Страница:
Представители корнокейцев сразу оробели. Карлино объявил им, что их отказ платить за квартиру «походит на попытку бунта против государства, законного наследника всех прав Синьоры». Он даже добавил:
— Права Синьоры — вопрос государственной важности, дорогие мои! Так что дело о вашем бунте, — продолжал Карлино, прищурив глаза и хитро улыбаясь, — согласно «чрезвычайным законам», подлежит передаче в только что созданный Особый трибунал.
Он сказал все это с улыбочкой — так говорят с маленькими детьми, когда, грозя им наказанием за какую-нибудь провинность, предупреждают: «Будьте умниками, а не то вечером останетесь без ужина». А дети отлично знают, как неприятно лечь спать голодными. Словом, в конце квартала у каждого корнокейца были уже приготовлены под мраморной доской комода деньги за квартиру. Тем более, что новый сборщик Синьоры — не кто иной, как бухгалтер Карло Бенчини; он требовал от обитателей виа дель Корно почтения к их владычице: «Вы обязаны, по крайней мере, уважать ее несчастье. Легко смеяться над тем, кто не может ни защищаться, ни нападать!»
В знак протеста и из солидарности со всей улицей Луиза и Фидальма отказались ухаживать за Синьорой.
Теперь Синьора стала одноглазым чудовищем, которое, сидя у окна, похотливо манит к себе всякого, кто останавливается посмотреть на нее. Но виа дель Корно отвернулась от Синьоры; единственное, что она готова делать «из уважения к ее несчастью», — это не замечать ее. В помраченном сознании сумасшедшей, вероятно, пробуждается иногда чувство собственности. Она высовывается из окна, размахивает руками, чтобы прогнать наглецов, тычет пальцем, указывая на углы улицы, и широким жестом, как будто пытается охватить сразу все дома, потом бьет себя в грудь и сердито мычит, словно пытаясь крикнуть: «Все это мое! Вон отсюда! Убирайтесь! Все убирайтесь!»
Но такие настроения пробуждаются в ней лишь изредка. Обычно сна проводит дни довольно спокойно, с большим аппетитом ест и бесконечно нравится самой себе. Очень любит Синьора лакомиться бананами и подсоленными тыквенными семечками. Целыми часами она с жадностью щелкает семечки, пугливо озираясь по сторонам, точно обезьяна. Когда она не занята едой, то любит, усевшись у зеркала, гладить свое лицо, руки, кольца, ожерелье, браслеты. Особенно нравится ей, когда браслеты звенят, ударяясь о мраморную подставку. Временами она мычит, словно желая поговорить сама с собой; посылает поцелуи своему изображению в зеркале. Вдоволь налюбовавшись собой, Синьора обычно начинает снимать платье. Можно догадаться, что она хочет, раздевшись догола, с тем же сладострастием гладить свое тело. Но когда ее, как девочку, берут за руку и отводят от зеркала, Синьора спокойно покоряется. Она прогуливается по комнате со своей сиделкой, жадно уплетая бананы. Сиделки, по очереди присматривавшие за ней, никогда не оставляли ее одну. Они уже привыкли к состоянию больной и теперь разу понимали и выполняли малейшее ее желание. С некоторых пор они заметили, что, только сидя у окна, Синьора ведет себя спокойно. Чтобы больной было удобно, ей Сделали широкое мягкое кресло с подставкой для ног и с двумя откидными полочками, на которые Синьора кладет пакетики с семечками и бананы.
Долгими часами сидит Синьора у окна, уставившись неподвижным взглядом на улицу, отвлекаясь от своего созерцания лишь для того, чтобы, прицелившись, кинуть кожурой от банана в подвернувшегося корнокейца. (Так как бухгалтер Бенчини требует, чтобы больную не раздражали, всем приходится делать вид, будто они не замечают ее выходок.) Если Синьоре удается попасть в цель, она хлопает от удовольствия в ладоши, а пострадавший, поневоле проглотив оскорбление, переносит ее «шутки» с философским спокойствием. Вначале никто, даже ребятишки, не мог безнаказанно взглянуть на ее окно. Увидев, что за ней наблюдают, Синьора приходила в бешенство, а если это был мужчина, начинала, как обычно, похотливо извиваться. Однако укрыть Синьору от общего любопытства было нелегко — весть о сумасшедшей распространилась по всему району, и у ее окна собиралась толпа. К местным жителям присоединялись приезжие фатторе и другие клиенты гостиницы и кузницы. Но теперь любой может проходить мимо ее окон и смотреть на Синьору сколько ему вздумается, она не обращает на это никакого внимания. Синьора нашла себе увлекательное занятие. Это развлечение ей подсказали ребятишки. Однажды Синьора увидела, как Джиджи и Музетта пускают мыльные пузыри, и не успокоилась до тех пор, пока ей не принесли все необходимое для такого дела. И вот теперь сиделка наполняет соломинку мыльной пеной, Синьора дуст в соломинку, и в воздух взлетает пузырь. Если пузырь получается большой и красивый, переливаясь радугой под лучами солнца, Синьора хихикает от удовольствия. Джиджи, Джордано, Палле и девочки охотно участвуют в этой забаве. Задравши носы, они, стоя на улице, следят за воздушными шарами Синьоры, стараются поймать их и прихлопнуть ладонями раньше, чем пузырь успеет долететь до земли. Синьора смотрит из окна и довольно усмехается.
Эта комедия длится до самого вечера. Первыми всегда устают и покидают место забавы ребятишки. Синьору не сердит их дезертирство. Она снова принимается рассматривать улицу, словно о чем-то задумавшись, опять жует бананы, грызет семечки и плюет на головы прохожих. А если те досадливо морщатся, она радостно улыбается.
Так протекает агония обезумевшей Синьоры, зрячего сфинкса, важно восседающего у окна в сбитом набок парике.
Глава двадцать четвертая
— Права Синьоры — вопрос государственной важности, дорогие мои! Так что дело о вашем бунте, — продолжал Карлино, прищурив глаза и хитро улыбаясь, — согласно «чрезвычайным законам», подлежит передаче в только что созданный Особый трибунал.
Он сказал все это с улыбочкой — так говорят с маленькими детьми, когда, грозя им наказанием за какую-нибудь провинность, предупреждают: «Будьте умниками, а не то вечером останетесь без ужина». А дети отлично знают, как неприятно лечь спать голодными. Словом, в конце квартала у каждого корнокейца были уже приготовлены под мраморной доской комода деньги за квартиру. Тем более, что новый сборщик Синьоры — не кто иной, как бухгалтер Карло Бенчини; он требовал от обитателей виа дель Корно почтения к их владычице: «Вы обязаны, по крайней мере, уважать ее несчастье. Легко смеяться над тем, кто не может ни защищаться, ни нападать!»
В знак протеста и из солидарности со всей улицей Луиза и Фидальма отказались ухаживать за Синьорой.
Теперь Синьора стала одноглазым чудовищем, которое, сидя у окна, похотливо манит к себе всякого, кто останавливается посмотреть на нее. Но виа дель Корно отвернулась от Синьоры; единственное, что она готова делать «из уважения к ее несчастью», — это не замечать ее. В помраченном сознании сумасшедшей, вероятно, пробуждается иногда чувство собственности. Она высовывается из окна, размахивает руками, чтобы прогнать наглецов, тычет пальцем, указывая на углы улицы, и широким жестом, как будто пытается охватить сразу все дома, потом бьет себя в грудь и сердито мычит, словно пытаясь крикнуть: «Все это мое! Вон отсюда! Убирайтесь! Все убирайтесь!»
Но такие настроения пробуждаются в ней лишь изредка. Обычно сна проводит дни довольно спокойно, с большим аппетитом ест и бесконечно нравится самой себе. Очень любит Синьора лакомиться бананами и подсоленными тыквенными семечками. Целыми часами она с жадностью щелкает семечки, пугливо озираясь по сторонам, точно обезьяна. Когда она не занята едой, то любит, усевшись у зеркала, гладить свое лицо, руки, кольца, ожерелье, браслеты. Особенно нравится ей, когда браслеты звенят, ударяясь о мраморную подставку. Временами она мычит, словно желая поговорить сама с собой; посылает поцелуи своему изображению в зеркале. Вдоволь налюбовавшись собой, Синьора обычно начинает снимать платье. Можно догадаться, что она хочет, раздевшись догола, с тем же сладострастием гладить свое тело. Но когда ее, как девочку, берут за руку и отводят от зеркала, Синьора спокойно покоряется. Она прогуливается по комнате со своей сиделкой, жадно уплетая бананы. Сиделки, по очереди присматривавшие за ней, никогда не оставляли ее одну. Они уже привыкли к состоянию больной и теперь разу понимали и выполняли малейшее ее желание. С некоторых пор они заметили, что, только сидя у окна, Синьора ведет себя спокойно. Чтобы больной было удобно, ей Сделали широкое мягкое кресло с подставкой для ног и с двумя откидными полочками, на которые Синьора кладет пакетики с семечками и бананы.
Долгими часами сидит Синьора у окна, уставившись неподвижным взглядом на улицу, отвлекаясь от своего созерцания лишь для того, чтобы, прицелившись, кинуть кожурой от банана в подвернувшегося корнокейца. (Так как бухгалтер Бенчини требует, чтобы больную не раздражали, всем приходится делать вид, будто они не замечают ее выходок.) Если Синьоре удается попасть в цель, она хлопает от удовольствия в ладоши, а пострадавший, поневоле проглотив оскорбление, переносит ее «шутки» с философским спокойствием. Вначале никто, даже ребятишки, не мог безнаказанно взглянуть на ее окно. Увидев, что за ней наблюдают, Синьора приходила в бешенство, а если это был мужчина, начинала, как обычно, похотливо извиваться. Однако укрыть Синьору от общего любопытства было нелегко — весть о сумасшедшей распространилась по всему району, и у ее окна собиралась толпа. К местным жителям присоединялись приезжие фатторе и другие клиенты гостиницы и кузницы. Но теперь любой может проходить мимо ее окон и смотреть на Синьору сколько ему вздумается, она не обращает на это никакого внимания. Синьора нашла себе увлекательное занятие. Это развлечение ей подсказали ребятишки. Однажды Синьора увидела, как Джиджи и Музетта пускают мыльные пузыри, и не успокоилась до тех пор, пока ей не принесли все необходимое для такого дела. И вот теперь сиделка наполняет соломинку мыльной пеной, Синьора дуст в соломинку, и в воздух взлетает пузырь. Если пузырь получается большой и красивый, переливаясь радугой под лучами солнца, Синьора хихикает от удовольствия. Джиджи, Джордано, Палле и девочки охотно участвуют в этой забаве. Задравши носы, они, стоя на улице, следят за воздушными шарами Синьоры, стараются поймать их и прихлопнуть ладонями раньше, чем пузырь успеет долететь до земли. Синьора смотрит из окна и довольно усмехается.
Эта комедия длится до самого вечера. Первыми всегда устают и покидают место забавы ребятишки. Синьору не сердит их дезертирство. Она снова принимается рассматривать улицу, словно о чем-то задумавшись, опять жует бананы, грызет семечки и плюет на головы прохожих. А если те досадливо морщатся, она радостно улыбается.
Так протекает агония обезумевшей Синьоры, зрячего сфинкса, важно восседающего у окна в сбитом набок парике.
Глава двадцать четвертая
Снова наступило лето, но кто уничтожит теперь холод в сердцах?
Эудженио, рассказывая Бьянке о себе, напирал, как на особую свою добродетель, на то обстоятельство, что он политикой не интересуется. Однако будь жив Мачисте, он легко доказал бы своему подмастерью, что его поведение — тоже определенная политическая позиция. Отстраняться — это означает принять существующий порядок, признать его или по крайней мере согласиться с ним морально. «Все одно к одному». Если же хочешь обеспечить себе полное спокойствие, записывайся в фашистскую партию, как Отелло, который обратился непосредственно к Карлино, чтоб тот поддержал его заявление. Так поступил и Ристори, и Оресте, и Беппино Каррези. Отелло сделал это из корысти — хотел сохранить за собой поставки угля в школы всего округа, а может быть, получить и новые поставки; Ристори желал «ни с кем не ссориться», флюгер-парикмахер пошел по стопам хозяина гостиницы, а Беппино Каррези, вольный труженик, записался в фашисты из страха. Но так или иначе он был первым из уважавших себя корнокейцев, кто сложил оружие. И его отступничество — хоть о нем не толковали публично — легло мрачной тенью на всю улицу. Ибо наш народ, в большинстве своем полуграмотный, действует, повинуясь своему чутью; чтобы усвоить идею, ему необходимы символы. Правы они или ошибаются — скажет история; но к двенадцатому июля 1926 года в понимании корнокейцев фашизм — это Карлино, а антифашизм — это Мачисте. И для того, чтобы духовно стать на сторону Мачисте, они не ждали Ночи Апокалипсиса. Убийство Мачисте было для них трагическим подтверждением, что они идут по правильной дороге.
Они приспосабливаются, и это можно понять. Ведь жить-то надо. Они боятся, это тоже понятно. Теперь у Стадерини правая рука сама собой подымается (будь в ней даже молоток или что-либо другое), и он отдает великолепное римское приветствие, когда Карлино проходит мимо его верстака. Фидальма согласилась ходить к фашисту-бухгалтеру стелить постель и убирать комнаты — ведь после смерти матери Карлино живет один. Что ж, работа не хуже прочей, и Карлино платит ей, как любой другой наниматель. Кроме того, он отдает Фидальме свою поношенную одежду для ее старика, так что теперь по воскресеньям сапожник щеголяет в еще приличном темном костюме, который видывал всякие виды — «Казино Боргези», а может, и злачные места похуже. А Леонтина нашила на новехонькую черную рубашку Карлино его орденские ленточки. Кто посмеет отказать в услуге бухгалтеру Бенчини или не работать на него, если он этого потребует? После смерти матери Карлино убедился, что уход за собственной персоной требует многих мелких забот, и решил, что хлопотно и бессмысленно искать их на стороне, когда с виа дель Корно слетела спесь и вся улица в его распоряжении. Более того, в годовщину основания фашистской партии Карлино выразил Фидальме свое удивление по поводу того, что только Отелло, Ристори и сиделки Синьоры вывесили флаги. И едва успела Фидальма передать его слова, как на окнах пирожника и землекопа уже развевались трехцветные полотнища.
Попробуем заглянуть в сердца корнокейцев. Мы, конечно, прочтем там страх, даже ужас. Но спросим себя, что же порождает эти чувства? Сказать «ненависть» — слишком сильно, ибо ненависть всегда активна; назовем это озлоблением, пламенем, тлеющим под пеплом, и осуждением, бесповоротным осуждением, затаенным в глубине души. А это означает записаться в фашистскую партию? Нет! Одобрять фашистов? Нет! Носить их значки? Нет! Словом, немой протест. Единственный еще возможный протест. Единственный способ отречься от тех, кто убил Мачисте. Теперь Беппино Каррези стал одним из его убийц. Таковы смутные думы корнокейцев. И они лишили Беппино Каррези своего доверия.
Но есть и такие, кто, будучи приперт к стене, открыто выразил свое осуждение. Это Бруно.
Бруно — обыкновенный парень. Мы видели это по его отношениям с Элизой. Ему было тогда девятнадцать лет, и в нем вспыхнула чувственность. Когда он, еще подростком, открыл тайну существования женщины, хорошенькая, дерзкая и доступная Элиза взволновала его так сильно, что по мере его возмужания стала каким-то психическим наваждением, грозившим опасностью онанизма, к которому Бруно испытывал физическое отвращенье. Он откровенно сказал Элизе, что она у него «комом застряла в горле». Но второй раз он встретился с нею в лугах Кашинэ только из жалости, к которой примешался порыв страсти, когда он оказался наедине с женщиной, желавшей его. Боясь привыкнуть к Элизе, он твердо решил избегать ее и достиг этого нарочитой циничной грубостью, которая была лишь средством защиты его любви к Кларе, его стремления создать себе семью. В отношении политики Бруно занимал ту же позицию, что и Эудженио, полагая, что в нее вмешиваться нечего. Но в отличие от молодого кузнеца он не придерживался строгого нейтралитета и соглашался с рассуждениями Марио, хотя все его сочувствие ограничивалось еженедельным взносом в фонд Красной Помощи.
Смерть Мачисте усилила в сердце Бруно тревогу, страх и озлобление, которые объединяли всех корнокейцев. Но теперь на железной дороге собирались «выкорчевать всех бунтовщиков». Отец Бруно, хоть он и записан в книге почета как машинист, погибший при выполнении служебного долга, оставил по себе память и как убежденный социалист. Бруно никогда не высказывался в духе идей своего отца; но все же отец и сын — одна кровь, и поэтому специально выделенная комиссия вызвала Бруно и учинила ему допрос: каковы его политические воззрения, «не идет ли он по той же дорожке, что и отец», а если не идет, то почему не записывается в фашистскую партию?
Тут— то Бруно и прорвало. Он сказал, что память об отце ему дороже всего на свете. А когда его стали допрашивать построже, Бруно заявил, что в жизни своего отца он одобряет все, в том числе и его политические убеждения. И поэтому-то он и не записывается и никогда не запишется в фашистскую партию, хотя он -не коммунист и вообще политикой не интересуется; он — просто железнодорожник и после смены думает только о том, как бы провести свободные часы в кругу своей семьи. Но его оговорок слушать не стали. Бруно отстранили от работы, пока не будет утверждено его увольнение.
То же самое, только проще, проделали и с его тестем. Землекоп Антонио также считал, что политикой заниматься не нужно, достаточно раз в пять лет голосовать за социалистов. Однако, когда его приперли к стенке, допрашивая, одобряет ли он образ мыслей своего зятя, то старик не смог сказать, что он его осуждает. И так как Антонио был на поденной работе, то с ним разделались быстрее и уволили сразу. Легко представить себе, как это. отразилось на бюджете семьи.
Но утверждать на основании подобных фактов, что наша улица утратила свою веселость и страсть к сплетням, было бы искажением истины, чистейшим прикрашиванием. Люди помнили, что нужно жить час за часом, день за днем, недели, месяцы и годы, которые неуклонно следуют друг за другом. И ведь у сердца есть тысячи способов обманывать себя. (Мы часто говорим «сердце», но речь-то идет о совести.)
Ошибается тот, кто думает, что корнокейцы совершенно «раздавлены гнетом фашистской диктатуры». Никогда еще не было на виа дель Корно столько озорных выходок. как теперь. Всех обуяла страсть к сплетням, шуткам, дурачеству и интригам. Словно с обоих концов улицы раз и навсегда опустились железные шторы, и виа дель Корно сказала остальному человечеству: «Спокойной ночи».
Позавчера Стадерини распустил слух, что Клоринду в юности соблазнил дядя — священник из Варлунго и, чтобы откупиться от нее, старый обольститель дает теперь Ривуару денег взаймы. Орудуя шилом, дратвой и молотком, сапожник сочинил эту новость, как выдумывает журналист очередную «утку». Однако Ривуар для очистки совести решил расспросить жену и выяснить дело. Бедняжка Клоринда начала с отговорок: «Удивляюсь я тебе, Серафино», но, пытаясь оправдаться, все больше путалась и сбивалась. Наконец пробормотав: «Я была так молода!», она без чувств упала на руки мужа.
Это было позавчера. А вчера Ривуар отомстил сапожнику. Он возвестил у всех окон, и в особенности под окном у Фидальмы, что каждую субботу Стадерини вечером встречается с Розеттой (полгода назад она вышла из Санта-Вердиана). Свидания происходят в гостинице на виа дель Аморино, а иногда даже в рощице у крепости Бассо.
Вот и есть чем заполнить день — сплетни бегут от двери к двери, от окна к окну. Невольно спросишь, куда же зайдут таким путем наши друзья. Оказывается, не очень далеко. Всего только до кабачка на виа деи Сапонаи, где Стадерини и Ривуар, заключив перемирие, нашептывают друг другу, что Семира сидит в доме землекопа Антонио дольше, чем полагается, что тут происходит роман под предлогом родственных отношений, возникших после брака Бруно и Клары. Ведь Семира вдовеет уже восьмой год, и ей всего сорок пять лет, а на вид и того меньше… Бедняжка Леонтина! И хоть не хочется бросать тень на безупречную женщину, но, может быть, и на этот раз дьявольское лукавство сапожника попало в точку: во всяком случае, он в ту пору провидел возможное развитие чувств!
Так вот и живет виа дель Корно в этом болоте. Люди словно и забыли, что Уго уже три месяца сидит в тюрьме и что за невозможностью предъявить ему какое-либо обвинение, кроме хранения листовок, бывших легальными в период их напечатания, его отдали под суд «за насильственное задержание и нанесение побоев коммивояжеру Освальдо Ливерани». Ристори вызывали в качестве свидетеля, он давал показания и сказал, что это правда. И ведь это действительно правда — кто может это отрицать? Пусть корнокейцы потешаются друг над другом: yже многие годы они таким способом выражают свою взаимную приязнь. А фашизму они в сердце своем говорят: «Нет!», и Карлино это прекрасно знает. Но все они, если их спросить, начнут это отрицать: «Да лопни мои глаза!» Оставим их, пусть забавляются пересудами.
А сколько было болтовни, какие побежали сплетни от двери к двери и от окна к окну, когда Фидальма «накрыла» Марио и Милену, увидела, что они «гуляют под ручку по парку»! Милена всего несколько месяцев, как овдовела, и еще носит траур. Позор! Скандал! Посыпались шутки, прибаутки, укоры и насмешки! Но когда однажды вечером полицейские явились за молодым печатником, отношение к нему сразу изменилось. Теперь все трепетали за Марио. Притаившись у дверей и окон, каждый с бьющимся сердцем следил, как Милена с равнодушным видом прошла под носом у полицейских, а потом, конечно, побежала предупредить Марио, который был еще на работе. Люди молчали, но мысль у всех была одна:
«Беги, Милена, беги скорее!»
Было пять часов; Марио вышел из типографии и двинулся один по спуску Пино. Вдруг он увидел, что навстречу ему бежит Милена. Завидев Марио, она побежала быстрее, словно желая броситься ему в объятия. Внезапно она схватилась за сердце и остановилась.
— Дух захватило! — сказала она.
Шагнув к Марио, она уцепилась за его руку, словно ища опоры. Потом вскинула на него глаза и попыталась улыбнуться.
— Я бежала, как сумасшедшая! Даже забыла губы накрасить!
— Пришли забрать меня? — спросил он. Милена уже отдышалась.
— Да, — сказала она. — Полчаса назад. Но не беспокойся, они за мной не пошли. А ведь, наверно, на мне лица не было, когда я мимо них проходила! Один бог знает, почему они не догадались!
Теперь Милена была спокойна и уговаривала Марио не волноваться, идти с безразличным видом. Она взяла его под руку и повела к площади Савонаролы. Они думали об одном и том же, и, выражая их общую мысль, Милена сказала:
— Ты пока спрячешься у Маргариты. Автобус уходит в шесть сорок. Мы можем часок посидеть здесь на скамейке. Надо о многом подумать!
Они сели. Над ними, высоко на пьедестале, стоял монах, благословляя их; а рядом играли дети под присмотром матерей и нянек. Деревья осеняли их своей густой тенью Милена все еще держала Марио под руку и прижималась к нему, сплетая его пальцы со своими. На мгновение они заглянули друг другу в глаза, и сердца двадцатилетних влюбленных сжались от грустных предчувствий.
— Они ничего про меня не знают, — сказал он. — До сих пор наша работа была легальной. Мне ничего не могут сделать. — Конечно, — ответила она.
В двадцать лет душа не хочет верить беде.
Марио был в спецовке. В кармане у него лежали три оставшиеся сигареты. Он вытащил одну и посмотрел вокруг: кто бы дал прикурить. Милена протянула руку грациозным движением.
— Дай сюда, я пойду и зажгу тебе, — сказала она.
И, взяв сигарету, подошла к какому-то старому синьору, который сидел неподалеку на скамеечке, положив палку на колени, и покуривал трубочку. Старик чиркнул серной спичкой о скамью и, что-то пробормотав, поднес Милене. Первый раз в жизни Милена закурила папиросу. У нее запершило в горле от дыма и едкого запаха плохо прогоревшей серной головки спички. Она закашлялась.
Старый синьор счел нужным выразить свое мнение:
— Да кто вас научил курить! Женщина — и вдруг курит! Да еще такая молодая!
Обернувшись к подошедшему Марио, который видел эту сцену, старик добавил:
— И вы ей это позволяете? Ну, поздравляю!
Матери и няньки, сидевшие на соседних скамейках, засмеялись; но некоторые промолчали, очевидно, соглашаясь с мнением старого брюзги. Одна из пожилых женщин, укоризненно глядя на Марио, сказала:
— Не стыдно вам, что ваша дама курит? Да еще в общественном месте?
Милена все кашляла и смеялась. И вдруг стала икать. Марио охватило задорное веселье, словно мальчишку, непочтительного к старым ворчунам. Они вернулись на свою скамью. Милена пыталась сдержать смех, но каждый раз, как икота возобновлялась, она снова начинала хохотать. Наконец икота как будто прошла; но когда Милена подняла глаза и увидела, как старик, жестикулируя, что-то проповедует женщинам, на нее снова напал неудержимый хохот. Марио вторил ей, потому что смех всегда заразителен. Старик погрозил им палкой. Потом в бешенстве вскочил со скамейки, бросился куда-то за па мятник и вскоре появился в сопровождении полицейского.
Тут Марио и Милена в мгновение ока вернулись к действительности, о которой на минуту забыли. Оба кинулись бежать, не переставая смеяться. Они мчались, держась за руки, до тех пор, пока, обернувшись, не увидели, что никто за ними не гонится.
Они оказались на виа Микели, безлюдной тихой улице, наполовину лежавшей в тени, наполовину залитой солнцем, игравшим на стенах красивых белых домов и спущенных жалюзи. Внезапно попав в этот пустынный уголок, они изумленно посмотрели друг на друга; последняя вспышка смеха одновременно угасла у них, перейдя в знакомую ласковую улыбку.
— Мы как дети, — сказала Милена, поправляя волосы.
— Вот именно, — подтвердил Марио. И в голосе у них звучал не упрек, а взаимное одобрение.
Они направились к автобусной станции, откуда машины отправлялись в загородные рейсы. Они шли рядом и молчали.
Вдруг Милена, не останавливаясь, сказала спокойно:
— Не обращай внимания, если я сейчас начну плакать. Это не от горя. Так иногда бывает после сумасшедшего хохота.
Он взял ее за руку. Но Милене уже удалось справиться с собой.
Они переходили площадь Санта-Мария Новелла; до заката было еще далеко, обелиски искрились под солнцем.
— Нет, нет, не буду плакать, — сказала Милена.
Они проходили мимо какой-то кондитерской. Милена посмотрела на часы.
— Уже пять минут седьмого, — воскликнула она. — Мы потеряли столько времени и не сказали друг другу ни слова!
— Так далее лучше, — ответил Марио. — Может быть, мы видимся в последний раз перед долгой разлукой. И нам было весело. Чего же больше?
Теперь она снова стала той Миленой, какой сделали ее перенесенные горести, тревоги, несправедливость и новая любовь — настоящая любовь, за которую надо бороться.
— Долго оставаться у Маргариты нельзя, — сказала ока. — Полиция за ней потихоньку присматривает, потому что она — вдова Мачисте. Если действительно хотят тебя арестовать, то явятся и туда. Но у нее ты хоть несколько дней будешь в безопасности. А за это время мы что-нибудь придумаем. Ты пока отдохни. Уж сколько времени ты живешь в таком напряжении!
— Ты все обо мне говоришь, Милена, а ты-то сама?
— Ну хорошо, хорошо, — ответила она. — Довольно разговоров! Ты видишь, что это лишнее. Иди возьми билет, а я займу тебе место в автобусе.
Перед Марио. к кассе стояло человек десять. Потихоньку подвигаясь в очереди, он думал не о билете, а о Милене; текли минуты, и он думал не о партии, не о Мачисте, не о коммунизме, не о фашизме, а о Милене — неизвестно, когда они еще увидятся.
— Куда? — спросил его кассир, выглядывая из окошечка.
— Греве, — машинально ответил Марио, шаря в кармаспецовки. Там оказалось две сигареты и шесть сольди. И тогда Марио вспомнил, что у него нет при себе денег. Он извинился, сказав, что сейчас вернется, и побежал к Милене. Она сидела в автобусе и думала о нем — неизвестно, когда они еще увидятся.
— Милена, — позвал Марио, постучав пальцами по стеклу. — У тебя есть деньги? Я забыл, что у меня в кармане только мелочь!
— Нет! — сказала она. — Я ведь выбежала без сумочки!
Она вышла из автобуса. Через несколько минут он должен был тронуться. Марио и Милена бросились к кассе. Окошечко было уже закрыто. Они долго стучались, кассир все повторял: «Закрыто! Закрыто!» Но, наконец, в ответ на их крики отворил окошечко.
— Дайте мне, пожалуйста, билет! Я заплачу за него кондуктору, как только приеду в Греве! Я еду к дочери сборщика налогов. Его там все знают!
Кассир никак не мог взять в толк, чего от него хотят, а потом пустился в пространные объяснения:
— Никак не могу! Это против правил! Может быть, сборщик налогов очень почтенный человек, но я не имею чести его знать. Я никогда не был в Греве! Если…
Они не дослушали его разглагольствований. Марио кинулся к двери, крикнув:
— Хочу я посмотреть, кто меня высадит из автобуса! Прощай, Милена! Прощай, любимая!
Однако когда он выбежал на площадь, то увидел, что автобус уже заворачивал на Боргоньисанти. Марио помчался вдогонку, крича во все горло и размахивая руками. Но автобус выехал на асфальтированную дорогу и был уже далеко: он поднимался на мост Каррайа.
Когда Милена подбежала к Марио, он остановился посреди улицы и, схватившись за голову, заговорил сердито и взволнованно — прохожим, верно, казалось, что в чем-то обвиняет свою спутницу.
— Вот видишь, Милена, вот видишь! Я вздумал экономить, брать с собой деньги только на курево и газету! И вот что вышло! Вот тебе и благоразумие! Вот оно к чему привели!
Патом он и в самом деле начал упрекать Милену
— Да ведь ты тоже поддерживала эти глупости! Зачем, мол, ты берешь с собой деньги, тратишься на мороженое, на дорогие сигареты, на орешки, а потом не у что пары носков купить! Ну вот! Вот!
Но насколько был взбудоражен Марио, настолько Щ лена оставалась спокойной.
Эудженио, рассказывая Бьянке о себе, напирал, как на особую свою добродетель, на то обстоятельство, что он политикой не интересуется. Однако будь жив Мачисте, он легко доказал бы своему подмастерью, что его поведение — тоже определенная политическая позиция. Отстраняться — это означает принять существующий порядок, признать его или по крайней мере согласиться с ним морально. «Все одно к одному». Если же хочешь обеспечить себе полное спокойствие, записывайся в фашистскую партию, как Отелло, который обратился непосредственно к Карлино, чтоб тот поддержал его заявление. Так поступил и Ристори, и Оресте, и Беппино Каррези. Отелло сделал это из корысти — хотел сохранить за собой поставки угля в школы всего округа, а может быть, получить и новые поставки; Ристори желал «ни с кем не ссориться», флюгер-парикмахер пошел по стопам хозяина гостиницы, а Беппино Каррези, вольный труженик, записался в фашисты из страха. Но так или иначе он был первым из уважавших себя корнокейцев, кто сложил оружие. И его отступничество — хоть о нем не толковали публично — легло мрачной тенью на всю улицу. Ибо наш народ, в большинстве своем полуграмотный, действует, повинуясь своему чутью; чтобы усвоить идею, ему необходимы символы. Правы они или ошибаются — скажет история; но к двенадцатому июля 1926 года в понимании корнокейцев фашизм — это Карлино, а антифашизм — это Мачисте. И для того, чтобы духовно стать на сторону Мачисте, они не ждали Ночи Апокалипсиса. Убийство Мачисте было для них трагическим подтверждением, что они идут по правильной дороге.
Они приспосабливаются, и это можно понять. Ведь жить-то надо. Они боятся, это тоже понятно. Теперь у Стадерини правая рука сама собой подымается (будь в ней даже молоток или что-либо другое), и он отдает великолепное римское приветствие, когда Карлино проходит мимо его верстака. Фидальма согласилась ходить к фашисту-бухгалтеру стелить постель и убирать комнаты — ведь после смерти матери Карлино живет один. Что ж, работа не хуже прочей, и Карлино платит ей, как любой другой наниматель. Кроме того, он отдает Фидальме свою поношенную одежду для ее старика, так что теперь по воскресеньям сапожник щеголяет в еще приличном темном костюме, который видывал всякие виды — «Казино Боргези», а может, и злачные места похуже. А Леонтина нашила на новехонькую черную рубашку Карлино его орденские ленточки. Кто посмеет отказать в услуге бухгалтеру Бенчини или не работать на него, если он этого потребует? После смерти матери Карлино убедился, что уход за собственной персоной требует многих мелких забот, и решил, что хлопотно и бессмысленно искать их на стороне, когда с виа дель Корно слетела спесь и вся улица в его распоряжении. Более того, в годовщину основания фашистской партии Карлино выразил Фидальме свое удивление по поводу того, что только Отелло, Ристори и сиделки Синьоры вывесили флаги. И едва успела Фидальма передать его слова, как на окнах пирожника и землекопа уже развевались трехцветные полотнища.
Попробуем заглянуть в сердца корнокейцев. Мы, конечно, прочтем там страх, даже ужас. Но спросим себя, что же порождает эти чувства? Сказать «ненависть» — слишком сильно, ибо ненависть всегда активна; назовем это озлоблением, пламенем, тлеющим под пеплом, и осуждением, бесповоротным осуждением, затаенным в глубине души. А это означает записаться в фашистскую партию? Нет! Одобрять фашистов? Нет! Носить их значки? Нет! Словом, немой протест. Единственный еще возможный протест. Единственный способ отречься от тех, кто убил Мачисте. Теперь Беппино Каррези стал одним из его убийц. Таковы смутные думы корнокейцев. И они лишили Беппино Каррези своего доверия.
Но есть и такие, кто, будучи приперт к стене, открыто выразил свое осуждение. Это Бруно.
Бруно — обыкновенный парень. Мы видели это по его отношениям с Элизой. Ему было тогда девятнадцать лет, и в нем вспыхнула чувственность. Когда он, еще подростком, открыл тайну существования женщины, хорошенькая, дерзкая и доступная Элиза взволновала его так сильно, что по мере его возмужания стала каким-то психическим наваждением, грозившим опасностью онанизма, к которому Бруно испытывал физическое отвращенье. Он откровенно сказал Элизе, что она у него «комом застряла в горле». Но второй раз он встретился с нею в лугах Кашинэ только из жалости, к которой примешался порыв страсти, когда он оказался наедине с женщиной, желавшей его. Боясь привыкнуть к Элизе, он твердо решил избегать ее и достиг этого нарочитой циничной грубостью, которая была лишь средством защиты его любви к Кларе, его стремления создать себе семью. В отношении политики Бруно занимал ту же позицию, что и Эудженио, полагая, что в нее вмешиваться нечего. Но в отличие от молодого кузнеца он не придерживался строгого нейтралитета и соглашался с рассуждениями Марио, хотя все его сочувствие ограничивалось еженедельным взносом в фонд Красной Помощи.
Смерть Мачисте усилила в сердце Бруно тревогу, страх и озлобление, которые объединяли всех корнокейцев. Но теперь на железной дороге собирались «выкорчевать всех бунтовщиков». Отец Бруно, хоть он и записан в книге почета как машинист, погибший при выполнении служебного долга, оставил по себе память и как убежденный социалист. Бруно никогда не высказывался в духе идей своего отца; но все же отец и сын — одна кровь, и поэтому специально выделенная комиссия вызвала Бруно и учинила ему допрос: каковы его политические воззрения, «не идет ли он по той же дорожке, что и отец», а если не идет, то почему не записывается в фашистскую партию?
Тут— то Бруно и прорвало. Он сказал, что память об отце ему дороже всего на свете. А когда его стали допрашивать построже, Бруно заявил, что в жизни своего отца он одобряет все, в том числе и его политические убеждения. И поэтому-то он и не записывается и никогда не запишется в фашистскую партию, хотя он -не коммунист и вообще политикой не интересуется; он — просто железнодорожник и после смены думает только о том, как бы провести свободные часы в кругу своей семьи. Но его оговорок слушать не стали. Бруно отстранили от работы, пока не будет утверждено его увольнение.
То же самое, только проще, проделали и с его тестем. Землекоп Антонио также считал, что политикой заниматься не нужно, достаточно раз в пять лет голосовать за социалистов. Однако, когда его приперли к стенке, допрашивая, одобряет ли он образ мыслей своего зятя, то старик не смог сказать, что он его осуждает. И так как Антонио был на поденной работе, то с ним разделались быстрее и уволили сразу. Легко представить себе, как это. отразилось на бюджете семьи.
Но утверждать на основании подобных фактов, что наша улица утратила свою веселость и страсть к сплетням, было бы искажением истины, чистейшим прикрашиванием. Люди помнили, что нужно жить час за часом, день за днем, недели, месяцы и годы, которые неуклонно следуют друг за другом. И ведь у сердца есть тысячи способов обманывать себя. (Мы часто говорим «сердце», но речь-то идет о совести.)
Ошибается тот, кто думает, что корнокейцы совершенно «раздавлены гнетом фашистской диктатуры». Никогда еще не было на виа дель Корно столько озорных выходок. как теперь. Всех обуяла страсть к сплетням, шуткам, дурачеству и интригам. Словно с обоих концов улицы раз и навсегда опустились железные шторы, и виа дель Корно сказала остальному человечеству: «Спокойной ночи».
Позавчера Стадерини распустил слух, что Клоринду в юности соблазнил дядя — священник из Варлунго и, чтобы откупиться от нее, старый обольститель дает теперь Ривуару денег взаймы. Орудуя шилом, дратвой и молотком, сапожник сочинил эту новость, как выдумывает журналист очередную «утку». Однако Ривуар для очистки совести решил расспросить жену и выяснить дело. Бедняжка Клоринда начала с отговорок: «Удивляюсь я тебе, Серафино», но, пытаясь оправдаться, все больше путалась и сбивалась. Наконец пробормотав: «Я была так молода!», она без чувств упала на руки мужа.
Это было позавчера. А вчера Ривуар отомстил сапожнику. Он возвестил у всех окон, и в особенности под окном у Фидальмы, что каждую субботу Стадерини вечером встречается с Розеттой (полгода назад она вышла из Санта-Вердиана). Свидания происходят в гостинице на виа дель Аморино, а иногда даже в рощице у крепости Бассо.
Вот и есть чем заполнить день — сплетни бегут от двери к двери, от окна к окну. Невольно спросишь, куда же зайдут таким путем наши друзья. Оказывается, не очень далеко. Всего только до кабачка на виа деи Сапонаи, где Стадерини и Ривуар, заключив перемирие, нашептывают друг другу, что Семира сидит в доме землекопа Антонио дольше, чем полагается, что тут происходит роман под предлогом родственных отношений, возникших после брака Бруно и Клары. Ведь Семира вдовеет уже восьмой год, и ей всего сорок пять лет, а на вид и того меньше… Бедняжка Леонтина! И хоть не хочется бросать тень на безупречную женщину, но, может быть, и на этот раз дьявольское лукавство сапожника попало в точку: во всяком случае, он в ту пору провидел возможное развитие чувств!
Так вот и живет виа дель Корно в этом болоте. Люди словно и забыли, что Уго уже три месяца сидит в тюрьме и что за невозможностью предъявить ему какое-либо обвинение, кроме хранения листовок, бывших легальными в период их напечатания, его отдали под суд «за насильственное задержание и нанесение побоев коммивояжеру Освальдо Ливерани». Ристори вызывали в качестве свидетеля, он давал показания и сказал, что это правда. И ведь это действительно правда — кто может это отрицать? Пусть корнокейцы потешаются друг над другом: yже многие годы они таким способом выражают свою взаимную приязнь. А фашизму они в сердце своем говорят: «Нет!», и Карлино это прекрасно знает. Но все они, если их спросить, начнут это отрицать: «Да лопни мои глаза!» Оставим их, пусть забавляются пересудами.
А сколько было болтовни, какие побежали сплетни от двери к двери и от окна к окну, когда Фидальма «накрыла» Марио и Милену, увидела, что они «гуляют под ручку по парку»! Милена всего несколько месяцев, как овдовела, и еще носит траур. Позор! Скандал! Посыпались шутки, прибаутки, укоры и насмешки! Но когда однажды вечером полицейские явились за молодым печатником, отношение к нему сразу изменилось. Теперь все трепетали за Марио. Притаившись у дверей и окон, каждый с бьющимся сердцем следил, как Милена с равнодушным видом прошла под носом у полицейских, а потом, конечно, побежала предупредить Марио, который был еще на работе. Люди молчали, но мысль у всех была одна:
«Беги, Милена, беги скорее!»
Было пять часов; Марио вышел из типографии и двинулся один по спуску Пино. Вдруг он увидел, что навстречу ему бежит Милена. Завидев Марио, она побежала быстрее, словно желая броситься ему в объятия. Внезапно она схватилась за сердце и остановилась.
— Дух захватило! — сказала она.
Шагнув к Марио, она уцепилась за его руку, словно ища опоры. Потом вскинула на него глаза и попыталась улыбнуться.
— Я бежала, как сумасшедшая! Даже забыла губы накрасить!
— Пришли забрать меня? — спросил он. Милена уже отдышалась.
— Да, — сказала она. — Полчаса назад. Но не беспокойся, они за мной не пошли. А ведь, наверно, на мне лица не было, когда я мимо них проходила! Один бог знает, почему они не догадались!
Теперь Милена была спокойна и уговаривала Марио не волноваться, идти с безразличным видом. Она взяла его под руку и повела к площади Савонаролы. Они думали об одном и том же, и, выражая их общую мысль, Милена сказала:
— Ты пока спрячешься у Маргариты. Автобус уходит в шесть сорок. Мы можем часок посидеть здесь на скамейке. Надо о многом подумать!
Они сели. Над ними, высоко на пьедестале, стоял монах, благословляя их; а рядом играли дети под присмотром матерей и нянек. Деревья осеняли их своей густой тенью Милена все еще держала Марио под руку и прижималась к нему, сплетая его пальцы со своими. На мгновение они заглянули друг другу в глаза, и сердца двадцатилетних влюбленных сжались от грустных предчувствий.
— Они ничего про меня не знают, — сказал он. — До сих пор наша работа была легальной. Мне ничего не могут сделать. — Конечно, — ответила она.
В двадцать лет душа не хочет верить беде.
Марио был в спецовке. В кармане у него лежали три оставшиеся сигареты. Он вытащил одну и посмотрел вокруг: кто бы дал прикурить. Милена протянула руку грациозным движением.
— Дай сюда, я пойду и зажгу тебе, — сказала она.
И, взяв сигарету, подошла к какому-то старому синьору, который сидел неподалеку на скамеечке, положив палку на колени, и покуривал трубочку. Старик чиркнул серной спичкой о скамью и, что-то пробормотав, поднес Милене. Первый раз в жизни Милена закурила папиросу. У нее запершило в горле от дыма и едкого запаха плохо прогоревшей серной головки спички. Она закашлялась.
Старый синьор счел нужным выразить свое мнение:
— Да кто вас научил курить! Женщина — и вдруг курит! Да еще такая молодая!
Обернувшись к подошедшему Марио, который видел эту сцену, старик добавил:
— И вы ей это позволяете? Ну, поздравляю!
Матери и няньки, сидевшие на соседних скамейках, засмеялись; но некоторые промолчали, очевидно, соглашаясь с мнением старого брюзги. Одна из пожилых женщин, укоризненно глядя на Марио, сказала:
— Не стыдно вам, что ваша дама курит? Да еще в общественном месте?
Милена все кашляла и смеялась. И вдруг стала икать. Марио охватило задорное веселье, словно мальчишку, непочтительного к старым ворчунам. Они вернулись на свою скамью. Милена пыталась сдержать смех, но каждый раз, как икота возобновлялась, она снова начинала хохотать. Наконец икота как будто прошла; но когда Милена подняла глаза и увидела, как старик, жестикулируя, что-то проповедует женщинам, на нее снова напал неудержимый хохот. Марио вторил ей, потому что смех всегда заразителен. Старик погрозил им палкой. Потом в бешенстве вскочил со скамейки, бросился куда-то за па мятник и вскоре появился в сопровождении полицейского.
Тут Марио и Милена в мгновение ока вернулись к действительности, о которой на минуту забыли. Оба кинулись бежать, не переставая смеяться. Они мчались, держась за руки, до тех пор, пока, обернувшись, не увидели, что никто за ними не гонится.
Они оказались на виа Микели, безлюдной тихой улице, наполовину лежавшей в тени, наполовину залитой солнцем, игравшим на стенах красивых белых домов и спущенных жалюзи. Внезапно попав в этот пустынный уголок, они изумленно посмотрели друг на друга; последняя вспышка смеха одновременно угасла у них, перейдя в знакомую ласковую улыбку.
— Мы как дети, — сказала Милена, поправляя волосы.
— Вот именно, — подтвердил Марио. И в голосе у них звучал не упрек, а взаимное одобрение.
Они направились к автобусной станции, откуда машины отправлялись в загородные рейсы. Они шли рядом и молчали.
Вдруг Милена, не останавливаясь, сказала спокойно:
— Не обращай внимания, если я сейчас начну плакать. Это не от горя. Так иногда бывает после сумасшедшего хохота.
Он взял ее за руку. Но Милене уже удалось справиться с собой.
Они переходили площадь Санта-Мария Новелла; до заката было еще далеко, обелиски искрились под солнцем.
— Нет, нет, не буду плакать, — сказала Милена.
Они проходили мимо какой-то кондитерской. Милена посмотрела на часы.
— Уже пять минут седьмого, — воскликнула она. — Мы потеряли столько времени и не сказали друг другу ни слова!
— Так далее лучше, — ответил Марио. — Может быть, мы видимся в последний раз перед долгой разлукой. И нам было весело. Чего же больше?
Теперь она снова стала той Миленой, какой сделали ее перенесенные горести, тревоги, несправедливость и новая любовь — настоящая любовь, за которую надо бороться.
— Долго оставаться у Маргариты нельзя, — сказала ока. — Полиция за ней потихоньку присматривает, потому что она — вдова Мачисте. Если действительно хотят тебя арестовать, то явятся и туда. Но у нее ты хоть несколько дней будешь в безопасности. А за это время мы что-нибудь придумаем. Ты пока отдохни. Уж сколько времени ты живешь в таком напряжении!
— Ты все обо мне говоришь, Милена, а ты-то сама?
— Ну хорошо, хорошо, — ответила она. — Довольно разговоров! Ты видишь, что это лишнее. Иди возьми билет, а я займу тебе место в автобусе.
Перед Марио. к кассе стояло человек десять. Потихоньку подвигаясь в очереди, он думал не о билете, а о Милене; текли минуты, и он думал не о партии, не о Мачисте, не о коммунизме, не о фашизме, а о Милене — неизвестно, когда они еще увидятся.
— Куда? — спросил его кассир, выглядывая из окошечка.
— Греве, — машинально ответил Марио, шаря в кармаспецовки. Там оказалось две сигареты и шесть сольди. И тогда Марио вспомнил, что у него нет при себе денег. Он извинился, сказав, что сейчас вернется, и побежал к Милене. Она сидела в автобусе и думала о нем — неизвестно, когда они еще увидятся.
— Милена, — позвал Марио, постучав пальцами по стеклу. — У тебя есть деньги? Я забыл, что у меня в кармане только мелочь!
— Нет! — сказала она. — Я ведь выбежала без сумочки!
Она вышла из автобуса. Через несколько минут он должен был тронуться. Марио и Милена бросились к кассе. Окошечко было уже закрыто. Они долго стучались, кассир все повторял: «Закрыто! Закрыто!» Но, наконец, в ответ на их крики отворил окошечко.
— Дайте мне, пожалуйста, билет! Я заплачу за него кондуктору, как только приеду в Греве! Я еду к дочери сборщика налогов. Его там все знают!
Кассир никак не мог взять в толк, чего от него хотят, а потом пустился в пространные объяснения:
— Никак не могу! Это против правил! Может быть, сборщик налогов очень почтенный человек, но я не имею чести его знать. Я никогда не был в Греве! Если…
Они не дослушали его разглагольствований. Марио кинулся к двери, крикнув:
— Хочу я посмотреть, кто меня высадит из автобуса! Прощай, Милена! Прощай, любимая!
Однако когда он выбежал на площадь, то увидел, что автобус уже заворачивал на Боргоньисанти. Марио помчался вдогонку, крича во все горло и размахивая руками. Но автобус выехал на асфальтированную дорогу и был уже далеко: он поднимался на мост Каррайа.
Когда Милена подбежала к Марио, он остановился посреди улицы и, схватившись за голову, заговорил сердито и взволнованно — прохожим, верно, казалось, что в чем-то обвиняет свою спутницу.
— Вот видишь, Милена, вот видишь! Я вздумал экономить, брать с собой деньги только на курево и газету! И вот что вышло! Вот тебе и благоразумие! Вот оно к чему привели!
Патом он и в самом деле начал упрекать Милену
— Да ведь ты тоже поддерживала эти глупости! Зачем, мол, ты берешь с собой деньги, тратишься на мороженое, на дорогие сигареты, на орешки, а потом не у что пары носков купить! Ну вот! Вот!
Но насколько был взбудоражен Марио, настолько Щ лена оставалась спокойной.