Страница:
Эта новость восстановила в глазах виа дель Корно репутацию старого Нези, сильно подорванную в последние месяцы его жизни. Теперь о старом Нези, успокоившемся на кладбище в Треспиано, наша улица вспоминает с жалостью и даже с сочувствием, как о порядочном человеке. Женщины мигом подхватили слова Луизы; но она-то думала поднять таким путем репутацию дочки, а добилась обратного. Аурора лишилась ореола несчастной девушки, и мнение о ней сильно изменилось. Да и Отелло предстал теперь в совсем ином свете.
Вечером, когда женщины собрались, как обычно, поболтать, Клоринда предложила хоть ненадолго объявить бойкот угольной лавке молодого Нези. Угольщик на виа Моска, кажется, приличный человек, и камней в его угле никто пока не находил. Женщины ответили, что они подумают над ее предложением.
Прошел ночной обход. Отелло и Аурора, осторожно прикрыв дверь, вышли из дома. Они бесшумно пересекли улицу, направляясь с визитом к Синьоре. (Ведь это Аурора, вконец растерявшись, написала Синьоре о своем отчаянном положении. Синьора переслала ей через Джезуину письмо с подробными инструкциями и тысячу лир. Отелло сразу же согласился с советом Синьоры бежать из дому, «чтобы поставить старого Нези перед совершившимся фактом».)
Синьора приняла Аурору и Отелло в своей комнате, где почти ничего не изменилось. По-прежнему, словно назойливая муха, жужжит вентилятор, правда, крутится он немного медленнее, чем днем, но во время пауз в разговоре его шум слышен особенно отчетливо. Нового в комнате только ваза с цветами, стоящая на комоде. С тех пор как Синьора заболела, она возненавидела цветы, потому что они ассоциировались у нее с представлением о смерти. Но Лилиана любит их до безумия, и вот теперь Синьора снова считает цветы символом жизни.
Лилиана сидит у Синьоры в изголовье. На ней розового цвета капот, волосы рассыпались по плечам. Джезуина так и не вышла, она укачивала ребенка Лилианы в своей комнате возле кухни. Аурора не замедлила отметить про себя это изменение обстановки. Синьора задержала руку Ауроры в своей, медленно погладила ее и пожелала Ауроре счастья. Она пригласила Аурору заходить к ней в гости, когда ей захочется. Синьора закашлялась; Лилиана принесла успокаивающее лекарство и стала уговаривать ее не утомляться. Отелло стоял у спинки кровати и тщетно пытался отвести глаза от Синьоры: ее взгляд обволакивал, точно тенета паутины попавшую в них муху. Когда Лилиана нагнулась над Синьорой, халат у нее распахнулся, и Отелло увидел ее упругие, нежные груди. На его лице отразилось мгновенное волнение, и он непроизвольно сравнил их с немного уже опавшим бюстом Ауроры. В глазах Отелло блеснул огонек и тут же погас. Но искра этого огня попала в глубоко запавшие глаза Синьоры и зажгла их. Синьора обратилась к Отелло с каким-то вопросом. Она снова обрела голос, но он по-прежнему напоминал стрекотание цикады. Только хорошо натренированный слух мог разобрать, что она говорит. Отелло не понял смысла ее слов. Аурора перевела:
— Синьора спрашивает, что ты собираешься делать.
Отелло в смущении вертел пуговицу своей рубашки а lа Робеспьер с отложным воротничком, выпущенным поверх летнего пиджака. Было видно, что вопрос его раздосадовал и привел в замешательство.
— Послезавтра я снова открою лавку, — сказал он. — Я еще не знаю, как быть, не продать ли все грузовики, чтобы выручить немного денег для оборота. Но уж от одного грузовика мне наверняка придется отказаться.
Он сразу же раскаялся в своей откровенности. Синьора, пожалуй, собирается и дальше учить его, как себя вести. Отелло только что избавился от гнетущей опеки отца, но эта опека оставила в нем глубокий след, и он до сих пор придает особый смысл любому слову. Синьора не внушает ему доверия, и Отелло боится, что слишком доверился ей. Ведь он не видел Синьору целых пять лет. Тогда он был еще мальчиком, и у него сохранились о ней самые смутные воспоминания. Отелло казалось, что он видит перед собой незнакомую женщину, настоящую сивиллу, предвозвестницу несчастий и горя. Когда он вошел в комнату, его первой мыслью было: «Она похожа на ведьму». Несмотря на все случившееся, а может быть, именно поэтому, Отелло мучила мысль, что он виноват в смерти отца. И чем упорнее старался он отогнать от себя тяжелые воспоминания, тем сильнее они одолевали его. Отелло живо ощущал также, что Синьора — соучастница его преступления: лишь благодаря ей ему удалось бежать с Ауророй из дома. Мысль об этом камнем лежала у него на сердце. Взгляд сообщницы пугал его, а хитрое ее лицо настораживало и вызывало отвращение. Улыбка Синьоры казалась ему довольной гримасой тигрицы, насладившейся добычей.
Отелло неуверенно сказал:
— Я еще не решил, стоит ли и дальше заниматься транспортными операциями.
Тигрица удовлетворенно улыбается, оскалив зубы. Теперь она заговорила довольно отчетливо, и Отелло ее понял.
. — Веди себя как следует, не то берегись! Я люблю Аурору и буду охранять ее как зеницу ока. Если ты будешь мучить жену, я найду способ защитить ее. — Потом она добавила: — А как будет с ребенком? Аурора писала мне, что ты его терпеть не можешь!
Аурора, покраснев от смущения, попыталась что-то сказать, но госпожа Тигрица остановила ее величественным жестом.
— Советую вам отдать его на воспитание. В Галлуццо живет семья крестьян, готовых ради меня пойти в огонь и воду. Они будут обращаться с ребенком, как со своим сыном. Лилиана тоже отдаст им дочку. В этой семье две невестки недавно родили, и вы могли бы отдать туда своего ребенка.
Она умолкла и вопросительно посмотрела на Отелло. Аурора с готовностью ответила:
— Ваше предложение нам очень подходит. Мы и сами думали…
Но тут Отелло прервал ее:
— Мы еще ничего не решили окончательно. Моя мать привязалась к ребенку и, пожалуй, не захочет с ним расстаться.
Наступила долгая, томительная пауза. Монотонный шум вентилятора лишь усиливал неловкость этого молчания.
Наконец гости стали прощаться. Лилиана проводила их до дверей. Проходя мимо нее, Отелло ощутил нежный запах фиалок.
За последний месяц Синьора чудесным образом преобразила Лилиану. Для этого ей не понадобилось ни белил, ни румян, а всего лишь несколько мастерских штрихов да новая оправа. Достаточно было снять с Лилианы ее тряпье, старое желтенькое платье, выцветшее и посекшееся от времени под мышками и на груди, одеть жену Джулио в белую блузку и юбку «фантази», и ее молодое, цветущее тело снова стало прекрасным и влекущим. А когда голову Лилианы избавили от всяческих шпилек и заколок, когда вымытые шампунем волосы стали мягкими и нежными, Синьора сделала ей прическу «конец века», и лицо молодой женщины приобрело томное и детски наивное выражение. Такой предстала Лилиана перед изумленными обитателями виа дель Корно. Она медленно шла на высоких каблуках, с непривычки немного покачиваясь, отчего походка ее казалась вызывающей.
— Последний крик моды! — воскликнул Стадерини, рассматривая ее туфли, а Нанни, который всегда и во всем видит только грязную сторону (иначе думать он просто не может), заметил:
— Ей бы, не торгуясь, заплатили двадцать лир! Тем не менее Лилиана не поддалась настойчивым требованиям Джулио, который по наущению Моро приказал ей под угрозой развода «выйти на работу». С другой стороны, Синьора не так уж бескорыстна и совсем не для того она «вырядила» Лилиану, чтобы облегчить ей уличные знакомства («вырядила» — это уж, конечно, придумала Розетта).
Возвратившись со свидания с мужем, Лилиана горько расплакалась и вся в слезах твердила, что ей остается только одно: наложить на себя руки. Чем кончить так, как Элиза, она лучше бросится в Арно вместе с дочкой. Синьора усадила ее на край кровати и, нежно гладя, зашептала ей на ухо:
— Ты такой же ребенок, как твоя дочка! А я-то на что? Неужели я тебе не помогу?
Слова эти вселили в Лилиану надежду, разогнали страхи, а нежные ласки убеждали, что Синьора относится к ней, как старшая подруга. Лилиана почти совсем успокоилась, но ей приятно было лежать в объятиях Синьоры, касаться щекой тонкого атласного платья, чувствовать ее дыхание. Ей казалось даже, что одним своим присутствием она облегчает страдания Синьоры. Лилиана честно сказала своей покровительнице все, что думала:
— Только вы одна у меня и остались, Синьора! Я чувствую себя вашей вещью.
И она действительно чувствовала себя ее вещью. Одинокая, растерянная и несчастная, прильнула она к груди Синьоры — словно беспомощный мотылек искал защиты у векового платана. Время от времени она еще всхлипывала, но тотчас снова успокаивалась и даже пыталась улыбнуться. Синьора нежно поглаживала ее, и ласка эта убаюкивала Лилиану, навевала покой и сон. Приподнявшись, она посмотрела в жуткое, отталкивающее лицо своей повелительницы, и оно показалось ей приятным и по-матерински добрым. Лилиана поцеловала Синьору в щеку и, желая выразить свою признательность, еще теснее прижалась к ней.
Незаметно наступил вечер. В комнате, оклеенной красными обоями с узором из золотых лилий, было сумрачно и прохладно. Возле кровати в растерянности неподвижно стояла Джезуина. Синьора приказала ей позаботиться о ребенке — Лилиане надо отдохнуть, она так устала, бедняжка.
В эту ночь Синьора убедила Лилиану лечь с ней вместе.
— Ты слишком взволнованна, — уговаривала она ее. — И потом мне нужно с тобой поговорить, но я не хочу, чтобы ты все время была на ногах. А возле твоей дочки будет спать Джезуина.
Когда они остались одни, Синьора зажгла стоявшую на ночном столике лампу. Первый раз случилось Лилиане спать в такой мягкой и чистой постели. Она посмотрела на потолок — он был высокий, и оттого здесь дышалось особенно легко.
— До чего же мне странно спать в вашей постели, Синьора! — с искренним удивлением проговорила Лилиана. — Мне кажется, что я забралась сюда тайком и меня вот-вот прогонят!
— Я тебя никогда не прогоню отсюда! — ответила ей Синьора.
Она полулежала, опираясь на подушки. На стене, освещенной лампой, четко вырисовывался ее профиль.
— Вы сейчас словно святая Анна на алтаре! — воскликнула Лилиана.
— Ложись поближе, согрей меня. Мне холодно, будто на дворе февраль. Тебе неприятно?
— Мне кажется, что я снова стала маленькой девочкой. Папа часто уезжал ночью с повозкой и мама брала меня к себе, чтобы теплее было спать.
— Я хочу быть твоей подругой, а не матерью. Почему ты улыбаешься?
— Джулио тоже всегда говорил — «хочу». Знаете, как я ему отвечала? Травы «хочу» не найти даже в садах Боболи [30]. Но для вас я отправилась бы искать эту траву хоть на край света.
Синьора погладила ее по голове и сказала, что даст Лилиане денег для Джулио. Пусть он думает, что жена начала наконец «работать». Лилиана запротестовала: нет, нет, она скажет ему всю правду.
— Джулио меня принуждает, потому что Моро и его дружки не дают ему покоя. Но по-своему он меня любит. Если я послушаюсь его, он сам же меня будет презирать, когда выйдет из тюрьмы. А вот если Джулио узнает, что это вы мне помогли…
— Он решит, что и я помогала тебе с какой-нибудь нехорошей целью, намереваясь использовать тебя в своих интересах, когда ты станешь гулящей. Мужчины все одинаковы!
На душе у Лилианы снова стало грустно. Она вспомнила слова Джулио насчет Синьоры и, помолчав, сказала: — Вы, Синьора — святая и прозорливица.
Это происходило как раз на «зловещей неделе». Уго распевал в гостинице свои песенки, а виа дель Корно была словно амфитеатр под открытым небом — там слушали его.
Черные глазки, алые губки…
— Закрой окно, — приказала Синьора. — Он мне мешает.
Лилиана послушно захлопнула окно и снова легла. Синьора спросила:
— Тебе нравится, как он поет?
— Если прислушаться хорошенько, то можно и через закрытое окно разобрать. У него красивый голос.
— Раньше и у меня был красивый голос. Как-то раз я пела на одном вечере. Я была тогда в твоих годах. Мне нравились неаполитанские песни — веселые, конечно. «Щипки и ссоры». Не помнишь такой?
— Какой у нее мотив?
— Ах, если бы я могла тебе ее напеть.
— А какие слова?
— Что за смысл повторять слова, если я не могу напеть тебе мотива… Я и романсов много знала, например, «Голубку».
И тут свершилось чудо. Из груди Синьоры, словно из дряхлого испорченного граммофона, который вдруг заиграл, вырвались звуки старинной песни. И голос у нее тоже был как у старого граммофона: хриплый и скрипучий.
— Как ты молода! Ты настоящая крестьянка.
— Почему?
— Это же комплимент тебе, глупая! Несмотря на все страдания, ты и сейчас свежа, как цветок. Дай я приласкаю тебя, подвинься ко мне поближе. В тебе столько жизни. Если ты прижмешься ко мне, смерть никогда меня не унесет.
Лилиана была взволнована и напугана этим как будто слабым, но весьма настойчивым натиском. Она взглянула Синьоре в глаза и в страхе, закрыв лицо руками, горько расплакалась. На миг Синьора растерялась, и ей пришлось призвать на помощь все свое изощренное искусство, чтобы ласками и неясными словами незаметно успокоить Лилиану. Убаюканная мягким прикосновением ее рук, Лилиана, словно маленькая испуганная девочка, задремала в объятиях Синьоры.
Глава одиннадцатая
Вечером, когда женщины собрались, как обычно, поболтать, Клоринда предложила хоть ненадолго объявить бойкот угольной лавке молодого Нези. Угольщик на виа Моска, кажется, приличный человек, и камней в его угле никто пока не находил. Женщины ответили, что они подумают над ее предложением.
Прошел ночной обход. Отелло и Аурора, осторожно прикрыв дверь, вышли из дома. Они бесшумно пересекли улицу, направляясь с визитом к Синьоре. (Ведь это Аурора, вконец растерявшись, написала Синьоре о своем отчаянном положении. Синьора переслала ей через Джезуину письмо с подробными инструкциями и тысячу лир. Отелло сразу же согласился с советом Синьоры бежать из дому, «чтобы поставить старого Нези перед совершившимся фактом».)
Синьора приняла Аурору и Отелло в своей комнате, где почти ничего не изменилось. По-прежнему, словно назойливая муха, жужжит вентилятор, правда, крутится он немного медленнее, чем днем, но во время пауз в разговоре его шум слышен особенно отчетливо. Нового в комнате только ваза с цветами, стоящая на комоде. С тех пор как Синьора заболела, она возненавидела цветы, потому что они ассоциировались у нее с представлением о смерти. Но Лилиана любит их до безумия, и вот теперь Синьора снова считает цветы символом жизни.
Лилиана сидит у Синьоры в изголовье. На ней розового цвета капот, волосы рассыпались по плечам. Джезуина так и не вышла, она укачивала ребенка Лилианы в своей комнате возле кухни. Аурора не замедлила отметить про себя это изменение обстановки. Синьора задержала руку Ауроры в своей, медленно погладила ее и пожелала Ауроре счастья. Она пригласила Аурору заходить к ней в гости, когда ей захочется. Синьора закашлялась; Лилиана принесла успокаивающее лекарство и стала уговаривать ее не утомляться. Отелло стоял у спинки кровати и тщетно пытался отвести глаза от Синьоры: ее взгляд обволакивал, точно тенета паутины попавшую в них муху. Когда Лилиана нагнулась над Синьорой, халат у нее распахнулся, и Отелло увидел ее упругие, нежные груди. На его лице отразилось мгновенное волнение, и он непроизвольно сравнил их с немного уже опавшим бюстом Ауроры. В глазах Отелло блеснул огонек и тут же погас. Но искра этого огня попала в глубоко запавшие глаза Синьоры и зажгла их. Синьора обратилась к Отелло с каким-то вопросом. Она снова обрела голос, но он по-прежнему напоминал стрекотание цикады. Только хорошо натренированный слух мог разобрать, что она говорит. Отелло не понял смысла ее слов. Аурора перевела:
— Синьора спрашивает, что ты собираешься делать.
Отелло в смущении вертел пуговицу своей рубашки а lа Робеспьер с отложным воротничком, выпущенным поверх летнего пиджака. Было видно, что вопрос его раздосадовал и привел в замешательство.
— Послезавтра я снова открою лавку, — сказал он. — Я еще не знаю, как быть, не продать ли все грузовики, чтобы выручить немного денег для оборота. Но уж от одного грузовика мне наверняка придется отказаться.
Он сразу же раскаялся в своей откровенности. Синьора, пожалуй, собирается и дальше учить его, как себя вести. Отелло только что избавился от гнетущей опеки отца, но эта опека оставила в нем глубокий след, и он до сих пор придает особый смысл любому слову. Синьора не внушает ему доверия, и Отелло боится, что слишком доверился ей. Ведь он не видел Синьору целых пять лет. Тогда он был еще мальчиком, и у него сохранились о ней самые смутные воспоминания. Отелло казалось, что он видит перед собой незнакомую женщину, настоящую сивиллу, предвозвестницу несчастий и горя. Когда он вошел в комнату, его первой мыслью было: «Она похожа на ведьму». Несмотря на все случившееся, а может быть, именно поэтому, Отелло мучила мысль, что он виноват в смерти отца. И чем упорнее старался он отогнать от себя тяжелые воспоминания, тем сильнее они одолевали его. Отелло живо ощущал также, что Синьора — соучастница его преступления: лишь благодаря ей ему удалось бежать с Ауророй из дома. Мысль об этом камнем лежала у него на сердце. Взгляд сообщницы пугал его, а хитрое ее лицо настораживало и вызывало отвращение. Улыбка Синьоры казалась ему довольной гримасой тигрицы, насладившейся добычей.
Отелло неуверенно сказал:
— Я еще не решил, стоит ли и дальше заниматься транспортными операциями.
Тигрица удовлетворенно улыбается, оскалив зубы. Теперь она заговорила довольно отчетливо, и Отелло ее понял.
. — Веди себя как следует, не то берегись! Я люблю Аурору и буду охранять ее как зеницу ока. Если ты будешь мучить жену, я найду способ защитить ее. — Потом она добавила: — А как будет с ребенком? Аурора писала мне, что ты его терпеть не можешь!
Аурора, покраснев от смущения, попыталась что-то сказать, но госпожа Тигрица остановила ее величественным жестом.
— Советую вам отдать его на воспитание. В Галлуццо живет семья крестьян, готовых ради меня пойти в огонь и воду. Они будут обращаться с ребенком, как со своим сыном. Лилиана тоже отдаст им дочку. В этой семье две невестки недавно родили, и вы могли бы отдать туда своего ребенка.
Она умолкла и вопросительно посмотрела на Отелло. Аурора с готовностью ответила:
— Ваше предложение нам очень подходит. Мы и сами думали…
Но тут Отелло прервал ее:
— Мы еще ничего не решили окончательно. Моя мать привязалась к ребенку и, пожалуй, не захочет с ним расстаться.
Наступила долгая, томительная пауза. Монотонный шум вентилятора лишь усиливал неловкость этого молчания.
Наконец гости стали прощаться. Лилиана проводила их до дверей. Проходя мимо нее, Отелло ощутил нежный запах фиалок.
За последний месяц Синьора чудесным образом преобразила Лилиану. Для этого ей не понадобилось ни белил, ни румян, а всего лишь несколько мастерских штрихов да новая оправа. Достаточно было снять с Лилианы ее тряпье, старое желтенькое платье, выцветшее и посекшееся от времени под мышками и на груди, одеть жену Джулио в белую блузку и юбку «фантази», и ее молодое, цветущее тело снова стало прекрасным и влекущим. А когда голову Лилианы избавили от всяческих шпилек и заколок, когда вымытые шампунем волосы стали мягкими и нежными, Синьора сделала ей прическу «конец века», и лицо молодой женщины приобрело томное и детски наивное выражение. Такой предстала Лилиана перед изумленными обитателями виа дель Корно. Она медленно шла на высоких каблуках, с непривычки немного покачиваясь, отчего походка ее казалась вызывающей.
— Последний крик моды! — воскликнул Стадерини, рассматривая ее туфли, а Нанни, который всегда и во всем видит только грязную сторону (иначе думать он просто не может), заметил:
— Ей бы, не торгуясь, заплатили двадцать лир! Тем не менее Лилиана не поддалась настойчивым требованиям Джулио, который по наущению Моро приказал ей под угрозой развода «выйти на работу». С другой стороны, Синьора не так уж бескорыстна и совсем не для того она «вырядила» Лилиану, чтобы облегчить ей уличные знакомства («вырядила» — это уж, конечно, придумала Розетта).
Возвратившись со свидания с мужем, Лилиана горько расплакалась и вся в слезах твердила, что ей остается только одно: наложить на себя руки. Чем кончить так, как Элиза, она лучше бросится в Арно вместе с дочкой. Синьора усадила ее на край кровати и, нежно гладя, зашептала ей на ухо:
— Ты такой же ребенок, как твоя дочка! А я-то на что? Неужели я тебе не помогу?
Слова эти вселили в Лилиану надежду, разогнали страхи, а нежные ласки убеждали, что Синьора относится к ней, как старшая подруга. Лилиана почти совсем успокоилась, но ей приятно было лежать в объятиях Синьоры, касаться щекой тонкого атласного платья, чувствовать ее дыхание. Ей казалось даже, что одним своим присутствием она облегчает страдания Синьоры. Лилиана честно сказала своей покровительнице все, что думала:
— Только вы одна у меня и остались, Синьора! Я чувствую себя вашей вещью.
И она действительно чувствовала себя ее вещью. Одинокая, растерянная и несчастная, прильнула она к груди Синьоры — словно беспомощный мотылек искал защиты у векового платана. Время от времени она еще всхлипывала, но тотчас снова успокаивалась и даже пыталась улыбнуться. Синьора нежно поглаживала ее, и ласка эта убаюкивала Лилиану, навевала покой и сон. Приподнявшись, она посмотрела в жуткое, отталкивающее лицо своей повелительницы, и оно показалось ей приятным и по-матерински добрым. Лилиана поцеловала Синьору в щеку и, желая выразить свою признательность, еще теснее прижалась к ней.
Незаметно наступил вечер. В комнате, оклеенной красными обоями с узором из золотых лилий, было сумрачно и прохладно. Возле кровати в растерянности неподвижно стояла Джезуина. Синьора приказала ей позаботиться о ребенке — Лилиане надо отдохнуть, она так устала, бедняжка.
В эту ночь Синьора убедила Лилиану лечь с ней вместе.
— Ты слишком взволнованна, — уговаривала она ее. — И потом мне нужно с тобой поговорить, но я не хочу, чтобы ты все время была на ногах. А возле твоей дочки будет спать Джезуина.
Когда они остались одни, Синьора зажгла стоявшую на ночном столике лампу. Первый раз случилось Лилиане спать в такой мягкой и чистой постели. Она посмотрела на потолок — он был высокий, и оттого здесь дышалось особенно легко.
— До чего же мне странно спать в вашей постели, Синьора! — с искренним удивлением проговорила Лилиана. — Мне кажется, что я забралась сюда тайком и меня вот-вот прогонят!
— Я тебя никогда не прогоню отсюда! — ответила ей Синьора.
Она полулежала, опираясь на подушки. На стене, освещенной лампой, четко вырисовывался ее профиль.
— Вы сейчас словно святая Анна на алтаре! — воскликнула Лилиана.
— Ложись поближе, согрей меня. Мне холодно, будто на дворе февраль. Тебе неприятно?
— Мне кажется, что я снова стала маленькой девочкой. Папа часто уезжал ночью с повозкой и мама брала меня к себе, чтобы теплее было спать.
— Я хочу быть твоей подругой, а не матерью. Почему ты улыбаешься?
— Джулио тоже всегда говорил — «хочу». Знаете, как я ему отвечала? Травы «хочу» не найти даже в садах Боболи [30]. Но для вас я отправилась бы искать эту траву хоть на край света.
Синьора погладила ее по голове и сказала, что даст Лилиане денег для Джулио. Пусть он думает, что жена начала наконец «работать». Лилиана запротестовала: нет, нет, она скажет ему всю правду.
— Джулио меня принуждает, потому что Моро и его дружки не дают ему покоя. Но по-своему он меня любит. Если я послушаюсь его, он сам же меня будет презирать, когда выйдет из тюрьмы. А вот если Джулио узнает, что это вы мне помогли…
— Он решит, что и я помогала тебе с какой-нибудь нехорошей целью, намереваясь использовать тебя в своих интересах, когда ты станешь гулящей. Мужчины все одинаковы!
На душе у Лилианы снова стало грустно. Она вспомнила слова Джулио насчет Синьоры и, помолчав, сказала: — Вы, Синьора — святая и прозорливица.
Это происходило как раз на «зловещей неделе». Уго распевал в гостинице свои песенки, а виа дель Корно была словно амфитеатр под открытым небом — там слушали его.
Черные глазки, алые губки…
— Закрой окно, — приказала Синьора. — Он мне мешает.
Лилиана послушно захлопнула окно и снова легла. Синьора спросила:
— Тебе нравится, как он поет?
— Если прислушаться хорошенько, то можно и через закрытое окно разобрать. У него красивый голос.
— Раньше и у меня был красивый голос. Как-то раз я пела на одном вечере. Я была тогда в твоих годах. Мне нравились неаполитанские песни — веселые, конечно. «Щипки и ссоры». Не помнишь такой?
— Какой у нее мотив?
— Ах, если бы я могла тебе ее напеть.
— А какие слова?
— Что за смысл повторять слова, если я не могу напеть тебе мотива… Я и романсов много знала, например, «Голубку».
И тут свершилось чудо. Из груди Синьоры, словно из дряхлого испорченного граммофона, который вдруг заиграл, вырвались звуки старинной песни. И голос у нее тоже был как у старого граммофона: хриплый и скрипучий.
Приступ кашля остановил разбитую пластинку. Побледнев, как полотно, Синьора опрокинулась на подушки, на лбу у нее выступил холодный пот, но все же она нашла в себе силы успокоить Лилиану и не велела ей звать Джезуину. Лекарства и полоскания немного помогли Синьоре, и постепенно она оправилась. И тогда она сказала Лилиане:
Крылья расправив, летит
Голубка к Ненне в руки.
Скажите любимой моей,
Какие терплю я муки…
— Как ты молода! Ты настоящая крестьянка.
— Почему?
— Это же комплимент тебе, глупая! Несмотря на все страдания, ты и сейчас свежа, как цветок. Дай я приласкаю тебя, подвинься ко мне поближе. В тебе столько жизни. Если ты прижмешься ко мне, смерть никогда меня не унесет.
Лилиана была взволнована и напугана этим как будто слабым, но весьма настойчивым натиском. Она взглянула Синьоре в глаза и в страхе, закрыв лицо руками, горько расплакалась. На миг Синьора растерялась, и ей пришлось призвать на помощь все свое изощренное искусство, чтобы ласками и неясными словами незаметно успокоить Лилиану. Убаюканная мягким прикосновением ее рук, Лилиана, словно маленькая испуганная девочка, задремала в объятиях Синьоры.
Глава одиннадцатая
К своему изречению о ласточках Стадерини добавил:
— «Ангелы-хранители» один за другим возвращаются. Видать, наша виа дель Корно и в самом деле рай!
— Или ад, — ответила его жена Фидальма. — Бедняжка Милена!
На железной шторе колбасной на виа деи Нери наклеено новое объявление: «Закрыто на учет. Откроется 15 сентября с. г. Новая дирекция».
Здоровье Альфредо ухудшилось. Дубинками ему повредили легкие; потребовался двусторонний пневмоторакс и длительное пребывание в санатории Кареджи, предписано было повезти Альфредо в горы, когда он наберется сил. Чтобы окупить расходы, пришлось сдать лавку в аренду. Теперь уже было ясно, что Альфредо придется лечиться по крайней мере год. В санатории ему отвели отдельную палату, и Милена проводила с ним весь день до позднего вечера.
Милена жила теперь у матери, но все еще снимала квартирку в Курэ, в надежде, что Альфредо выздоровеет и «жизнь начнется снова».
— Наша жизнь длилась всего месяц, — говорил Альфредо и, улыбаясь, спрашивал:
— А как звенела касса?
— Трин-трин, Альфредо, трин-трин.
— Ты узнавай, как они ведут торговлю, — наставлял ее Альфредо. — Боюсь, как бы они не растеряли покупателей. Наш магазин торговал хорошо. Они перенесли консервы на другое место?
— Да. Кроме того, они сделали новую вывеску и убрали бадейку с вымоченной треской, которую ты выставлял у дверей.
— Видишь, они не умеют приняться за дело! Вот посмотришь — они отвадят всех моих покупателей!
В тот вечер, когда лавка снова открылась, Милена три раза прошлась мимо нее по противоположной стороне улицы. Она увидела синьора Бьяджотти, того самого, который взял лавку в аренду; он сидел за кассой — за кассой Милены. Она видела через стекло витрины, как он нажимал на клавиши, и снова слышала знакомое триньканье. «Это несправедливо», — тихо сказала она, словно для того, чтобы услышать собственный голос.
Теперь она была уже другой, не прежней Миленой; перенесенные горести наполнили ее душу печалью, но в то же время пробудили в ней твердую волю и решительность.
Парикмахер Оресте, стоявший на пороге своей цирюльни, остановил Милену, осведомился о новостях. Он, как и все, тоже сказал ей: «Твой парень этого не заслуживал».
В тот вечер, прежде чем возвратиться в дом матери, Милена пошла навестить Маргариту и, лишь только затворила за собой дверь, разразилась слезами.
— Мне нужно выплакаться. Не говори, ничего не говори.
Маргарита поняла ее горе. Она вышла в кухню, отлила из кастрюли в чашку мясного бульона и поставила остудить на окошко. Потом принесла бульон Ми лене:
— На-ка, поешь, — сказала она. — Подумай и о своем здоровье. Ты должна держаться молодцом, если хочешь, чтобы Альфредо подбодрился.
Тут вошел Марио, только что вернувшийся с работы. Он постучался и попросил/воды. Мачисте согласился на просьбу жены, и вот уже несколько дней Марио жил у них в доме. («Ну, если уж взяла жильца, — сказал Мачисте жене, познакомившись с Марио, — то и корми его. Ведь он один на свете».)
Марио вошел, но, увидев Милену, извинился, сказал, что не хочет мешать. Маргарита ответила:
— Брось церемонии! Тут все свои.
Тогда Марио поставил кувшин в угол и уселся напротив Милены. Спросив о здоровье Альфредо, он сказал:
— Вы, Милена, совсем упали духом. Выше голову! Если согнешься под первыми ударами, то в конце концов покоришься. Ну же, улыбнитесь! Вот и молодчина! Скажите правду, разве вам так не лучше?
— Что-то уж очень легкое лечение, — ответила она. — Вы веселый, сразу видно, что влюблены. Ступайте скорее к Бьянке, я уверена, что она ждет вас.
А когда Марио ушел, Милена поймала себя на том, что думает о его словах, и снова улыбнулась, как он советовал ей.
Виа дель Корно приняла Марио, как своего. Рекомендация Мачисте была надежной порукой.
Защищая сердечные дела Бьянки, Маргарита обнаружила совершенно неожиданные энергию и упрямство.
— Пять лет мы с тобой женаты, и я в первый раз тебя о чем-то прошу, — сказала она мужу в заключение их спора.
Мачисте хотел было ответить, что он не намерен выступать посредником между двумя сопляками, но вместо этого сказал, что снисходит только к тому, что парень один-одинешенек на свете. Как-то раз, когда было мало работы, Мачисте снял свой кожаный фартук и отправился на виа деи Пепи, чтобы навести справки о Марио. Потом он вспомнил об одном печатнике-коммунисте, который мог дать ему более точные сведения. И печатник сообщил ему следующее:
— Марио честный парень. Если ты ему поможешь — сделаешь хорошее дело. Ты мог бы, кроме того, поучить его уму-разуму. Наш долг — не дать ослепить этих ребят. Они должны смотреть на все открытыми глазами.
Возвратившись домой, Мачисте сказал Маргарите:
— Пусть приходит.
Затем Мачисте вышел на улицу, чтобы подготовить соседей к переселению Марио. Сапожнику Стадерини он сказал, что намеревается поселить в комнате наверху знакомого паренька, оставшегося сиротой, сына старого друга. Мачисте не красноречив, он сказал только самое необходимое, но, переходя из уст в уста, новость претерпела некоторые изменения. Луиза, жена мусорщика, излагала ее Синьоре несколько иначе.
— Маргарита обожает детей, — сказала она, — а детей у нее быть не может. Вот Мачисте и берет себе приемыша — из приютских ребятишек-сироток.
Правда, в тот день, когда «приемыш» вступил на виа дель Корно с узелком под мышкой, он вызвал изрядное удивление. Но удивление скоро прошло. Вдова Нези, которая могла теперь злословить в свое удовольствие, сказала только, что Мачисте спустя двенадцать лет вздумал подражать Синьоре — та взяла к себе из приюта Джезуину: девочка тогда была примерно в таком же положении, как и этот парень.
— Кузнец хочет быть самой важной персоной на нашей улице, — заявила она. — Сначала купил себе мотоцикл, а теперь благотворительностью занимается.
А Нанни, который всегда все видел в черном свете, шепнул сапожнику:
— Вот посмотришь, зря его Мачисте пустил. В курятник лису привел!
Несмотря на советы Бьянки и Маргариты, умолявших Марио «держаться поскромнее» хотя бы первое время, он вел себя на виа дель Корно, как в светской гостиной. Он останавливал каждого встречного, протягивал руку и объявлял:
— Марио Париджи. Очень приятно! Я живу у кузнеца. С кем имею честь?
Непринужденные манеры Марио завоевали ему симпатии всей улицы. Даже на Синьору произвели благоприятное впечатление те отчеты, которые были ей представлены.
— Задорный петушок, — сказала она. — Скоро увидим, какая курочка начнет квохтать.
— Молодец, Париджи, — сказал ему Карлино. — Ты записан в фашистскую партию?
— Пока нет.
— Приходи ко мне в федерацию. Я там всегда бываю с шести до семи.
Марио заговорил с ним, думая, что это Беппино Кар-рези. Мачисте разъяснил ему недоразумение.
При знакомстве с будущим тестем и тещей бесстыдство Марио дошло до крайних пределов.
— Позвольте представиться — Марио Париджи… Я не спрашиваю, с кем имею честь, потому что синьору Клоринду все знают. Позавчера в церкви Сан-Ремиджо священник расточал вам такие похвалы!
— Вы ходите в церковь?
— Всегда, каждую свободную минутку!
— А почему не пошли в священники? — допытывалась Клоринда.
— Ах, какой нескромный вопрос! — ответил Марио. — О таких вещах говорят только на исповеди!
А с Ривуаром у Марио был такой разговор:
— Синьор Квальотти, мое почтение… Сколько раз мальчишкой я покупал у вас в городском4 саду засахаренный миндаль! Вы меня не помните?
— Нет, что-то не припомню. Видно, выросли вы с тех пор!
— А знаете, попадались и горькие миндалины! Но уж известно, ребятам все кажется недостаточно сладким.
— Примерно в каком это было году?
— Сейчас скажу… Я бывал там… наверно, в девятнадцатом или двадцатом…
— Ну, конечно! Это ведь было сразу после войны, и сахар стоил бешеных денег. А вот сейчас попробуйте мои миндальные пирожные. Думаю, понравятся.
— Это уж наверняка, — отвечал Марио. — Знаете что, называйте меня на ты. Будем считать, что я ваш сын. А может — ваш будущий зять. Ну, я шучу, сами понимаете.
За два дня Марио стал любимцем всей улицы — куда больше, чем Джезуина, которая жила здесь уже двенадцать лет, но редко выходила из дому, потому что ухаживала за Синьорой. Бьянка и радовалась и вместе с тем тревожилась. Однажды вечером она сказала Марио:
— Ты не понимаешь, с кем имеешь дело! За исключением Милены и Маргариты, вся наша публика только и ждет случая, чтобы почесать язык за твоей спиной. Стоит тебе споткнуться, сейчас же все набросятся, как волки.
— Как ты сказала? За исключением Милены и Маргариты? А про Мачисте забыла?
— Ну, конечно, Мачисте само собой.
— Ну, а Бруно и Клара?
— Гм!
— Да или нет?
— Да. Но вот и все. Точка.
— Ну, а может быть, мы сюда прибавим еще родителей Клары и Бруно?
— У отца Клары на одно слово — два ругательства.
— Ты рассуждаешь, как твоя мачеха. Какие у него еще пороки, что его можно за человека не считать? Что он, не работает? Плохой семьянин? О детях, я полагаю, и говорить не стоит!
— Музетта Чекки — сплетница!
— Ну, а ты сейчас кто?
Бьянка на мгновенье смутилась, почувствовав упрек, и сказала:
— Ну, исключим и ребят. А дальше что? К чему ты клонишь?
— Что ты можешь сказать про Луизу и ее мужа — мусорщика Чекки? И о матери Милены?
— У Луизы тоже язык длинный.
— Я тебе уже сказал: как у тебя!
— Ты хочешь, чтоб я обиделась?
— Нет, нет, хочу только, чтоб ты изменила свои взгляды. Если ты презираешь окружающих тебя людей, как же ты жить будешь на белом свете? Я ведь не говорю тебе — люби ближнего, как самого себя. Это пусть тебе Клоринда проповедует. А я говорю: учись узнавать того, кто с тобой рядом, иначе всегда будешь жить в пустыне.
— Значит, ты думаешь, что уже знаешь нашу улицу лучше меня, хотя я здесь родилась? Этак ты скажешь, что и Синьора, и Нанни, и Элиза, и такие же гулящие, как она, — тоже хорошие люди?
— Нужно в каждом разобраться отдельно.
— Я уже поняла, с чьих слов ты говоришь. Это уроки Мачисте!
Марио увидел, что Бьянка сердится.
— А знаешь, — сказал он, — ведь за всеми этими разговорами мы потеряли целых полчаса «чип-чип».
«Чип— чип» -так назывался у них влюбленный шепот и поцелуи под покровительством статуи Мадонны с младенцем, стоявшей в нише на виа дель Акуа.
— Поздно уже, мне надо бежать, — добавил он.
В оправдание своей спешки он привел какой-то не очень убедительный предлог.
В это же самое время Бруно говорил Кларе: — Завтра я тебе все объясню, а сейчас мне надо идти.
Клара и Бьянка встретились в доме Маргариты, где оказалась также и Милена. Обе девушки были не в духе и рассказали подругам о «бегстве» своих возлюбленных. Но их сомнения рассеяли Джордано Чекки и Джиджи Лукателли: в сопровождении своих сестер, Музетты и Аделе, и увязавшихся за ними малышей, Паллино и Пиккарды, они в неистовом детском азарте носились по улице, распевая во все горло, и размахивали зажженными фонариками на палках.
— Какие мы глупые! — воскликнула Клара. — Ведь завтра праздник — рождество богородицы! Теперь понятно, почему исчезли Бруно и Марио, — они пошли готовиться к «скампанате»!
Джордано, Аделе и компания были охвачены ребяческим нетерпением: они, разумеется, не знали, что, устраивая иллюминацию на день раньше праздника, соблюдают древний обычай.
В давние времена в день шестого сентября крестьяне спускались с гор продавать флорентийцам сухие грибы и пряжу. Их побуждало благочестивое желание поклониться алтарю святой Анны, матери Мадонны, — чудотворный образ провозвестницы монахи держали за легким шелковым занавесом. Торговцы-паломники располагались на монастырском дворе, они ночевали там, отправляли свои потребности, непочтительно пачкая стены, перемежали молитвы плевками. Все это с течением времени стало раздражать горожан, и в особенности священников, ханжей и монахов; ведь для того, чтобы очистить загаженный двор и стены, нужно было пускать в ход/' и скребки, и щелок, и купорос, и мыло, на которые монахи скупились больше, чем на «освященный» елей. Выразителем этого недовольства стала городская молодежь из простонародья, которая с факелами, свистя и гикая, врывалась в оскверненный монастырский двор и устраивала пилигримам-торговцам «скампанату». Их осыпали насмешками и угрозами, тыкали в них заостренными палками, щипали и шлепали женщин помоложе, пришивали исподтишка одежду какой-нибудь кающейся старухи к плащу чужого старика. Словом, молодежь по-своему мстила за осквернение храма. Кутерьма длилась до утра, пока не надоедала весельчакам; а на заре в день праздника Мадонны молодежь, прежде чем приняться за работу, расходилась по улицам, чтобы позаботиться об иллюминации, которая вечером украшала всю Флоренцию и пропитывала запахом сальных свечей и плошек все переулки и закоулки.
— «Ангелы-хранители» один за другим возвращаются. Видать, наша виа дель Корно и в самом деле рай!
— Или ад, — ответила его жена Фидальма. — Бедняжка Милена!
На железной шторе колбасной на виа деи Нери наклеено новое объявление: «Закрыто на учет. Откроется 15 сентября с. г. Новая дирекция».
Здоровье Альфредо ухудшилось. Дубинками ему повредили легкие; потребовался двусторонний пневмоторакс и длительное пребывание в санатории Кареджи, предписано было повезти Альфредо в горы, когда он наберется сил. Чтобы окупить расходы, пришлось сдать лавку в аренду. Теперь уже было ясно, что Альфредо придется лечиться по крайней мере год. В санатории ему отвели отдельную палату, и Милена проводила с ним весь день до позднего вечера.
Милена жила теперь у матери, но все еще снимала квартирку в Курэ, в надежде, что Альфредо выздоровеет и «жизнь начнется снова».
— Наша жизнь длилась всего месяц, — говорил Альфредо и, улыбаясь, спрашивал:
— А как звенела касса?
— Трин-трин, Альфредо, трин-трин.
— Ты узнавай, как они ведут торговлю, — наставлял ее Альфредо. — Боюсь, как бы они не растеряли покупателей. Наш магазин торговал хорошо. Они перенесли консервы на другое место?
— Да. Кроме того, они сделали новую вывеску и убрали бадейку с вымоченной треской, которую ты выставлял у дверей.
— Видишь, они не умеют приняться за дело! Вот посмотришь — они отвадят всех моих покупателей!
В тот вечер, когда лавка снова открылась, Милена три раза прошлась мимо нее по противоположной стороне улицы. Она увидела синьора Бьяджотти, того самого, который взял лавку в аренду; он сидел за кассой — за кассой Милены. Она видела через стекло витрины, как он нажимал на клавиши, и снова слышала знакомое триньканье. «Это несправедливо», — тихо сказала она, словно для того, чтобы услышать собственный голос.
Теперь она была уже другой, не прежней Миленой; перенесенные горести наполнили ее душу печалью, но в то же время пробудили в ней твердую волю и решительность.
Парикмахер Оресте, стоявший на пороге своей цирюльни, остановил Милену, осведомился о новостях. Он, как и все, тоже сказал ей: «Твой парень этого не заслуживал».
В тот вечер, прежде чем возвратиться в дом матери, Милена пошла навестить Маргариту и, лишь только затворила за собой дверь, разразилась слезами.
— Мне нужно выплакаться. Не говори, ничего не говори.
Маргарита поняла ее горе. Она вышла в кухню, отлила из кастрюли в чашку мясного бульона и поставила остудить на окошко. Потом принесла бульон Ми лене:
— На-ка, поешь, — сказала она. — Подумай и о своем здоровье. Ты должна держаться молодцом, если хочешь, чтобы Альфредо подбодрился.
Тут вошел Марио, только что вернувшийся с работы. Он постучался и попросил/воды. Мачисте согласился на просьбу жены, и вот уже несколько дней Марио жил у них в доме. («Ну, если уж взяла жильца, — сказал Мачисте жене, познакомившись с Марио, — то и корми его. Ведь он один на свете».)
Марио вошел, но, увидев Милену, извинился, сказал, что не хочет мешать. Маргарита ответила:
— Брось церемонии! Тут все свои.
Тогда Марио поставил кувшин в угол и уселся напротив Милены. Спросив о здоровье Альфредо, он сказал:
— Вы, Милена, совсем упали духом. Выше голову! Если согнешься под первыми ударами, то в конце концов покоришься. Ну же, улыбнитесь! Вот и молодчина! Скажите правду, разве вам так не лучше?
— Что-то уж очень легкое лечение, — ответила она. — Вы веселый, сразу видно, что влюблены. Ступайте скорее к Бьянке, я уверена, что она ждет вас.
А когда Марио ушел, Милена поймала себя на том, что думает о его словах, и снова улыбнулась, как он советовал ей.
Виа дель Корно приняла Марио, как своего. Рекомендация Мачисте была надежной порукой.
Защищая сердечные дела Бьянки, Маргарита обнаружила совершенно неожиданные энергию и упрямство.
— Пять лет мы с тобой женаты, и я в первый раз тебя о чем-то прошу, — сказала она мужу в заключение их спора.
Мачисте хотел было ответить, что он не намерен выступать посредником между двумя сопляками, но вместо этого сказал, что снисходит только к тому, что парень один-одинешенек на свете. Как-то раз, когда было мало работы, Мачисте снял свой кожаный фартук и отправился на виа деи Пепи, чтобы навести справки о Марио. Потом он вспомнил об одном печатнике-коммунисте, который мог дать ему более точные сведения. И печатник сообщил ему следующее:
— Марио честный парень. Если ты ему поможешь — сделаешь хорошее дело. Ты мог бы, кроме того, поучить его уму-разуму. Наш долг — не дать ослепить этих ребят. Они должны смотреть на все открытыми глазами.
Возвратившись домой, Мачисте сказал Маргарите:
— Пусть приходит.
Затем Мачисте вышел на улицу, чтобы подготовить соседей к переселению Марио. Сапожнику Стадерини он сказал, что намеревается поселить в комнате наверху знакомого паренька, оставшегося сиротой, сына старого друга. Мачисте не красноречив, он сказал только самое необходимое, но, переходя из уст в уста, новость претерпела некоторые изменения. Луиза, жена мусорщика, излагала ее Синьоре несколько иначе.
— Маргарита обожает детей, — сказала она, — а детей у нее быть не может. Вот Мачисте и берет себе приемыша — из приютских ребятишек-сироток.
Правда, в тот день, когда «приемыш» вступил на виа дель Корно с узелком под мышкой, он вызвал изрядное удивление. Но удивление скоро прошло. Вдова Нези, которая могла теперь злословить в свое удовольствие, сказала только, что Мачисте спустя двенадцать лет вздумал подражать Синьоре — та взяла к себе из приюта Джезуину: девочка тогда была примерно в таком же положении, как и этот парень.
— Кузнец хочет быть самой важной персоной на нашей улице, — заявила она. — Сначала купил себе мотоцикл, а теперь благотворительностью занимается.
А Нанни, который всегда все видел в черном свете, шепнул сапожнику:
— Вот посмотришь, зря его Мачисте пустил. В курятник лису привел!
Несмотря на советы Бьянки и Маргариты, умолявших Марио «держаться поскромнее» хотя бы первое время, он вел себя на виа дель Корно, как в светской гостиной. Он останавливал каждого встречного, протягивал руку и объявлял:
— Марио Париджи. Очень приятно! Я живу у кузнеца. С кем имею честь?
Непринужденные манеры Марио завоевали ему симпатии всей улицы. Даже на Синьору произвели благоприятное впечатление те отчеты, которые были ей представлены.
— Задорный петушок, — сказала она. — Скоро увидим, какая курочка начнет квохтать.
— Молодец, Париджи, — сказал ему Карлино. — Ты записан в фашистскую партию?
— Пока нет.
— Приходи ко мне в федерацию. Я там всегда бываю с шести до семи.
Марио заговорил с ним, думая, что это Беппино Кар-рези. Мачисте разъяснил ему недоразумение.
При знакомстве с будущим тестем и тещей бесстыдство Марио дошло до крайних пределов.
— Позвольте представиться — Марио Париджи… Я не спрашиваю, с кем имею честь, потому что синьору Клоринду все знают. Позавчера в церкви Сан-Ремиджо священник расточал вам такие похвалы!
— Вы ходите в церковь?
— Всегда, каждую свободную минутку!
— А почему не пошли в священники? — допытывалась Клоринда.
— Ах, какой нескромный вопрос! — ответил Марио. — О таких вещах говорят только на исповеди!
А с Ривуаром у Марио был такой разговор:
— Синьор Квальотти, мое почтение… Сколько раз мальчишкой я покупал у вас в городском4 саду засахаренный миндаль! Вы меня не помните?
— Нет, что-то не припомню. Видно, выросли вы с тех пор!
— А знаете, попадались и горькие миндалины! Но уж известно, ребятам все кажется недостаточно сладким.
— Примерно в каком это было году?
— Сейчас скажу… Я бывал там… наверно, в девятнадцатом или двадцатом…
— Ну, конечно! Это ведь было сразу после войны, и сахар стоил бешеных денег. А вот сейчас попробуйте мои миндальные пирожные. Думаю, понравятся.
— Это уж наверняка, — отвечал Марио. — Знаете что, называйте меня на ты. Будем считать, что я ваш сын. А может — ваш будущий зять. Ну, я шучу, сами понимаете.
За два дня Марио стал любимцем всей улицы — куда больше, чем Джезуина, которая жила здесь уже двенадцать лет, но редко выходила из дому, потому что ухаживала за Синьорой. Бьянка и радовалась и вместе с тем тревожилась. Однажды вечером она сказала Марио:
— Ты не понимаешь, с кем имеешь дело! За исключением Милены и Маргариты, вся наша публика только и ждет случая, чтобы почесать язык за твоей спиной. Стоит тебе споткнуться, сейчас же все набросятся, как волки.
— Как ты сказала? За исключением Милены и Маргариты? А про Мачисте забыла?
— Ну, конечно, Мачисте само собой.
— Ну, а Бруно и Клара?
— Гм!
— Да или нет?
— Да. Но вот и все. Точка.
— Ну, а может быть, мы сюда прибавим еще родителей Клары и Бруно?
— У отца Клары на одно слово — два ругательства.
— Ты рассуждаешь, как твоя мачеха. Какие у него еще пороки, что его можно за человека не считать? Что он, не работает? Плохой семьянин? О детях, я полагаю, и говорить не стоит!
— Музетта Чекки — сплетница!
— Ну, а ты сейчас кто?
Бьянка на мгновенье смутилась, почувствовав упрек, и сказала:
— Ну, исключим и ребят. А дальше что? К чему ты клонишь?
— Что ты можешь сказать про Луизу и ее мужа — мусорщика Чекки? И о матери Милены?
— У Луизы тоже язык длинный.
— Я тебе уже сказал: как у тебя!
— Ты хочешь, чтоб я обиделась?
— Нет, нет, хочу только, чтоб ты изменила свои взгляды. Если ты презираешь окружающих тебя людей, как же ты жить будешь на белом свете? Я ведь не говорю тебе — люби ближнего, как самого себя. Это пусть тебе Клоринда проповедует. А я говорю: учись узнавать того, кто с тобой рядом, иначе всегда будешь жить в пустыне.
— Значит, ты думаешь, что уже знаешь нашу улицу лучше меня, хотя я здесь родилась? Этак ты скажешь, что и Синьора, и Нанни, и Элиза, и такие же гулящие, как она, — тоже хорошие люди?
— Нужно в каждом разобраться отдельно.
— Я уже поняла, с чьих слов ты говоришь. Это уроки Мачисте!
Марио увидел, что Бьянка сердится.
— А знаешь, — сказал он, — ведь за всеми этими разговорами мы потеряли целых полчаса «чип-чип».
«Чип— чип» -так назывался у них влюбленный шепот и поцелуи под покровительством статуи Мадонны с младенцем, стоявшей в нише на виа дель Акуа.
— Поздно уже, мне надо бежать, — добавил он.
В оправдание своей спешки он привел какой-то не очень убедительный предлог.
В это же самое время Бруно говорил Кларе: — Завтра я тебе все объясню, а сейчас мне надо идти.
Клара и Бьянка встретились в доме Маргариты, где оказалась также и Милена. Обе девушки были не в духе и рассказали подругам о «бегстве» своих возлюбленных. Но их сомнения рассеяли Джордано Чекки и Джиджи Лукателли: в сопровождении своих сестер, Музетты и Аделе, и увязавшихся за ними малышей, Паллино и Пиккарды, они в неистовом детском азарте носились по улице, распевая во все горло, и размахивали зажженными фонариками на палках.
— Какие мы глупые! — воскликнула Клара. — Ведь завтра праздник — рождество богородицы! Теперь понятно, почему исчезли Бруно и Марио, — они пошли готовиться к «скампанате»!
Джордано, Аделе и компания были охвачены ребяческим нетерпением: они, разумеется, не знали, что, устраивая иллюминацию на день раньше праздника, соблюдают древний обычай.
В давние времена в день шестого сентября крестьяне спускались с гор продавать флорентийцам сухие грибы и пряжу. Их побуждало благочестивое желание поклониться алтарю святой Анны, матери Мадонны, — чудотворный образ провозвестницы монахи держали за легким шелковым занавесом. Торговцы-паломники располагались на монастырском дворе, они ночевали там, отправляли свои потребности, непочтительно пачкая стены, перемежали молитвы плевками. Все это с течением времени стало раздражать горожан, и в особенности священников, ханжей и монахов; ведь для того, чтобы очистить загаженный двор и стены, нужно было пускать в ход/' и скребки, и щелок, и купорос, и мыло, на которые монахи скупились больше, чем на «освященный» елей. Выразителем этого недовольства стала городская молодежь из простонародья, которая с факелами, свистя и гикая, врывалась в оскверненный монастырский двор и устраивала пилигримам-торговцам «скампанату». Их осыпали насмешками и угрозами, тыкали в них заостренными палками, щипали и шлепали женщин помоложе, пришивали исподтишка одежду какой-нибудь кающейся старухи к плащу чужого старика. Словом, молодежь по-своему мстила за осквернение храма. Кутерьма длилась до утра, пока не надоедала весельчакам; а на заре в день праздника Мадонны молодежь, прежде чем приняться за работу, расходилась по улицам, чтобы позаботиться об иллюминации, которая вечером украшала всю Флоренцию и пропитывала запахом сальных свечей и плошек все переулки и закоулки.