Страница:
— Это низкие слова. Ну, все!
— Низкие, высокие… Какая разница? Я-то тебя люблю. Поэтому и написал письмо будто от него…
— Ну, ладно. Ты сейчас же, сразу, уйдешь и забудешь дорогу. Навовсе. И не надо больше ни одного слова. Ну, все. Все! Все!..
Он ушел, но, конечно, не сразу, но зато навсегда. В этом Валя уверена. Теперь она боялась только одного — вот приедет Михаил, и тогда случится самое страшное, что пережить будет очень трудно: он простит ее, покарает своей любовью. А этого не надо ей, а главное, ему. И чтобы этого не случилось, она написала ему письмо: «Полюбила другого, счастлива, если можешь, прости».
Обманула. Ну и что же. Теперь уже все равно. Я теперь такая…
7
8
9
10
11
12
13
14
— Низкие, высокие… Какая разница? Я-то тебя люблю. Поэтому и написал письмо будто от него…
— Ну, ладно. Ты сейчас же, сразу, уйдешь и забудешь дорогу. Навовсе. И не надо больше ни одного слова. Ну, все. Все! Все!..
Он ушел, но, конечно, не сразу, но зато навсегда. В этом Валя уверена. Теперь она боялась только одного — вот приедет Михаил, и тогда случится самое страшное, что пережить будет очень трудно: он простит ее, покарает своей любовью. А этого не надо ей, а главное, ему. И чтобы этого не случилось, она написала ему письмо: «Полюбила другого, счастлива, если можешь, прости».
Обманула. Ну и что же. Теперь уже все равно. Я теперь такая…
7
Каждый вечер перед сном Елена Карповна выходила в прихожую покурить и без стеснения высказать все, что она думает о новой западной живописи. У себя в комнатах она никогда не курила, оберегая свои коллекции от вредного влияния табачной копоти.
Ее сын, Валерий Ионыч, вернулся из госпиталя в самом конце войны. Молоденькая хозяйка, сдавшая им квартиру, сама в то время находилась на фронте. Старик хозяин пропадал в своих мастерских, так что квартиранты оказались хозяевами дома.
Валерий Ионыч был сухонький и большеголовый, как гвоздик. Масса необычайно густых и кудрявых волос, успевших отрасти, пока он лежал в госпитале, косматой тучей клубилась над темным его лицом. Под этой тучей, словно вспышки черных молний, сверкали глаза.
Он, прихрамывая после ранения, походил по городу, проехал по широкой реке, посмотрел на скалы, на тайгу и решил, что никуда теперь он не уедет из этих мест, где все дышало суровой, могучей, не всякому открытой, русской красотой. Елена Карповна не возражала. Так они и остались жить в доме Вечкановых.
И вот теперь, похаживая по большой темноватой прихожей из угла в угол, она низким и необыкновенно певучим голосом говорила сыну:
— Нагляделась я на эти картинки, абстрактные, пятнистые, полосатые и еще какие-то. Хулиганство это все, по-моему. Скудоумие. Рядом с настоящим искусством и не стояло.
Такие разговоры она всегда заводила только в прихожей, считая их, наверное, тоже чем-то вроде табачной копоти, вредной для ее коллекций.
— В России, слава богу, давно переболели этим. Да и не пристало нам-то фиглярничать. Страна наша положительная, сильная, такое же нам и искусство надобно. А всякие кривляния — это для слабеньких. И ты со мною не спорь.
Валерий Ионыч сидел в открытых дверях своей комнаты на высоком пороге. Он не имел к абстрактной живописи никакого отношения, но ничего не имел и против нее: нельзя же восставать против того, чего не знаешь. Он и не собирался спорить с матерью. Она тоже знает не больше его, хотя и говорит, что насмотрелась. Где это она успела насмотреться, не выезжая из города?
При таких условиях всякий спор становится так же абстрактен, как и то, что на западе называют живописью, которую мать считает хулиганством.
Он просто заметил:
— Не все же там плохо…
— Ты всегда всех оправдываешь.
— Я рассматриваю это как искания.
— Абстракционисты! На помойке ищут!
— Я должен в этом сам убедиться. Западное искусство — это не только абстракция. Там и другое есть. Пикассо, например.
— А он хуже всех: талантлив, а фокусничает. А уж у которого мастерства не хватает, таланта на грош, вот тот и начинает выкидывать разные номера. Настоящий художник никогда не унизится до этого. Всякое искусство реализмом держится. В искусстве прежде тело, а потом душа.
Валерий Ионыч спорил с матерью не для того, чтобы доказать матери закономерность поисков и неотделимых от всяких поисков ошибок. Этого ей не докажешь. Да и не надо. Она самоотверженно влюблена в искусство народных мастеров, в их детскую непоколебимую веру. Она смотрела на мир их зорким глазом, умеющим видеть одновременно и форму и душу вещей. Народное мастерство всегда материалистично. Оно никогда не отделяет душу от тела, идею от оболочки, от формы, как пытаются это сделать разные кубисты, сюрреалисты и им подобные.
Елена Карповна всю жизнь отдала изучению и сбору изделий народных мастеров. Дело свое знает так, что позавидуешь. Это редкое знание по нынешним временам.
А то, что она не принимает этой новой, особенно западной, живописи, так в том она не очень и виновата. Сама западная живопись не очень-то старается, чтобы ее принимали и с ней считались здоровые люди. Художники, специалисты — ну те еще могут рассмотреть в ней какой-то смысл. Если он есть, конечно.
А если его нет, то они стараются отыскать. Иногда находят.
Валерий Ионыч не причислял себя к специалистам подобного сорта и если спорил с матерью, то на это у него были свои, не относящиеся к искусству, причины.
Из открытых дверей в прихожую падает неяркий свет. Широкой полосой он лежит на полу и по противоположной стене поднимается до потолка. Сам потолок тонет в темноте, и в полосу света попадают лишь две потолочные балки и широкий карниз, украшенные чудесной глубокой резьбой. Стены, сложенные из гладкотесаных бревен, потемневших от времени, блестят, как полированные. Все это делает комнату похожей на дорогой старинный ларец.
Над парадной дверью слабо светятся в темноте разноцветные стекла большого полукруглого окна, и от него через всю прихожую тянутся еле видимые полосы, напоминающие радугу. Когда взойдет луна, радуга сделается ясной, полной таинственного лунного трепета и заиграет на глубоких гранях резьбы разноцветными бликами.
Художник сидит на высоком пороге, разглядывает свою тень, распластанную на полу в золотой полосе света. Его сухое, небольшое тело и голова с пышной шапкой волос выглядят на тени широкими, внушительными, такими, какими он бы хотел, чтобы они выглядели на самом деле.
Мать ушла в темноту и оттуда сказала, указывая на потолочные балки огоньком своей папиросы:
— Вот это сделал простой плотник, даже не очень грамотный. А мне хочется встать на колени — до того это прекрасно… Да я уж и вставала. И перед мастером вставала, как перед богом никогда не стаивала.
— Ну это ты уж перехватила.
— А ты его «Веселого плотника» видел?
— Видел. Это, по-моему, автопортрет. Но он говорит — это вообще рабочий человек.
— А «Лебеденочка» видел? — спросила она, переходя на шепот.
— Потрясающая вещь! Когда на него смотришь — по спине идет мороз.
Мать строго проговорила:
— То-то вот. А ты говоришь — «перехватила». Жива не буду, если не выпрошу у него «Лебеденочка». «Плотника»-то он не отдаст…
— Этим вещам в музее место! — сказал Валерий Ионыч и тут же понял, что сделал глупость. Но уже было поздно. Как он ни вилял, как ни старался затянуть вполне абстрактный спор по поводу абстрактной живописи, но она его все-таки сбила.
Ведь она только и ждала случая, к чему бы придраться, чтобы сейчас же начать громить современную молодежь, которая все готова сдать в музей, им ничего не свято: ни старое искусство, ни устарелое понятие о добродетели, о чести, о почтении к старшим. Все в музей!
Забыв на время западную живопись, она весь огонь перенесла на пошатнувшиеся нравы молодежи, а так как она имела в виду не всю молодежь, а только небольшую ее часть, то под ее обстрел неизменно попадали только два представителя молодежи, один из которых сидел на пороге, а другой, вернее, другая, находилась вон за той дверью. При этом условии ни о какой спасительной абстракции не могло быть и речи.
«Ну, теперь держись, — тоскуя, подумал он, — сейчас будет второй залп».
Ее сын, Валерий Ионыч, вернулся из госпиталя в самом конце войны. Молоденькая хозяйка, сдавшая им квартиру, сама в то время находилась на фронте. Старик хозяин пропадал в своих мастерских, так что квартиранты оказались хозяевами дома.
Валерий Ионыч был сухонький и большеголовый, как гвоздик. Масса необычайно густых и кудрявых волос, успевших отрасти, пока он лежал в госпитале, косматой тучей клубилась над темным его лицом. Под этой тучей, словно вспышки черных молний, сверкали глаза.
Он, прихрамывая после ранения, походил по городу, проехал по широкой реке, посмотрел на скалы, на тайгу и решил, что никуда теперь он не уедет из этих мест, где все дышало суровой, могучей, не всякому открытой, русской красотой. Елена Карповна не возражала. Так они и остались жить в доме Вечкановых.
И вот теперь, похаживая по большой темноватой прихожей из угла в угол, она низким и необыкновенно певучим голосом говорила сыну:
— Нагляделась я на эти картинки, абстрактные, пятнистые, полосатые и еще какие-то. Хулиганство это все, по-моему. Скудоумие. Рядом с настоящим искусством и не стояло.
Такие разговоры она всегда заводила только в прихожей, считая их, наверное, тоже чем-то вроде табачной копоти, вредной для ее коллекций.
— В России, слава богу, давно переболели этим. Да и не пристало нам-то фиглярничать. Страна наша положительная, сильная, такое же нам и искусство надобно. А всякие кривляния — это для слабеньких. И ты со мною не спорь.
Валерий Ионыч сидел в открытых дверях своей комнаты на высоком пороге. Он не имел к абстрактной живописи никакого отношения, но ничего не имел и против нее: нельзя же восставать против того, чего не знаешь. Он и не собирался спорить с матерью. Она тоже знает не больше его, хотя и говорит, что насмотрелась. Где это она успела насмотреться, не выезжая из города?
При таких условиях всякий спор становится так же абстрактен, как и то, что на западе называют живописью, которую мать считает хулиганством.
Он просто заметил:
— Не все же там плохо…
— Ты всегда всех оправдываешь.
— Я рассматриваю это как искания.
— Абстракционисты! На помойке ищут!
— Я должен в этом сам убедиться. Западное искусство — это не только абстракция. Там и другое есть. Пикассо, например.
— А он хуже всех: талантлив, а фокусничает. А уж у которого мастерства не хватает, таланта на грош, вот тот и начинает выкидывать разные номера. Настоящий художник никогда не унизится до этого. Всякое искусство реализмом держится. В искусстве прежде тело, а потом душа.
Валерий Ионыч спорил с матерью не для того, чтобы доказать матери закономерность поисков и неотделимых от всяких поисков ошибок. Этого ей не докажешь. Да и не надо. Она самоотверженно влюблена в искусство народных мастеров, в их детскую непоколебимую веру. Она смотрела на мир их зорким глазом, умеющим видеть одновременно и форму и душу вещей. Народное мастерство всегда материалистично. Оно никогда не отделяет душу от тела, идею от оболочки, от формы, как пытаются это сделать разные кубисты, сюрреалисты и им подобные.
Елена Карповна всю жизнь отдала изучению и сбору изделий народных мастеров. Дело свое знает так, что позавидуешь. Это редкое знание по нынешним временам.
А то, что она не принимает этой новой, особенно западной, живописи, так в том она не очень и виновата. Сама западная живопись не очень-то старается, чтобы ее принимали и с ней считались здоровые люди. Художники, специалисты — ну те еще могут рассмотреть в ней какой-то смысл. Если он есть, конечно.
А если его нет, то они стараются отыскать. Иногда находят.
Валерий Ионыч не причислял себя к специалистам подобного сорта и если спорил с матерью, то на это у него были свои, не относящиеся к искусству, причины.
Из открытых дверей в прихожую падает неяркий свет. Широкой полосой он лежит на полу и по противоположной стене поднимается до потолка. Сам потолок тонет в темноте, и в полосу света попадают лишь две потолочные балки и широкий карниз, украшенные чудесной глубокой резьбой. Стены, сложенные из гладкотесаных бревен, потемневших от времени, блестят, как полированные. Все это делает комнату похожей на дорогой старинный ларец.
Над парадной дверью слабо светятся в темноте разноцветные стекла большого полукруглого окна, и от него через всю прихожую тянутся еле видимые полосы, напоминающие радугу. Когда взойдет луна, радуга сделается ясной, полной таинственного лунного трепета и заиграет на глубоких гранях резьбы разноцветными бликами.
Художник сидит на высоком пороге, разглядывает свою тень, распластанную на полу в золотой полосе света. Его сухое, небольшое тело и голова с пышной шапкой волос выглядят на тени широкими, внушительными, такими, какими он бы хотел, чтобы они выглядели на самом деле.
Мать ушла в темноту и оттуда сказала, указывая на потолочные балки огоньком своей папиросы:
— Вот это сделал простой плотник, даже не очень грамотный. А мне хочется встать на колени — до того это прекрасно… Да я уж и вставала. И перед мастером вставала, как перед богом никогда не стаивала.
— Ну это ты уж перехватила.
— А ты его «Веселого плотника» видел?
— Видел. Это, по-моему, автопортрет. Но он говорит — это вообще рабочий человек.
— А «Лебеденочка» видел? — спросила она, переходя на шепот.
— Потрясающая вещь! Когда на него смотришь — по спине идет мороз.
Мать строго проговорила:
— То-то вот. А ты говоришь — «перехватила». Жива не буду, если не выпрошу у него «Лебеденочка». «Плотника»-то он не отдаст…
— Этим вещам в музее место! — сказал Валерий Ионыч и тут же понял, что сделал глупость. Но уже было поздно. Как он ни вилял, как ни старался затянуть вполне абстрактный спор по поводу абстрактной живописи, но она его все-таки сбила.
Ведь она только и ждала случая, к чему бы придраться, чтобы сейчас же начать громить современную молодежь, которая все готова сдать в музей, им ничего не свято: ни старое искусство, ни устарелое понятие о добродетели, о чести, о почтении к старшим. Все в музей!
Забыв на время западную живопись, она весь огонь перенесла на пошатнувшиеся нравы молодежи, а так как она имела в виду не всю молодежь, а только небольшую ее часть, то под ее обстрел неизменно попадали только два представителя молодежи, один из которых сидел на пороге, а другой, вернее, другая, находилась вон за той дверью. При этом условии ни о какой спасительной абстракции не могло быть и речи.
«Ну, теперь держись, — тоскуя, подумал он, — сейчас будет второй залп».
8
Он не ошибся. Огонь обрушился именно на ту, не очень уж молодую молодежь, которая побыла на фронте, понюхала пороху, хватила лиха. Вместе с порохом нанюхались они там еще чего-то непрочного, что выражалось у них в одной бесшабашной фразе: «Война все спишет».
Но война-то уж пять лет как кончилась, а они все еще не могут прочихаться и никак не могут вернуться к прежнему, мирному пониманию жизни.
Проговорив все это своим густым певучим голосом, Елена Карповна сделала передышку, чтобы потушить папиросу и бросить ее в пепельницу, стоящую на ларе под лестницей.
Воспользовавшись этим, он подумал: «Подавив противника мощным огнем, части перешли в наступление». Он не ошибся.
— Тебе нужны примеры? — вернувшись на свое место, спросила Елена Карповна.
И хотя примеры ему как раз и не были нужны, но он ничего не ответил, зная, что вопрос задан совсем не для того, чтобы узнать его мнение.
— Примеры недалеко. Вот, пожалуйста…
Она сидела в глубине прихожей, на ступеньках лестницы, ведущей в мезонин, и, должно быть, прямо указывала на подходящий к случаю пример. Только темнота не давала возможности разобрать, кто же являлся этим подходящим к случаю примером: он сам или хозяйская дочь Валя. Да, собственно говоря, он и не стремился к уточнению. Не все ли равно. Сейчас это уже не имело никакого значения. Он воевал четыре года, пороху, надо полагать, нанюхался вдоволь, но никак не мог обвинить себя в легкомысленном отношении к жизни. Валя? Ну, это уж ее дело, она тоже везде побывала: и на фронте, и в госпитале. И за свои поступки может ответить сама.
— Ну, что приумолк? — спросила Елена Карповна.
Голос ее, похожий на приглушенное гудение контрабаса, гулко раздавался под резными балками потолка.
— Ты ведь знаешь, — напомнил Валерий Ионыч, стараясь говорить как можно тише, чтобы Валя не услыхала, — она мне не нравится.
— Врешь!
— Тог есть не так нравится, чтобы…
— Что ты там шипишь? Говори, как человек.
— Я говорю достаточно громко. Я никогда и не думал о ней в таком плане…
— Чепуха! Прекрасная девушка.
— Да и она не любит.
— А ты спрашивал?
— Разве это надо спрашивать?
— А ты думал, она сама тебе на шею кинется? С ее-то характером!
Да, он как раз так и думал, не имея, конечно, в виду свою шею. Он думал, что именно с ее характером девушки не ждут, когда их выберут. Они выбирают сами. Вот она и выбрала.
Но война-то уж пять лет как кончилась, а они все еще не могут прочихаться и никак не могут вернуться к прежнему, мирному пониманию жизни.
Проговорив все это своим густым певучим голосом, Елена Карповна сделала передышку, чтобы потушить папиросу и бросить ее в пепельницу, стоящую на ларе под лестницей.
Воспользовавшись этим, он подумал: «Подавив противника мощным огнем, части перешли в наступление». Он не ошибся.
— Тебе нужны примеры? — вернувшись на свое место, спросила Елена Карповна.
И хотя примеры ему как раз и не были нужны, но он ничего не ответил, зная, что вопрос задан совсем не для того, чтобы узнать его мнение.
— Примеры недалеко. Вот, пожалуйста…
Она сидела в глубине прихожей, на ступеньках лестницы, ведущей в мезонин, и, должно быть, прямо указывала на подходящий к случаю пример. Только темнота не давала возможности разобрать, кто же являлся этим подходящим к случаю примером: он сам или хозяйская дочь Валя. Да, собственно говоря, он и не стремился к уточнению. Не все ли равно. Сейчас это уже не имело никакого значения. Он воевал четыре года, пороху, надо полагать, нанюхался вдоволь, но никак не мог обвинить себя в легкомысленном отношении к жизни. Валя? Ну, это уж ее дело, она тоже везде побывала: и на фронте, и в госпитале. И за свои поступки может ответить сама.
— Ну, что приумолк? — спросила Елена Карповна.
Голос ее, похожий на приглушенное гудение контрабаса, гулко раздавался под резными балками потолка.
— Ты ведь знаешь, — напомнил Валерий Ионыч, стараясь говорить как можно тише, чтобы Валя не услыхала, — она мне не нравится.
— Врешь!
— Тог есть не так нравится, чтобы…
— Что ты там шипишь? Говори, как человек.
— Я говорю достаточно громко. Я никогда и не думал о ней в таком плане…
— Чепуха! Прекрасная девушка.
— Да и она не любит.
— А ты спрашивал?
— Разве это надо спрашивать?
— А ты думал, она сама тебе на шею кинется? С ее-то характером!
Да, он как раз так и думал, не имея, конечно, в виду свою шею. Он думал, что именно с ее характером девушки не ждут, когда их выберут. Они выбирают сами. Вот она и выбрала.
9
Когда Валерий Ионыч говорил матери, что Валя его не любит — это было правда. Но он лгал, заявляя, будто она нисколько ему не нравится и он даже не помышляет о том, чтобы на ней жениться.
Еще как нравилась-то! Но его любовь была так тонка и почтительна, что могла вызвать разве только сочувствие, но уж никак не ответную любовь. Он поглядывал на нее своими глубокими черными глазами, стараясь это делать так, чтобы она не заметила и не обиделась или не рассердилась бы. Она и на смех поднять может. И так может взглянуть, что сразу сделается не по себе. Никогда не угадаешь, что она сейчас сделает или скажет.
Он сравнивал себя с лохматым псом, тоскливо поглядывающим, как под самым его носом прыгает воробей; зная, что воробья ему не поймать, пес все равно поглядывает. Сравнение, конечно, не очень меткое и не самое лучшее. Он это понимал, но ничего другого в голову не приходило.
Во всяком случае, если она и воробей, то самый бойкий, самый бесстрашный и решительный. Кроме того, очень насмешливый. И очень привлекательный: вот в чем все дело.
Как художник, Валерий Ионыч не мог понять, чем она привлекает его. Красивой ее не назовешь: маленькая, смуглая, на мальчишку похожа. На избалованного, своевольного мальчишку. Откуда это в ней: жизнь не очень-то с ней цацкалась. Елена Карповна говорит:
— Она сама себя балует.
Может быть, так оно и есть: Валя всегда старается делать так, как ей хочется, а оттого, что она очень настойчива, в большинстве случаев это и удается.
Она редко смеется, еще реже хмурится, но почти всегда чуть-чуть улыбается; и как-то все улыбается в ней: и очень блестящие глаза, по цвету и по форме напоминающие кофейные зерна; и остренький подвижной подбородок; И очень яркие губы, овальные и чуть вытянутые вперед, с глубокими ямочками по углам. И вот тут-то и начинается то самое, неуловимое, что привлекает к себе сильнее, чем красота, и заставляет подчиняться всем ее желаниям. Валерий Ионыч знает, что это не только ему одному так кажется.
Он любил ее молча и старался не показать своих чувств, и это ему удавалось так, что даже мать ничего не замечала, занятая своими коллекциями. Она подчинила им всю свою жизнь и очень сокрушалась, если другие не соглашались с ней.
Ей очень хотелось, чтобы сын женился на Вале, и она прямо говорила ему об этом, а он, понимая в чем дело, посмеивался и советовал ей самой обольстить старого мастера, выйти за него замуж и на правах хозяйки прибрать к рукам и дом, и все его изделия.
Посмеивался, а сам с тоской думал, что если он начнет ухаживать за Валей, то все, и в первую очередь она сама, подумают, что он позарился на ее приданое. Он бы никогда так не подумал, если бы мать не связывала его любовь со своими расчетами, и чем больше она настаивала, тем безжалостнее он расправлялся со своим чувством.
Он старался меньше бывать дома, чтобы не встречаться с Валей, а мать думала, что он и в самом деле ее не хочет видеть. И вот однажды она сообщила:
— Ну, чадушко, добился ты своего: завелись у нашей Валечки ленты на стороне.
«Это ты добилась своего», — тоскливо подумал он, но ничего не ответил. Он взял творческую командировку и уехал в город металлургов. Там делал этюды: ночное небо и багровые вспышки над мартеном; в цехе, озаренный гудящим пламенем, писал портреты сталеваров. Бригадир Мадонов позвал его к себе в гости. Он пошел на именины, которые отмечала жена Мадонова. Валерий Ионыч написал ее портрет: маленькая круглолицая женщина стоит у окна и, отодвинув тюлевую занавеску, смотрит на небо, розовеющее от пламени. Он решил написать картину: «Жена сталевара». Окно, ночь, ока стоит и ждет мужа.
Сделал этюд. Вернувшись домой, показал его матери. Она сказала тягучим низким голосом:
— На Валентину похожа.
И осуждающе добавила:
— В родильный дом вчера ушла. Вот как у нас! Кто отец — неизвестно. Говорит: «Я его знать не хочу, а вам и подавно знать не надо». Только от нее и добилась.
Высказавшись, мать пошла было к двери, но задержалась и еще добавила:
— Отец, как узнал, так с той поры и замолчал. Из своей комнаты ушел, на вершицу перебрался. Слышишь, ходит…
Еще как нравилась-то! Но его любовь была так тонка и почтительна, что могла вызвать разве только сочувствие, но уж никак не ответную любовь. Он поглядывал на нее своими глубокими черными глазами, стараясь это делать так, чтобы она не заметила и не обиделась или не рассердилась бы. Она и на смех поднять может. И так может взглянуть, что сразу сделается не по себе. Никогда не угадаешь, что она сейчас сделает или скажет.
Он сравнивал себя с лохматым псом, тоскливо поглядывающим, как под самым его носом прыгает воробей; зная, что воробья ему не поймать, пес все равно поглядывает. Сравнение, конечно, не очень меткое и не самое лучшее. Он это понимал, но ничего другого в голову не приходило.
Во всяком случае, если она и воробей, то самый бойкий, самый бесстрашный и решительный. Кроме того, очень насмешливый. И очень привлекательный: вот в чем все дело.
Как художник, Валерий Ионыч не мог понять, чем она привлекает его. Красивой ее не назовешь: маленькая, смуглая, на мальчишку похожа. На избалованного, своевольного мальчишку. Откуда это в ней: жизнь не очень-то с ней цацкалась. Елена Карповна говорит:
— Она сама себя балует.
Может быть, так оно и есть: Валя всегда старается делать так, как ей хочется, а оттого, что она очень настойчива, в большинстве случаев это и удается.
Она редко смеется, еще реже хмурится, но почти всегда чуть-чуть улыбается; и как-то все улыбается в ней: и очень блестящие глаза, по цвету и по форме напоминающие кофейные зерна; и остренький подвижной подбородок; И очень яркие губы, овальные и чуть вытянутые вперед, с глубокими ямочками по углам. И вот тут-то и начинается то самое, неуловимое, что привлекает к себе сильнее, чем красота, и заставляет подчиняться всем ее желаниям. Валерий Ионыч знает, что это не только ему одному так кажется.
Он любил ее молча и старался не показать своих чувств, и это ему удавалось так, что даже мать ничего не замечала, занятая своими коллекциями. Она подчинила им всю свою жизнь и очень сокрушалась, если другие не соглашались с ней.
Ей очень хотелось, чтобы сын женился на Вале, и она прямо говорила ему об этом, а он, понимая в чем дело, посмеивался и советовал ей самой обольстить старого мастера, выйти за него замуж и на правах хозяйки прибрать к рукам и дом, и все его изделия.
Посмеивался, а сам с тоской думал, что если он начнет ухаживать за Валей, то все, и в первую очередь она сама, подумают, что он позарился на ее приданое. Он бы никогда так не подумал, если бы мать не связывала его любовь со своими расчетами, и чем больше она настаивала, тем безжалостнее он расправлялся со своим чувством.
Он старался меньше бывать дома, чтобы не встречаться с Валей, а мать думала, что он и в самом деле ее не хочет видеть. И вот однажды она сообщила:
— Ну, чадушко, добился ты своего: завелись у нашей Валечки ленты на стороне.
«Это ты добилась своего», — тоскливо подумал он, но ничего не ответил. Он взял творческую командировку и уехал в город металлургов. Там делал этюды: ночное небо и багровые вспышки над мартеном; в цехе, озаренный гудящим пламенем, писал портреты сталеваров. Бригадир Мадонов позвал его к себе в гости. Он пошел на именины, которые отмечала жена Мадонова. Валерий Ионыч написал ее портрет: маленькая круглолицая женщина стоит у окна и, отодвинув тюлевую занавеску, смотрит на небо, розовеющее от пламени. Он решил написать картину: «Жена сталевара». Окно, ночь, ока стоит и ждет мужа.
Сделал этюд. Вернувшись домой, показал его матери. Она сказала тягучим низким голосом:
— На Валентину похожа.
И осуждающе добавила:
— В родильный дом вчера ушла. Вот как у нас! Кто отец — неизвестно. Говорит: «Я его знать не хочу, а вам и подавно знать не надо». Только от нее и добилась.
Высказавшись, мать пошла было к двери, но задержалась и еще добавила:
— Отец, как узнал, так с той поры и замолчал. Из своей комнаты ушел, на вершицу перебрался. Слышишь, ходит…
10
В родильном отделении больницы она не была одна такая… Трудно привыкать к названию, от которого веет казенщиной и пошлостью… Мать-одиночка. Никто им не передавал бутылок с молоком и закутанных в полотенце и газеты — чтобы не остыли — котлет. С их тумбочек не сыпались цветочные лепестки из увядших букетов.
К ним, если и приходили, то большей частью подруги, или, что было значительно реже, «от имени завкома». К Вале приходили и те и другие. Ее любили в типографии, уважали за ее прямоту и настойчивость. Она была членом заводского комитета, и ей часто приходилось самой навещать больных, мирить здоровых, поздравлять молодых — «от имени завкома».
Она лежала, окаменев, под серым больничным одеялом и ждала рассвета, когда можно будет уйти домой и начать совсем новую жизнь.
К ним, если и приходили, то большей частью подруги, или, что было значительно реже, «от имени завкома». К Вале приходили и те и другие. Ее любили в типографии, уважали за ее прямоту и настойчивость. Она была членом заводского комитета, и ей часто приходилось самой навещать больных, мирить здоровых, поздравлять молодых — «от имени завкома».
Она лежала, окаменев, под серым больничным одеялом и ждала рассвета, когда можно будет уйти домой и начать совсем новую жизнь.
11
Новая жизнь — это ребенок. Валя еще очень плохо разбиралась в этой новой жизни. Пока она мало беспокоила, мало требовала.
У этой новой жизни было совершенно неопределенное лицо, маленькое, сморщенное, с нежным и жадным ртом, с вытянутыми, похожими на мягкий клювик губами. Эту новую жизнь она сама родила и сама питала.
Она с нетерпением ждала, когда наступит шесть часов — время первого кормления, потому что, как только она брала в руки ребенка, сразу пропадало гнетущее чувство виноватости.
Не понимая, в чем тут дело, она все пыталась осторожно раздвинуть белые пеленки, чтобы увидеть свое будущее во всей его красе.
И наконец настал день, когда она получила его в свое полное и безраздельное владение. Пожилая нянька, вся какая-то белая и мягкая, развернула ребенка, и он сейчас же заворочался среди пеленок — маленький, темный и какой-то уж очень упругий.
Валя с удивлением и страхом смотрела на него, а нянька смело хватала его, перевертывала и требовательным голосом говорила:
— Вот вам, мамаша, ручки. Вот вам, мамаша, ножки. Все чисто, все в полном порядке…
Потом она ловко запеленала его, завернула в новое одеяльце, которое принесли «от имени завкома». Передавая ребенка Вале, она спросила уже обыкновенным своим мягким голосом:
— Ну, что загрустила? Квартира-то есть? Родные есть?
Узнав, что у Вали все есть — и дом, и отец, и друзья, она заверила:
— Выпестуешь.
Так начался для нее этот первый день новой жизни.
У этой новой жизни было совершенно неопределенное лицо, маленькое, сморщенное, с нежным и жадным ртом, с вытянутыми, похожими на мягкий клювик губами. Эту новую жизнь она сама родила и сама питала.
Она с нетерпением ждала, когда наступит шесть часов — время первого кормления, потому что, как только она брала в руки ребенка, сразу пропадало гнетущее чувство виноватости.
Не понимая, в чем тут дело, она все пыталась осторожно раздвинуть белые пеленки, чтобы увидеть свое будущее во всей его красе.
И наконец настал день, когда она получила его в свое полное и безраздельное владение. Пожилая нянька, вся какая-то белая и мягкая, развернула ребенка, и он сейчас же заворочался среди пеленок — маленький, темный и какой-то уж очень упругий.
Валя с удивлением и страхом смотрела на него, а нянька смело хватала его, перевертывала и требовательным голосом говорила:
— Вот вам, мамаша, ручки. Вот вам, мамаша, ножки. Все чисто, все в полном порядке…
Потом она ловко запеленала его, завернула в новое одеяльце, которое принесли «от имени завкома». Передавая ребенка Вале, она спросила уже обыкновенным своим мягким голосом:
— Ну, что загрустила? Квартира-то есть? Родные есть?
Узнав, что у Вали все есть — и дом, и отец, и друзья, она заверила:
— Выпестуешь.
Так начался для нее этот первый день новой жизни.
12
В доме стояла тишина, и Валя на свободе могла поразмыслить о том, как жить дальше. Сын спал на ее девичьей кровати за ширмой. Она прошла по своим пустым комнатам, побывала наверху, в мастерской отца. Белый лебедь — последняя его скульптура — совсем уже законченный стоял на столе. На гордо выпяченной для полета груди птицы, казалось, трепетал еще не полностью утраченный младенческий пушок. Она погладила птицу и прошептала:
— Лебеденочек.
И тут же, вспомнив о своем сыне, поспешила к нему. Стремительно сбегая по лестнице, она увидела Валерия Ионыча. Он стоял на пороге своей комнаты в старой солдатской гимнастерке, которую надевал, когда работал.
— Здравствуйте, — сказал он дрогнувшим голосом.
Он был похож на мальчишку, которого застали врасплох, и он растерялся, не зная, что ему делать: удирать или безропотно принять взбучку. Он предпочел последнее и задал очень остроумный вопрос:
— Значит, вы приехали?
— Приехала. Сегодня.
— Ну, как?
— Сын! — воскликнула Валя так звонко и восторженно, что сразу стало ясно, как она намерена относиться ко всем окружающим ее людям и их переживаниям.
Валерий Ионыч это понял, и, наверное, к нему вернулось свойственное ему чувство юмора, потому что ничем иным он не смог бы объяснить свое следующее заявление:
— Валя, я вас люблю!..
Но и это ее не смутило.
— Здравствуйте! — смеясь воскликнула она. — Вот сейчас мне только этого и не хватает! И вам тоже. — Она подошла к нему и погладила его руку. — Простите меня…
— Лебеденочек.
И тут же, вспомнив о своем сыне, поспешила к нему. Стремительно сбегая по лестнице, она увидела Валерия Ионыча. Он стоял на пороге своей комнаты в старой солдатской гимнастерке, которую надевал, когда работал.
— Здравствуйте, — сказал он дрогнувшим голосом.
Он был похож на мальчишку, которого застали врасплох, и он растерялся, не зная, что ему делать: удирать или безропотно принять взбучку. Он предпочел последнее и задал очень остроумный вопрос:
— Значит, вы приехали?
— Приехала. Сегодня.
— Ну, как?
— Сын! — воскликнула Валя так звонко и восторженно, что сразу стало ясно, как она намерена относиться ко всем окружающим ее людям и их переживаниям.
Валерий Ионыч это понял, и, наверное, к нему вернулось свойственное ему чувство юмора, потому что ничем иным он не смог бы объяснить свое следующее заявление:
— Валя, я вас люблю!..
Но и это ее не смутило.
— Здравствуйте! — смеясь воскликнула она. — Вот сейчас мне только этого и не хватает! И вам тоже. — Она подошла к нему и погладила его руку. — Простите меня…
13
Вечером, сидя в своей комнате у окна, она вспомнила это запоздалое объяснение в любви, похожее, как она думала, на сочувствие. И за то великое спасибо. Все остальные, конечно, осуждают ее за то только, что она поступила не так, как поступили бы они сами на ее месте.
Северные весенние сумерки впадали в океан ночи, как молочные реки, и чем дальше, тем раздольнее будет этот разлив белых ночей.
Не зажигая огня, Валя сидела у окна и слушала, как наверху в своей мастерской ходит отец. Конечно, он-то уже осудил ее. Каждый его шаг говорит о том, как тяжело его осуждение и для него и для нее. Он недавно вернулся с работы, видно, нарочно задержался подольше, чтобы не встречаться с дочерью.
Потом в прихожей зазвучал трубный голос Елены Карповны. Она, как и всегда, кого-то ругала, и Валя заранее знала, что ей сейчас попадет от нее, и не ждала пощады. Конечно, она для начала заговорила все о том же: молодые не хотят считаться со старшими, а своего-то ума не хватает, чтобы обдумать все свои поступки.
Все это уже не было новостью. Грозная старуха судила со всей беспощадностью собственницы, а под судом вместе с Валей состоял весь свет. Ну это уже легче.
В прихожей наступила тишина. Валя вздохнула. Ошиблась? Может быть. Во всяком случае это ее дело, и обсуждать ее поступок никто не имеет права.
Никто, кроме одного человека, ее отца, который ходит там, наверху.
Послышался глуховатый голос Валерия Ионыча.
— И думать и говорить сейчас об этом не надо, потому что бесполезно.
— Нет, не бесполезно. Слышишь: все ходит.
— Ему есть о чем думать.
— А тебе даже и думать уже не хочется.
— Каждый поступает, как умеет.
— Как умеет! А знаешь, как называется ее поступок?
— Ты говорила. Знаю.
— Не нравится?
— Говори тише…
— Кто не хочет, пусть не слушает. Отец, посмотри-ка, до чего дошел. Какого человека обидели? Какого мастера! Все вы после войны какие-то ненастоящие сделались. Он этот дом для большой семьи строил. Три сына. Дочь. А что осталось? Сыновей война сожрала, а дочь… Кому теперь этот дом достанется? Красота эта. Кому? Наследники-то где? Достойные, заботливые руки. Где? А ты — художник. Слышишь!
— Я не слушаю, мама. Прости, но я ухожу, — решительно сказал Валерий Ионыч и поднялся.
Он захлопнул дверь. Елена Карповна осталась одна в темноте.
И вдруг шаги наверху затихли.
Елена Карповна насторожилась, ожидая, что за этим последует. Конечно, человек, у которого душа на месте, сейчас бы просто лег спать. Ну, а у этого душа, должно быть, еще не скоро свое место отыщет. Да и отыщет ли?
Над ее головой отворилась дверь без скрипа, как и все двери в этом ладно построенном доме. Не поднимая головы, Елена Карповна спросила:
— Не спишь?
— Сама видишь, сплю. Десятый сон досматриваю.
— То-то, тебя не видать. Это, значит, ты во сне бродишь.
— А тебя чего сон не берет?
— С сыном говорила.
— Слыхал. Жадная ты.
— Не то говоришь.
— Ну, завистливая… Ты бы, если смогла, то и солнышко запрятала бы в темницу-то в свою, одна бы тайно любовалась, как оно играет…
— Не то говоришь, не то. Я — собирательница.
— А для кого?
— А ты для кого?
— Так ведь я строю, делаю. А ты знай в сундук складываешь.
— Я спрашиваю: для кого ты терем этот построил?
— Говорю, для людей. Мой терем у всех на виду. А ты от людей прячешь. Не любишь ты их. Опасаешься. Ну-ка, подвинься, я сойду, а то разговариваю с тобой невидимый, как бог на небесах.
— Скажешь тоже. Бог, — проворчала она, медленно поднимая свое громоздкое тело.
Она отошла от лестницы, уступив дорогу, и необыкновенное видение вдруг возникло перед ней: взошла луна и через всю прихожую, от полукруглого окна пролегли разноцветные полосы трепетного света, похожие на невиданную ночную радугу. По этой радуге, как по ступеням небесной лестницы, спускался Владимир Васильевич, и в самом деле напоминающий большого, бородатого бога, задумчиво сходящего на грешную землю.
У бога был обескураженный вид. Как видно, на земле, которую он создал и населил, происходило что-то такое, чего он при всем своем всемогуществе не мог постичь.
— Ну, чем не бог! — приветствовала его Елена Карповна. — Гляди, какую радугу сотворил. На выдумки ты скор. Ох, скор…
— Постой, Еления. Не гуди…
— Ушибло тебя, Владимир Васильевич?
Не отвечая на ее вопрос, он опустился на ступеньку и тихо проговорил:
— Вот послушай, Еления Карповна, про мою жизнь и про твою.
— Да ты что, Христос с тобой! Мне завтра к девяти на работу…
— Да погоди. Разговор недолгий.
— Ох, про нашу-то жизнь! До утра не управишься.
— Это как подойти к жизни-то…
— Да уж как ни подходи… Хочешь, про мою жизнь я тебе всю ночь говорить буду.
— Это, значит, прожила ты, как в зеркало смотрелась.
— Как это так?
— А вот так: одну себя только и видела; и думала, что все кругом — и земля, и вода, и люди — в общем, все на свете на тебя похоже. Все одну думку с тобой думают, в одну дудку играют. А когда оглянулась да увидела, что у каждого свой облик, и дудка своя, и песни разные, и до тебя никому дела нет, очень ты обиделась. Постой, не маши руками. Я тебя намного старше, и ты слушай. Обиделась ты и такой подняла крик: «Люди, что вы делаете? Вы на меня не похожи, да живете не так, как мне хочется!»
— Хватит! — басовито воскликнула Елена Карповна. — Хватит тебе болтать-то!
— Вот и я не по-твоему сказал. И сын живет не так. И Валентина тебе не угодила.
— Тебе она ай как угодила!
Он продолжал, словно бы и не слыхал ее въедливого замечания:
— Я, когда молодой был, песни любил петь. Веселье уважал. И всегда старался людям удовольствие сделать. Вот тебе и вся моя жизнь. Видишь, как! А ты говоришь — ночи мало. Это, знаешь, совсем пустой тот человек, который сам о себе много рассказывает.
— Выдумщик ты.
— А ты не менее моего.
— Где уж мне за тобой-то поспеть…
— Ты еще меня пуще. Сколько ты муки-горя приняла за свое самое главное.
— Вспомнил что, — проворчала Елена Карповна, и ей вдруг представилось, как стояла она среди развалин и соображала, где тут до войны находился ее дом?..
Северные весенние сумерки впадали в океан ночи, как молочные реки, и чем дальше, тем раздольнее будет этот разлив белых ночей.
Не зажигая огня, Валя сидела у окна и слушала, как наверху в своей мастерской ходит отец. Конечно, он-то уже осудил ее. Каждый его шаг говорит о том, как тяжело его осуждение и для него и для нее. Он недавно вернулся с работы, видно, нарочно задержался подольше, чтобы не встречаться с дочерью.
Потом в прихожей зазвучал трубный голос Елены Карповны. Она, как и всегда, кого-то ругала, и Валя заранее знала, что ей сейчас попадет от нее, и не ждала пощады. Конечно, она для начала заговорила все о том же: молодые не хотят считаться со старшими, а своего-то ума не хватает, чтобы обдумать все свои поступки.
Все это уже не было новостью. Грозная старуха судила со всей беспощадностью собственницы, а под судом вместе с Валей состоял весь свет. Ну это уже легче.
В прихожей наступила тишина. Валя вздохнула. Ошиблась? Может быть. Во всяком случае это ее дело, и обсуждать ее поступок никто не имеет права.
Никто, кроме одного человека, ее отца, который ходит там, наверху.
Послышался глуховатый голос Валерия Ионыча.
— И думать и говорить сейчас об этом не надо, потому что бесполезно.
— Нет, не бесполезно. Слышишь: все ходит.
— Ему есть о чем думать.
— А тебе даже и думать уже не хочется.
— Каждый поступает, как умеет.
— Как умеет! А знаешь, как называется ее поступок?
— Ты говорила. Знаю.
— Не нравится?
— Говори тише…
— Кто не хочет, пусть не слушает. Отец, посмотри-ка, до чего дошел. Какого человека обидели? Какого мастера! Все вы после войны какие-то ненастоящие сделались. Он этот дом для большой семьи строил. Три сына. Дочь. А что осталось? Сыновей война сожрала, а дочь… Кому теперь этот дом достанется? Красота эта. Кому? Наследники-то где? Достойные, заботливые руки. Где? А ты — художник. Слышишь!
— Я не слушаю, мама. Прости, но я ухожу, — решительно сказал Валерий Ионыч и поднялся.
Он захлопнул дверь. Елена Карповна осталась одна в темноте.
И вдруг шаги наверху затихли.
Елена Карповна насторожилась, ожидая, что за этим последует. Конечно, человек, у которого душа на месте, сейчас бы просто лег спать. Ну, а у этого душа, должно быть, еще не скоро свое место отыщет. Да и отыщет ли?
Над ее головой отворилась дверь без скрипа, как и все двери в этом ладно построенном доме. Не поднимая головы, Елена Карповна спросила:
— Не спишь?
— Сама видишь, сплю. Десятый сон досматриваю.
— То-то, тебя не видать. Это, значит, ты во сне бродишь.
— А тебя чего сон не берет?
— С сыном говорила.
— Слыхал. Жадная ты.
— Не то говоришь.
— Ну, завистливая… Ты бы, если смогла, то и солнышко запрятала бы в темницу-то в свою, одна бы тайно любовалась, как оно играет…
— Не то говоришь, не то. Я — собирательница.
— А для кого?
— А ты для кого?
— Так ведь я строю, делаю. А ты знай в сундук складываешь.
— Я спрашиваю: для кого ты терем этот построил?
— Говорю, для людей. Мой терем у всех на виду. А ты от людей прячешь. Не любишь ты их. Опасаешься. Ну-ка, подвинься, я сойду, а то разговариваю с тобой невидимый, как бог на небесах.
— Скажешь тоже. Бог, — проворчала она, медленно поднимая свое громоздкое тело.
Она отошла от лестницы, уступив дорогу, и необыкновенное видение вдруг возникло перед ней: взошла луна и через всю прихожую, от полукруглого окна пролегли разноцветные полосы трепетного света, похожие на невиданную ночную радугу. По этой радуге, как по ступеням небесной лестницы, спускался Владимир Васильевич, и в самом деле напоминающий большого, бородатого бога, задумчиво сходящего на грешную землю.
У бога был обескураженный вид. Как видно, на земле, которую он создал и населил, происходило что-то такое, чего он при всем своем всемогуществе не мог постичь.
— Ну, чем не бог! — приветствовала его Елена Карповна. — Гляди, какую радугу сотворил. На выдумки ты скор. Ох, скор…
— Постой, Еления. Не гуди…
— Ушибло тебя, Владимир Васильевич?
Не отвечая на ее вопрос, он опустился на ступеньку и тихо проговорил:
— Вот послушай, Еления Карповна, про мою жизнь и про твою.
— Да ты что, Христос с тобой! Мне завтра к девяти на работу…
— Да погоди. Разговор недолгий.
— Ох, про нашу-то жизнь! До утра не управишься.
— Это как подойти к жизни-то…
— Да уж как ни подходи… Хочешь, про мою жизнь я тебе всю ночь говорить буду.
— Это, значит, прожила ты, как в зеркало смотрелась.
— Как это так?
— А вот так: одну себя только и видела; и думала, что все кругом — и земля, и вода, и люди — в общем, все на свете на тебя похоже. Все одну думку с тобой думают, в одну дудку играют. А когда оглянулась да увидела, что у каждого свой облик, и дудка своя, и песни разные, и до тебя никому дела нет, очень ты обиделась. Постой, не маши руками. Я тебя намного старше, и ты слушай. Обиделась ты и такой подняла крик: «Люди, что вы делаете? Вы на меня не похожи, да живете не так, как мне хочется!»
— Хватит! — басовито воскликнула Елена Карповна. — Хватит тебе болтать-то!
— Вот и я не по-твоему сказал. И сын живет не так. И Валентина тебе не угодила.
— Тебе она ай как угодила!
Он продолжал, словно бы и не слыхал ее въедливого замечания:
— Я, когда молодой был, песни любил петь. Веселье уважал. И всегда старался людям удовольствие сделать. Вот тебе и вся моя жизнь. Видишь, как! А ты говоришь — ночи мало. Это, знаешь, совсем пустой тот человек, который сам о себе много рассказывает.
— Выдумщик ты.
— А ты не менее моего.
— Где уж мне за тобой-то поспеть…
— Ты еще меня пуще. Сколько ты муки-горя приняла за свое самое главное.
— Вспомнил что, — проворчала Елена Карповна, и ей вдруг представилось, как стояла она среди развалин и соображала, где тут до войны находился ее дом?..
14
Дом свой она тогда нашла с превеликим трудом.
Еще когда только поступила она на работу в театр, начала собирать изделия народных мастеров. В магазинах и на рынке любила покупать вылепленных из глины лошадок, петушков, блистающих глазурью и позолотой, пестро раскрашенных вятских кукол, резные из дерева ларцы, мстёрскую роспись и уральское фигурное литье. Сначала покупала без толку, что понравится, но скоро начала понимать, где настоящее мастерство, а где подделка.
Она вышла замуж за театрального художника, появился ребенок, она стала опытным мастером по росписи тканей, но увлечение ее не прошло. Оно стало главным смыслом ее жизни. Теперь она не просто покупала, она отбирала только самое ценное и неповторимое. О ее коллекциях писали в газетах. Любой музей был бы рад приобрести их.
Началась война. Мужа и сына мобилизовали в первые же дни. Сама она вместе с женой своего сына эвакуировалась на Урал.
Уезжая из родного города, она отобрала только самое ценное и увезла с собой. Все остальное, целый сундук, закопала в погребе под домом. И сразу после войны поехала и среди развалин нашла место, где стоял дом. Сама откопала и привезла свой драгоценный сундук.
Еще когда только поступила она на работу в театр, начала собирать изделия народных мастеров. В магазинах и на рынке любила покупать вылепленных из глины лошадок, петушков, блистающих глазурью и позолотой, пестро раскрашенных вятских кукол, резные из дерева ларцы, мстёрскую роспись и уральское фигурное литье. Сначала покупала без толку, что понравится, но скоро начала понимать, где настоящее мастерство, а где подделка.
Она вышла замуж за театрального художника, появился ребенок, она стала опытным мастером по росписи тканей, но увлечение ее не прошло. Оно стало главным смыслом ее жизни. Теперь она не просто покупала, она отбирала только самое ценное и неповторимое. О ее коллекциях писали в газетах. Любой музей был бы рад приобрести их.
Началась война. Мужа и сына мобилизовали в первые же дни. Сама она вместе с женой своего сына эвакуировалась на Урал.
Уезжая из родного города, она отобрала только самое ценное и увезла с собой. Все остальное, целый сундук, закопала в погребе под домом. И сразу после войны поехала и среди развалин нашла место, где стоял дом. Сама откопала и привезла свой драгоценный сундук.