нынешнего дня мы решили гулять с ним в городском саду. Что поделаешь, он к этому привык. Аурора каждый день носила его туда!
   — Она так и не написала вам ни строчки! Какая нехорошая! — восклицает Аделе.
   — Наверно, не могла! А ты, болтушка, помалкивай! — отвечает Музетта. — Хочешь поспорим, что сегодня лее от нее будет письмо?
   А поскольку Иисус — неизменный предстатель за детей перед богом отцом и к тому же в последние дни особенно интересуется виа дель Корно, то ровно в девять часов сорок пять минут утра желание Музетты сбывается. С виа деи Леони сворачивает в их улицу почтальон Мострити. Он живет в нашем районе, и у него много знакомых на виа дель Корно. Поэтому он знает, что письма, которые лежат в его кожаной сумке, перекинутой через плечо, взбудоражат всю улицу. Нанни, сидя по своему обыкновению верхом на стуле, первый приветствует его и спрашивает о новостях:
   — Несу нынче такие письма, что каждое на вес золота! — отвечает Мострити, похлопывая по сумке.
   — От Ауроры ничего нет? — спрашивает Стадерини, высунувшись из окна.
   — Что, что? — встревоженно кричит снизу, из кухни. Луиза.
   Заговорило материнское сердце и у вдовы Нези: Креция тоже притащилась к окну. Вот уже год, как она не видела виа дель Корно. Она еще очень слаба, от солнца и воздуха у нее кружится голова. Хватаясь рукой за жалюзи, она, не стыдясь, кричит вниз:
   — Нет ли чего от Отелло?
   — Есть. Ваш сынок тоже написал! Спустите скорее корзинку.
   — И для Синьоры есть письмо! — кричит почтальон для того, чтобы Джезуина высунулась из завешанного шторой окна.
   Схватив на руки внука, Луиза мигом выскакивает на улицу; сзади со всех ног бегут Музетта и Аделе. А за ними, на ходу застегивая пояс брюк, спешит сам Чекки.
   Луиза и плачет и смеется, руки у нее дрожат, и ей никак не удается распечатать письмо. Вскрывает за нее конверт Стадерини, быстрее ветра слетевший с верхнего этажа.
   — Откуда она пишет? — в волнении спрашивает Луиза.
   — Из Пизы! — возвещает сапожник и начинает громким голосом читать письмо всей улице:
   «Дорогая мама, как подумаю, какое я принесла горе тебе и папе, какой пример подала Музетте, у меня перо валится из рук. Но я уверена, что, когда мне можно будет все объяснить вам, вы меня поймете».
   Дальше шли советы, как ухаживать за ребенком. А в конце написано было:
   «Я сделаю все, как захочет Отелло, потому что люблю его и готова ехать за ним хоть на край света. Не показывайте письма никому. Пусть наша улица не радуется».
   — Э! Поздно спохватилась, дорогая Аурора! Мы уже без вашего разрешения прочли письмо! — спокойно заключил Стадерини.
   Папаша Чекки вырвал у него из рук письмо и медленно побрел вслед за домочадцами.
   В эту минуту вдова Нези, седую голову которой солнце украсило золотым ореолом, громко крикнула вниз:
   — Луиза! Будьте так добры, поднимитесь ко мне на минутку. Вместе с мужем!
   В руках у Креции Нези письмо от Отелло: «Дорогая мамочка, я знаю, что причинил тебе ужасное горе. Никак не могу найти нужных слов, чтобы ты могла если не простить меня, то хоть немного оправдать. Ты напрасно думаешь, что Аурора сделала меня слепым, наоборот, она открыла мне глаза… Я сам заставил ее бежать. Из газет я узнал о смерти отца… Дорогая мама, если ты дочитала мое письмо до этих строк — значит, ты не совсем еще вычеркнула меня из своего сердца… Я вернусь, когда ты того пожелаешь! Если ты разрешишь мне вернуться — значит, ты меня простила. Но не уговаривай меня бросить Аурору. Когда ты захочешь, чтобы я вернулся, дай объявление в газете. А пока помоги Луизе растить мальчика. Малыш ведь тоже Нези, и он ни в чем не виноват. Прошу тебя не принимать поспешных решений насчет лавки отца».