— Скорей, скорей! Я одна никак с ним не справлюсь.
   И Женя, не рассуждая, с таким же азартом, что и эта девушка, вместе с ней накинулась на пожилого человека. Он схватил их обеих в охапку, но Женя изловчилась и подшибла его ногой. Он рухнул в сугроб под торжествующий вопль девушки.
   Сидя на снегу, он сказал Жене:
   — Ого. Вы — спортсменка!
   И, неожиданно схватив ее за руку, дернул на себя — и Женя оказалась в сугробе.
   — Нечестно, папка, нечестно! — закричала девушка, налетая на него, а он толкнул ее на Женю, и они вдвоем начали барахтаться в пушистом снегу, хохоча и выкрикивая что-то непонятное.
   Он уже совсем одолевал их, но девушка вдруг закричала:
   — Мама идет! Сейчас нам будет!
   Она вскочила на ноги и начала отряхивать снег, а Женя увидела Костюкович, которая легким своим шагом приближалась к ним.
   — Мы пришли тебя встречать, — все еще смеясь и порывисто дыша, громко объявила девушка.
   — Я вижу, — сказала Костюкович, — но зачем надо было искать меня в этих сугробах? Объясните, пожалуйста.
   Женя не узнала ее голоса. Это был теплый голос Матери, которая хочет показать, какая она строгая, но в то же время понимает, что никто не верит в эту строгость и не боится ее.
   Она еще не успела разглядеть Женю и не узнала ее, приняв, вероятно, за кого-нибудь из подруг своей дочери.
   — Вот познакомьтесь, пожалуйста, — сказал пожилой человек, обращаясь к Жене. — Хозяйка нашего семейства.
   — Мы знакомы, — ответила Женя, не зная, как держаться с Костюкович вне театра.
   Он назвал себя и крепко пожал ей руку. Звали его Василий Андреевич Басов. У дочки было хорошее, ласковое имя — Машенька.
   — Вот теперь я вас узнала, — воскликнула Машенька. — Вы тоже артистка! Корнева. Да? Мама о вас говорила…
   После этого сообщения Жене захотелось поскорее распрощаться и уйти. Она представила себе, что Костюкович могла наговорить о ней! Но, к ее удивлению, Аглая Петровна спросила у мужа:
   — У нас дома все готово?
   — Ну, конечно, — ответил тот.
   — А что к чаю?
   — Замечательный, очень вкусный торт, — с энтузиазмом воскликнула Машенька, для убедительности прижимая руки к груди и зажмуривая глаза.
   — А ты уж и попробовала?
   — Нет. Я просто уверена. Внешность у него очень располагающая!..
   — Ну, тогда все в порядке, — рассмеялась Аглая Петровна и сказала Жене с той милой повелительностью, с которой обращаются только к самым добрым знакомым: — Пошли чай пить.
   Это было все так неожиданно и удивительно, что Женя не успела отказаться. А Машенька уже подхватила ее под руку и потащила вперед.
   — У мамы сегодня юбилей, — заговорила Машенька. — Сегодня она тысяча двести двадцать пять раз вышла замуж. Это придумал папа. Когда они поженились, папа завел учет ее замужеств. Он был первый и настоящий. А потом пошло-поехало. Выдавались такие месяцы, когда она выходила замуж по двадцать раз. Правда, смешно? Тысяча двести двадцать пять за двадцать два года.
   Она снова рассмеялась и оглянулась, чтобы посмотреть, как смеются старшие, но они засмеялись только когда увидели, что Машенька смотрит на них. Но она не заметила этого и, продолжая смеяться, рассказала, что сегодня серебряная свадьба. Каждая двадцать пятая — серебряная, пятидесятая — золотая. А сотая — алмазная, самая главная. Тогда устраивается большое торжество с гостями, подарками, цветами!
   — Даже на фронте не забывали отмечать свадьбы.
   Оказалось, что Аглая Петровна воевала по-настоящему, как солдат, а не только играла во фронтовом театре. Это было потом. Сначала она была зенитчицей, а уж после ранения вернулась в театр.
   Когда пришли домой, Женя вдруг вспомнила, что платье на ней очень старое и, наверное, помятое. Не для гостей. Она надевала его только вечером, когда шла на спектакль.
   Но когда она увидела, что на Аглае Петровне тоже неновый синий халат и голубая вязаная кофточка, тоже старая и даже заштопанная на локте синей шерстью, то сразу успокоилась.
   В столовой на круглом столе, накрытом белой скатертью, стояли три прибора. Машенька сейчас же достала из буфета четвертый.
   Сначала в высокие рюмки было налито розовое вино. Аглая Петровна, разглядывая свою рюмку на свет, сказала с какой-то горделивой печалью:
   — Вот, милые мои. Двадцать третий год на сцене.
   — За тысячу двести двадцать пятую свадьбу! — провозгласила Машенька, высоко поднимая рюмку.
   — Да. Пора остепениться, — продолжала мать. — До полутора тысяч дотяну и перейду на солидные роли, где замуж уже не выходят. Ну, выпьем!
   Вытирая губы салфеткой, Василий Андреевич сказал:
   — Ну-ну. Только без заунывных интонаций. Не для того мы учредили юбилейные ужины, чтобы горевать об уходящем. Все приходит и уходит. Надо жить так, чтобы находить радость даже там, где, кажется, ее и быть не может. Как только ты перестанешь на сцене выходить замуж, мы начнем отмечать что-нибудь другое. Например, твоих сценических детей, потом внуков. Интересно, сколько их наберется?
   Слушая его, Аглая Петровна улыбалась усталой домашней улыбкой, которой никогда раньше Женя не замечала у нее. Можно было подумать, что она играет роль милой, внимательной хозяйки. Но она никого не играла, Тихая грусть светилась в ее красивых глазах, когда она говорила Жене:
   — Я привыкла быть всегда подтянутой. Даже когда одна, надо держаться так, словно ты на сцене. Это только сначала утомительно, а потом не замечаешь. И никогда не показывайте усталости. Вот как я сегодня. Ну, у меня «переходный возраст», последние молодые роли доигрываю. А вы, наверно, там все думаете, что у меня скверный характер. Думаете ведь?
   Женя созналась:
   — Думаем.
   — Ну и думайте на здоровье. У вас-то все впереди.
   — Все мне это говорят так, будто я в чем-то виновата.
   — Милая моя! — вдруг с какими-то прежними, «театральными» нотками воскликнула Аглая Петровна. — Милая моя, вы думаете, у меня этого не было? Еще как! Не от хорошей жизни я театр бросала.
   — Это было после твоей первой серебряной свадьбы, — Уточнил муж.
   — Говорят, искусство требует жертв. Неправда! Это — сплошные жертвы. Вот как!
   И, словно принося очередную жертву, она звонко вздохнула:
   — Доигрываю, Скоро отступлюсь.
   — Нет! — воскликнула Машенька. — Ты будешь молодой долго-долго! — И она для убедительности прижала руки к груди и зажмурила глаза точно так же, как сделала, когда рассказывала, какой замечательный торт куплен к чаю.
   — Молодой-то я буду. Я все время буду думать, что я — молодая. Но зрителя-то не обманешь. Ну, а где же чай?
   После чая Женя заторопилась домой, а ее начали уговаривать остаться ночевать.
   — Оставайтесь, ну оставайтесь же, — просила Машенька, держа Женю за руки, — переночуете в моей комнате на диване.
   Женя вспомнила чайник под подушкой и отказалась так решительно, что никто не стал настаивать.
   — Ну тогда мы вас проводим, — сказала Маша.
   Прощаясь, Аглая Петровна погладила Женю по плечу и подмигнула ей:
   — Сердитесь на меня?
   — Теперь нет.
   — Спасибо, милая. Вы откровенная очень и простая. А у нас в театре так нельзя.
   — А я все равно буду!
   — Ну, дай вам бог…
   Провожать пошли Машенька и Василий Андреевич. По дороге он начал говорить что-то о театре, о пьесах, но Женя плохо его слушала, и Машенька наконец попросила:
   — Не надо портить хорошую ночь скучными разговорами.
   А Женя подумала, разве есть что-нибудь на свете, что могло бы испортить такую ночь?
   И потом, лежа в своей постели, она думала, что вот прожит еще один день, обыкновенный, не богатый событиями, если чувства не считать за события. А прожитый день был переполнен чувствами. Сегодня было все: радость и уныние, душевная усталость и восхищение, разочарование и восторг… И сегодня она поняла одну простую и великую истину: надо быть очень внимательной к человеку и помогать ему находить радость.
   Прожит день, который как бы прибавляет роста, человек начинает дальше видеть и умнее чувствовать. У него появляется ощущение силы, которую хочется немедленно приложить к делу.

СНЕЖНОЕ УТРО

   С этим же добрым чувством внутреннего обогащения Женя проснулась на другое утро и сразу вспомнила о Грише.
   Прежде чем идти в театр, она позвонила в общежитие института. Ей ответили, что Петров ушел.
   И всю дорогу от дома до театра она не переставала думать о Грише, представляя себе, как он должен быть подавлен и убит провалом своей пьесы. И она решила обязательно разыскать его и вместе решить, что делать дальше.
   За ночь накидало много пушистого крупного снега. Никто его не убирал на этих тихих малопроезжих улицах, и он лежал вдоль тротуаров двумя грядами выше человеческого роста. Из сугробов торчали кроны молодых липок, обсыпанных снежным пухом.
   Женя так упорно думала о Грише, что ничуть не удивилась, встретив его около театра. Ей даже показалось, что он ждет ее. Конечно, ждет и делает вид, что не замечает ничего вокруг. Но это у него плохо получается, уж очень внимательно он вчитывается в текст афиши, извещающей о концерте, который состоялся три дня тому назад. Но ни малейшей тени уныния не заметно было на его лице. Скорей всего он был оживлен и даже как-то отчаянно весел.
   — Здравствуй, Гриша.
   — А, это вы? Привет.
   — Кажется, раньше ты мне говорил «ты»?
   — Ну хорошо: привет тебе, привет!
   — Интересная программа, верно?
   — Не знаю. Думаю сходить.
   — Да? Мне кажется, ты опоздал. На три дня.
   Гриша нахмурился:
   — Здорово подмечено. А я бы ни за что не догадался.
   — Я тебе звонила.
   — Зачем?
   — Знаешь что, Гриша, — торопливо заговорила Женя, — на эти твои штучки и словечки никто уже не обращает внимания. И я все равно не рассержусь. Хоть ты на голову встань. Что ты теперь думаешь делать?
   Взяв ее под руку, на что он раньше никогда не отваживался, Гриша независимым тоном сообщил:
   — Уже подумал. Сейчас был у вашего начальства. Попросил, чтобы пьесу больше не показывали. Вот такую бумагу им написал.
   — Ты, Гриша, молодец. Я всегда так думала.
   — Ну, положим, раньше ты думала другое.
   Не обратив на эти слова никакого внимания, Женя спросила:
   — А дальше что?
   — Дальше полная ясность.
   Но никакой ясности на самом деле не было, поэтому, когда Женя попыталась уточнить, какие у Гриши планы на будущее, он отделался утверждениями, полными оптимизма и неопределенности:
   — Все ясно! Руки, ноги есть, голова на месте…
   Они шли по бульвару, заваленному нежным пухом снега. В нем утонули и скамейки, и чугунная ограда, и бетонные тумбы с вазами у входа. Вазы казались поставленными прямо на верхушки сугробов и только для того, чтобы на них можно было положить по высокому воздушному караваю.
   Глядя на них. Женя сказала:
   — Не дыши, а то улетят.
   Все кругом сверкало такой нетронутой чистотой и такая стояла тишина, что можно было подумать, будто мир сотворен только сегодня в ночь.
   Перед ними простиралась широкая аллея, по которой еще никто не ходил; по сторонам стояли огромные липы, стояли так тихо, словно они еще не умели шуметь и не знали, как надо раскачивать своими могучими ветвями. Над ними возвышалось чистое, голубое, новорожденное небо.
   У Гриши как раз и было такое ощущение, будто он шел по новому миру, где до него никто еще не ходил и у которого нет вчерашнего дня. Ничего вчерашнего, все будущее, все впереди.
   Женя сказала, глядя на этот хрупкий мир с восхищением девочки, переступившей порог, отделяющий жизнь от сказки:
   — Не дыши…
   А сама тут же сделала глубокий вздох.
   — Чувствуешь, какой воздух?
   — Как в тайге.
   — Не забыл?
   — А ты?
   Держась за руки, они шагали по глубокому снегу, напоминавшему им белую таежную целину, и говорили о любви.
   — У меня в тайге вся жизнь, вся любовь, — восторженно сказала Женя.
   — И у меня — жизнь.
   — Ты поедешь домой?
   — Наверное. А писать все равно буду.
   — Я же говорю, что ты молодец. Расскажи, как ты разговаривал с нашим директором.
   — Я ему повторил твои слова. Помнишь, что ты мне сказала на первой читке. Директор был потрясен. Не потому что пьеса плохая, к этому-то он привык, его удивило, что сам автор так прямо об этом заявил.
   Гриша рассмеялся, вспомнив, какое при этом было лицо у директора. Можно было подумать, что он хватил уксуса вместо водки и никак не может разобраться в своих ощущениях.
   Сказав о переживаниях директора, Гриша подумал, что, конечно, и сам он все это время выглядел не лучше. Хотел, дурак, схватить славу. Думал, что это такой веночек из лавровых листиков. Оказалось, славу не хватают. Ее зарабатывают. Потом и кровью. А на что она похожа, он так и не заметил. Во всяком случае не на веночек. Скорее на хомут: надел — вези, работай. Взялся за гуж, не отступай.
   Но об этом он ничего не сказал Жене. И куда он едет, тоже не сказал и не потому, что не хотел, а просто он и сам не знал этого толком. Он хотел уехать домой, поступить на работу. Его возьмут. От такого шофера ни один лесопункт не откажется.
   А в полдень Гриша уже был на вокзале.
   Поезд местного сообщения стоял на третьем пути. Он был составлен из старинных грязно-зеленых вагонов с узкими окнами, но внутри все блистало свежей чистотой, и заново отлакированные диваны на точеных ножках блестели так, словно на них еще никто не сидел. В углу топилась чугунная печурка, установленная в ящике с чистым песком, отчего в вагоне было очень тепло, домовито и как-то не по-вагонному уютно.
   Вагон был пуст. И эта пустота, и нетронутый блеск старинных диванов, и печка, которая сама по себе шумит в углу, углубляли ощущение первозданности. Гриша так и подумал, что он первый пассажир этого первого в мире вагона. Все сегодня было свежо, как только что выпавший снег, и все ново, как тропка, протоптанная в этом снегу.
   Такое ощущение новизны рождало чистые, обнаженные мысли о своей силе и толкало на простые, ясные поступки.
   Устроившись у окна, Гриша неожиданно задремал в тишине. Засыпая, он подумал, что все сделано правильно, а все, что ему предстоит еще сделать, никогда не будет продиктовано подленькими мыслями о собственном величии и желанием прославиться.
   Проспав, как ему показалось, всего одну минуту, он проснулся в совершенно другом, густо населенном, мире. В приглушенном грохоте идущего поезда слышались громкие голоса людей.
   Напротив две девушки, прильнув друг к другу, читали вместе одну книгу. Девушки были очень молоденькие, возбужденные тем, что читали, и поэтому хорошенькие.
   За его спиной тяжело, как жирные пухлые блины, шлепали карты и чей-то басовитый голос то и дело повторял:
   — Удар! Еще удар!
   Через проход справа друг против друга расположились два очень озабоченных человека. Их мохнатые пыжиковые шапки вместе с непомерно раздутыми портфелями лежали на коленях. Наклонившись друг к другу, они так жарко спорили, что, казалось, сейчас начнут бодаться голыми лбами. Их голоса тонули в мягких вагонных шумах, как в воде. На поверхность выскакивали только отдельные слова. Чаще всего с обеих сторон слышалось:
   — Под суд!.. Под суд?
   Причем этим словам придавалось столько оттенков и значений, что, казалось, они давно уже перезабыли за ненадобностью все остальные слова богатого русского языка.
   Глядя на девушек, похорошевших от чтения, Гриша подумал об искусстве, которое украшает людей, и о том, что он как-то причастен к этому украшению человечества. Подумав так, он тут же высмеял эту мысль. Один раз он уже попробовал заняться украшением человечества, решив, что для этого вполне подойдет изготовленная им побрякушка. Нет уж, хватит с него.
   — Еще удар! — торжествующе воскликнул за спиной басовитый голос.
   Девушки, перевертывая страницу, разом взглянули на Гришу, и одна что-то шепнула другой. Обе засмеялись — и сделались еще краше.
   Гриша встал, снял с полки свой чемодан и вышел из вагона.
   В тамбуре по-настоящему ощущались стремительный бег поезда и ничем не приглушенный ритмический грохот. Ветер свободно пролетал через площадку.
   Поезд бежал по тайге.
   Это был рабочий, деловой поезд. В нем ехали каждый по своему делу. Сходили на многочисленных таежных станциях, но большинство ехало до конечной остановки — до Бумстроя.
   Когда поезд остановился у знакомого перрона станции Весняна, Гриша спрыгнул на утоптанный снег. Над островерхой крышей станционного здания безмолвные стражи — сосны — простерли мохнатые свои лапы. Надвигался ранний таежный вечер. Гриша стоял на снегу и вспоминал, как выглядели эти сосны, когда он уезжал отсюда. И как выглядел он сам. Вечер тогда был теплый, тонко пели комары, и сосны осуждающе покачивали мохнатыми вершинами. А Гриша считал себя непонятым и оскорбленным. Тамара провожала его. Он сказал ей какую-то ерунду насчет славы, которую он привезет сюда, в лесной поселок. Тамара, кажется, поверила.
   Привез…
   Безмолвно стояли сосны. В окнах станции вспыхнул свет. Паровоз дуплетом стрелял в небо острыми струйками пара.
   За лесобиржей сначала тихо, потом все громче и громче запел такой знакомый гудок, что у Гриши вдруг сжалось сердце. На лесозаводе закончилась смена. Наверное, мать выходит из ворот завода и, отряхивая опилки со своей телогрейки, спешит домой. Навстречу ей, как всегда, идет отец. И вот они вместе, рука об руку, идут по поселку, а у своих домов стоят люди и говорят:
   — Вот идут молодожены наши…
   И почему-то вздыхают. Это Гриша много раз слыхал.
   Представив себе эту картину, он спросил себя: имеет ли он право возвращаться в свою семью, которую оскорбил своим дурацким недоверием? Возвращаться, ничего не достигнув. Прийти и сказать: вот меня побила жизнь, и я, битый, приполз домой, и у меня нет ни сил, ни уменья дать сдачи, подняться на ноги. Пожалейте меня.
   Около поезда замелькали фонари. Пронзительно свистнул паровоз.
   Гриша схватил свой чемодан и на ходу прыгнул в вагон.

Часть четвертая

МАРТ

   Пока шли заседания пленума райкома, моторист все время вертелся в фойе дома культуры, пил в буфете пиво и, если при этом попадался на глаза начальнику, морщился, словно ему впервые в жизни приходится глотать такую дрянь. Но когда подошло время ехать, его нигде не оказалось.
   Иванищев, сидя в катере, молча нажимал кнопку сирены. Звук охрипшей свирели взлетал над сонной без блеска рекой. Около самой воды стояли Виталий Осипович и Чикин.
   Час тому назад закончился пленум райкома партии. Все были утомлены и хотели спать. Хотел спать и Чикин, но возбуждение, которое сжигало его весь вечер, еще не совсем погасло, и он никак не мог успокоиться.
   На пленуме ему объявили строгий выговор за канцелярско-бюрократический стиль работы и за безразличие к удовлетворению нужд трудящихся. Его вывели из состава бюро райкома и рекомендовали партийной организации комбината срочно провести перевыборы секретаря парткома.
   Пока шли к реке и ждали моториста, Чикин вялым голосом делился своими планами на будущее. Планы были неопределенные: не то он хотел стать преподавателем, не то собирался сам пойти поучиться. Одно для него ясно: он книжник, мыслитель, к практическим делам не способен. Сейчас на партийную работу надо выдвигать людей, практически понимающих марксизм-ленинизм.
   — Не практически, а творчески, — заметил Виталий Осипович, но Чикин никого не слушал, продолжая рисовать свою будущую, заполненную наукой, жизнь.
   Вверху над кручей раздался топот тяжелых сапог. Все подняли головы. На бледном небе возникла знакомая фигура моториста. Он так самоотверженно кинулся с кручи, будто собирался спасать утопающих.
   — Напился? — спросил Иванищев, освобождая его место.
   — Напился, — сознался моторист. — И проспался. Все по плану.
   — Смотри, по плану, на топляк не налети.
   Катер, приглушенно урча, полетел между сказочных берегов по молочной реке. Конец июня — разгар белых ночей. Только в это позднее время ночи вода лежит голубовато-белая, как снятое молоко. Через час потеплеет восток и река загустеет топленой пенкой.
   Чикин уснул на заднем сиденье, не успев даже докурить папиросу.
   Пряча бороду в поднятый воротник пальто, Иванищев сидел рядом с мотористом. Виталий Осипович, глядя в его спину, спросил:
   — Спите, Гаврила Гаврилович?
   Ответил моторист, со снисходительностью заботливой няньки:
   — Пусть спит. Уходился начальник.
* * *
   Секретарем парткома был избран Комогоров. Чикин сразу же собрался и уехал. Комендант поселка пришел к новому секретарю и спросил:
   — Квартиру посмотрите или так переедете?
   — Ну, идем посмотрим, — согласился Комогоров.
   Он, тяжело ступая по крашеным полам, прошел через все три комнаты, которые занимал Чикин, постоял на кухне, подумал. Постоял в коридоре, посвистал и еще подумал.
   Следуя по пятам за новым начальством, комендант заверял, что все в полном порядке. А если что не по характеру, цвет наката, например, то можно моментально перекрасить.
   — Накат хороший, — хмуровато прекратил его речь Комогоров и снова засвистал.
   Словно зачарованный этим музыкальным вступлением, комендант стоял у дверей, склонив голову к плечу.
   — Вот что, — прервав свист, сказал Комогоров, — накат, по-моему, что надо. Как ваше мнение, Сажину, варщику, он понравится?
   — Как вы сказали? — спросил комендант, сохраняя прежний вид очарованного человека.
   — А вот так. У Сажина пятеро детей, живут они в бараке, ясно?
   Комендант вытянулся:
   — Совершенно ясно! — весело сказал он. — Это, товарищ Комогоров, очень мне ясно…
   Вечером Аннушка сказала мужу:
   — Ну, что ты мнешься? Я и не собиралась в эту квартиру. Мы еще и здесь поживем.
   Сидя за столом, он привлек ее к себе и нежно сказал:
   — Как жили, так и будем жить. Как народ, так и мы. Поняла? Чтобы никакой разницы.
   — Ой, да знаю я это все, — ответила она и рассказала, как ходила сегодня в магазин за хлебом.
   Конечно, не очень-то рассчитывала она на эту квартиру, хотя с двумя ребятишками на шестнадцати метрах жить нелегко. Так думала она, подходя к магазину.
   Женщины, стоявшие в очереди, встретили ее несколько настороженно. Она, с тех пор, как муж стал секретарем парткома, не раз замечала такие взгляды, словно ее избрали, а не мужа.
   — Кто крайний? — спросила она пристраиваясь к очереди.
   Впереди все как-то вдруг расступились перед ней, и одна из женщин сказала:
   — Да чего ты, Аннушка. Проходи, милая, вперед.
   — Пожалуйста, — издалека улыбнулась молоденькая продавщица.
   Аннушка вспылила:
   — Вот что, бабы. Вы меня не испытывайте. Медом меня не обмазывайте. Я какая была, такая и останусь. А ты там, в белом халате, очередь не нарушай и подхалимничать не учись.
   Женщины притихли, а та, которая предложила ей получить хлеб без очереди, покраснела и тоже начала кричать на Аннушку:
   — Дура ты, дура! Чего выдумала. Мы к тебе душевно, а ты какие-то фигурки строишь!..
   Женщины вдруг набросились на нее и, хватая за руки, подтолкнули к самому прилавку.
   — Скажи ей, Ксанка, скажи про квартиру.
   — Я не подхалимка, тетя Анюта, — тихо сказала продавщица и вспыхнула так, что слезы брызнули из широко раскрытых глаз. — Товарищ Комогоров нам квартиру отдал, мы из барака переехали сегодня.
   — Свою квартиру отдал, которая ему назначенная, — пояснила одна из женщин. — Мужик-то твой.
   — Ну и что же? — сказала Аннушка, поняв наконец все. Она хотела вернуться на свое место, но ее не пустили. Заставили взять хлеб без очереди.
   — Правильно это? Теперь уж и сама не знаю, — закончила Аннушка свой рассказ.
   Комогоров хмуро ответил:
   — Все это неправильно. Все это переделать надо. Квартиры эти, очереди. Советская власть женщин освободила не для того, чтобы они в очередях хлеб добывали. Комбинат построили, а на паршивую пекарню сил не хватило. Ну, теперь уж не долго. Пришло другое время. Сейчас партия за все эти дела возьмется. Город надо строить ударно, как строили комбинат!
   И вдруг улыбнулся, ласково взглянул в вопрошающие глаза жены и закончил:
   — Ты сама знаешь, где правильно, где неправильно. Разберешься. Главное, живи как жила. А то, что муж у тебя руководитель, это значит — забот у нас прибавилось. Вот так, Анюта.
   На другой же день после выборов парткома Комогоров пришел к Виталию Осиповичу. Он еще не привык к своему месту, к своему великолепному кабинету с монументальной девушкой-секретарем и поэтому никого не вызывал к себе, а сам шел к тому, с кем хотел поговорить.
   Сначала поговорили вообще о разных делах и только потом, как бы мимоходом, Комогоров спросил:
   — Ну, как настроение?
   — Настроение у меня постоянное, — ответил Виталий Осипович, зная, что именно интересует Комогорова.
   Когда год тому назад спросили, хочет ли он возглавить городское строительство, Виталий Осипович ответил отказом. Ему казалось, что такое предложение умаляет достоинство главного инженера крупного строительства.
   Строить дома по стандартным проектам, где все уже заранее известно и определено и где, собственно говоря, инженеру и делать-то нечего, — занятие нудное и склочное.
   Именно склочное. И материалы, и механизмы, и рабочая сила — все это в первую очередь идет на основное строительство, на комбинат. План жилищного строительства никогда не выполнялся, и это всем казалось неизбежным, как стихийное бедствие, с которым можно бороться, но которое нельзя предотвратить.