Женя ответила. Тамара положила руки на спинку кресла, как бы желая показать, что и она здесь не чужая, если разговор зашел о Грише.
   — Пьеса у него хорошая, хотя и написана плохо. Наш театр не сумел поработать с автором. Вернее, автор не почувствовал театра. Ведь всегда сначала появляется театр, а уже потом драматург. Театр воодушевляет писателя, он будит его мысль, он подсказывает ему незаметно, как во сне, то, что бродит в сердце театра. Если есть такая связь между сердцем автора и сердцем театра, то появляется настоящая драматургия.
   Так было у Чехова. Если бы не появился МХАТ, не было бы Чехова-драматурга. И Горький писал для театра, и Островский. Это так же верно, как то, что без книгопечатания не может быть литературы. У вас будет свой театр, будет и свой драматург. Мы, когда начинали создавать трам, совсем не думали о профессиональном театре. Мы просто не могли жить без театра. Нам без него не хватало какой-то составной части воздуха, необходимой для дыхания. Нам казалось, что без театра не может быть полного счастья. Впрочем, я так думаю и сейчас… Без высокого, настоящего искусства никогда не будет счастья.
   Возвращаясь из театра, Женя спросила:
   — Ну, теперь ты поняла, зачем Гриша уехал на Бумстрой?
   Тамара тихо ответила:
   — Не знаю. Кажется, понимаю. Не все.

МАРИНА ДОМА

   Так и не узнали тогда, кто именно из шоферов придумал, будто в тайге вокруг диспетчерской бродит росомаха. Никто ее не видел, но все, особенно девушки-диспетчеры, долго не отваживались по ночам выходить из будки.
   Почему это припомнилось в душный вечер, какие иногда вдруг наступают в августе, Марина и сама не знала. Тогда была тайга, военная зима, тяжелый труд, опаленные морозом лица, четыреста граммов хлеба, похожего на кашу, и каша, похожая на суп. Суп вообще уже ни на что не походил.
   Марина нередко возвращалась к своему прошлому. Но к этим воспоминаниям всегда вела шаткая лесенка ассоциаций. Она и сейчас пыталась построить воспоминания, укладывая события в обратной последовательности. Вот она спускается в метро, до того шла через Арбатскую площадь, до которой добралась по улице Горького и Тверскому бульвару, еще раньше обедала в кафе против почтамта. Она любила это кафе и, хоть было не по пути, завернула в него. Здесь ступеньки обрывались, и шаткая лесенка разваливалась, не находя себе опоры.
   Она вышла из метро и пошла пешком мимо рекламных щитов, киосков с папиросами, газетами и прохладительными напитками к себе на Песчаную.
   На огромном дворе у цветников играют ребятишки и тихо переговариваются женщины, отдыхающие от зноя и квартирных неурядиц. Лифт с деликатным гудением бережно доставил Марину на пятый этаж.
   А несуществующая росомаха продолжала бродить вокруг осторожным кошачьим шагом.
   Раздеваясь в своей комнате, Марина так и не могла понять, почему ей вдруг вспомнился далекий северный леспромхоз.
   Какая-то очень отдаленная мысль дразнила ее. Казалось, вот-вот она поймает ее за пышный хвост, но, мелькнув нечеткой тенью, мысль исчезла. Это, наконец, начинало раздражать.
   Марина сняла костюм цвета тусклой болотной травы — очень широкий пиджак, очень узкая юбка, — сшитый по той модели, которую освоили еще не все ателье мод; расстегнула пуговицы нейлоновой блузки, такой прозрачной, что ее можно бы и не надевать. Это был скорее символ одежды, чем сама одежда. Красивые и дорогие вещи. Дорогие не только своей ценой, а именно тем свойством индивидуальности, которое придает вещам особое значение: это были ее вещи, вещи Марины Ефремовой, часть ее самой, созданные только для нее. На всякой другой ее платья, шляпки, туфли — все выглядело бы иначе. Они просто немыслимы были на ком-то другом, кроме нее. Все знакомые и сослуживцы знали, что Марина любит блеклые или затененные тона, которые достигаются смешением многих красок. Она всегда одета согласно требованиям моды, но никому и в голову не приходило, что она гонится за модой, — с таким великолепным пренебрежением она носила свои дорогие вещи.
   А что она делала с ними дома, никто не знал. Как и вообще никто ничего не знал о ее доме, о ее комнатке на пятом этаже в малонаселенной квартире. Ее соседи — муж, театральный художник, и жена, актриса, — были не любопытные, очень занятые и очень увлеченные своим делом люди. Марина уважала их именно за эту их увлеченность, вероятно потому, что сама любила свою работу.
   Никто не знал, что она делает, как живет одна в своей чистой, тихой, нагретой солнцем комнате.
   Одна. Марина вздохнула и откинулась на подушки. Когда-то и она была росомахой, и она любила, не признаваясь в этом даже самой себе. Глядя на нее, в меру строгую и спокойную, в меру оживленную и энергичную, но всегда ровную, невозмутимую, никто бы не подумал, как тяготит ее затянувшееся девичество. В этом тоже даже самой себе не признавалась Марина. Все-таки почти тридцать; Старая дева. Это страшно или нет?
   Предзакатное солнце и ласково и равнодушно приласкало ее смуглое, сухощавое, но не потерявшее легкой девичьей округлости, тело. Она и к нему, к своему телу, относилась с той же деловитой небрежностью, как и к другим вещам. И так же любила, как вещь, за которой надо ухаживать, иначе она потеряет свой вид и преждевременно придет в негодность. Оно принадлежало ей. Только ей, Это горькое сознание с годами не сделалось менее горьким, но горечь, если ее долго принимать, теряет свою остроту. К ней тоже можно привыкнуть.
   Накинув шелковый халат, черный с крупными неясными пятнами желтых и синих цветов, она пошла в ванную.
   Холодная вода вернула ее к той жизни, где не надо думать ни о чем, кроме повседневных дел, где не надо предаваться горьким размышлениям по поводу своего одиночества. Жизнь — это ее письменный стол, это рецензия на роман одного начинающего писателя.
   В халате, холодящем насухо вытертое тело, она подошла к большому столу и, стоя, начала читать то, что написала еще утром.
   В прихожей коротко звякнул телефон. Не отрывая взгляда от рукописи и на ходу поправляя коротко остриженные пышные волосы, Марина вышла из комнаты и сняла трубку.
   — Я слушаю, — с холодноватой любезностью сказала она, продолжая читать: «Издательство считает, что вам еще предстоит большая работа…»
   — Вы не узнаете?
   — Это кто? — спросила она прежним холодноватым тоном, каким разговаривала с незнакомыми. Хотя сразу узнала, кто говорит, и знала, что и ему и ей не о чем говорить и не надо говорить. Это был голос Тараса Ковылкина, человека, который давно перестал существовать для нее, но которого она, несмотря на это, не могла забыть.
   Он сказал:
   — Это я, Марина. Марина Николаевна.
   Она повесила трубку. Глаза ее все еще продолжали читать: «…предстоит большая работа для коренной переработки вашего романа…», но смысл прочитанного проходил мимо нее, как прохожие на пылающей летним, изнуряющим зноем улице.
   Она бессильно, словно истомленная этим зноем, прислонилась грудью к прохладной стене, и сейчас же сделались ощутимы злые толчки сердца. И ей представилось вдруг, как несколько лет назад она шла рядом с лесорубом Тарасом Ковылкиным по лежневой дороге через заваленную снегом тайгу, и тогда так же отчетливо, как сейчас сердце, стучали ее каблуки по промерзшим пластинам лесовозной дороги. А сердце тогда не напоминало о себе. Оно билось спокойно. Так почему же теперь?..
   «…коренной переработки вашего романа…» — настойчиво напоминала рукопись, оказавшаяся между щекой и стенкой.
   Глупости. Разве можно переделать роман? Роман можно уничтожить, можно начать новый. Переработать? Чепуха!
   Повесив трубку, она всем телом оттолкнулась от стены и вошла в свою комнату. На чистом паркетном полу лежали четкие, ослепительные прямоугольники солнечного света.
   Стоя у дверей, Марина подумала, почему в жизни во всех взаимоотношениях людей не получается такой солнечной четкости и чистоты? Почему в совершенно определенные чувства мы сами стремимся натащить столько всякого мусора? Не найдя ответа на свои вопросы, Марина для собственного утешения подумала, что вся эта чепуха не стоит того, чтобы о ней так много думать.
   Размахивая рукописью, она решительно перешагнула через солнечные прямоугольники и подошла к столу. Здесь она могла хозяйничать. Могла создавать условия и повелевать событиями. В жизни могут возникать всякие неожиданности помимо ее воли. Но здесь, за письменным столом, она не позволит, никому не позволит совершать поступки, за которые потом не знаешь, как отвечать.
   «Переработать роман». Не так это просто, оказывается. Она мстительно зачеркнула последнюю фразу и вместо нее написала: «Мне кажется, никакая переработка не может спасти роман». Но и эту строчку она зачеркнула. Даже написать отзыв о чужом, явно выдуманном романе, она не могла. Вот Женька бы написала. Женька Ерошенко! Хотя теперь она Евгения Федоровна Корнева, подруга далеких лет! Она больше всех боялась мифической росомахи и совершенно не боялась откровенно признаваться в этом. Она вообще не боялась своих чувств, не скрывала их, и ее мало заботило, что о них подумают окружающие. И кажется, у Женьки, несмотря на ее мягкотелость, все всегда было ясно, четко, и она знала, чего хотела, и никогда не скрывала своих желаний…
   Марина рассталась с Тарасом в 1945 году. Она уехала в Москву, по вызову института, Тарас остался на лесопункте. Она честно выполняла свое обещание: писала ему короткие письма, немного более ласковые и нежные, чем все то, что говорила ему в далекой северной тайге. На расстоянии она была смелее и откровеннее, чем рядом с ним. Он это понимал, и его одолевала тоска, которой он не умел выразить. Марина получала от него письма, наполненные описанием больших и малых событий, происходящих в тайге. Свои чувства он выражал короткими неуклюжими фразами, вроде: «Я от людей в стороне, один сижу в тайге и глотаю горький дым». Или: «В тайге круглосуточный день, а у меня в глазах черная ночь».
   И Марина представляла себе, как он сидит, отдыхая от работы где-нибудь на мшистой кочке перед дымарем — дымным костерком — и думает о ней. Летом в тайге во избежание пожара лесорубы не разводят костров. Сучья стаскивают в кучи, которые сжигают глубокой осенью. А от комаров зажигают костры из гнилушек, которые только тлеют и дают густой дым.
   И Тарас сказал в одном из писем: «Любовь наша на дымарь похожа: чуть тлеет, а дыму много — глаза ест».
   Она решила: верно сказал, — и написала ему особенно нежное письмо. Но не отослала. Перечитав письмо, Марина вздохнула и разорвала его.
   Потом Тарас уехал учиться в лесотехнический институт. Учеба давалась ему трудно, но он не сдавался. Была в нем упрямая, могучая сила, которая не позволяла остановиться на полпути, недоделать начатое дело, как бы трудно это ни было. Марина: видела его на работе, и ей казалось, что он учится так же, как валил лес, — напористо, уверенно, не щадя сил.
   Она закончила институт и начала работать в издательстве. Эта работа поглощала все ее время. Чувства, которым и вообще-то отводилось немного места, сейчас оказались заброшенными в такой дальний угол, что они неминуемо начали покрываться пылью и паутиной. И только получив от Тараса очередное письмо, она спешно выволакивала их, эти чувства, наскоро встряхивала и весь вечер нянчилась с ними. Но как-то так получилось, что самым сильным из чувств, которые она при этом испытывала, оказывалось не чувство любви, а только угрызения совести за то, что она забыла Тараса, не выполняет своих обязательств перед ним, и за то, что не испытывает к нему, даже той небольшой привязанности, какая была прежде.
   Она слушала рассуждения о времени и расстоянии, которые способны охладить даже самую пламенную любовь, и не особенно доверяла этому. Но ничем иным она не могла объяснить себе свое равнодушие.
   Она писала Тарасу на листе стандартной издательской бумаги: «Милый мой таежный рыцарь…» с таким же точно вдохновением, с каким через полчаса на следующем листе из той же пачки сообщала совершенно незнакомому автору: «…ваши рассказы требуют большой работы, и мы советуем…»
   И снова чувствовала угрызения совести, и больше ничего.
   Но со временем, когда письма стали приходить все реже, даже угрызения совести перестали ее терзать. И, получив письмо от Жени, в котором та с возмущением сообщила об измене Тараса, Марина не разделила пылкого гнева своей подруги.
   — Все правильно, — сказала она, складывая письмо. — Ничего тут, Женюрка, не поделаешь.
   Марина тут же написала Жене коротенькое письмо, ни словом не обмолвившись о Тарасе, словно его и не было.
   Так почему же теперь, когда он позвонил, она не нашла, что ему ответить. Откуда взялось волнение, которого не испытывала никогда, ни разу при встречах с Тарасом?
   Не найдя ответа на эти вопросы, она мстительно подумала: «Я становлюсь сентиментальной старой девой. Чтобы этого больше не было».

В ПУТИ

   Из Москвы поезд уходил ночью. Желтый свет фонарей празднично дрожал на мокром от дождя перроне.
   В узком коридоре вагона Тарас долго стоял у окна и курил. Пассажиры протискивались между его спиной и дверью купе, никто не решался потревожить этого большого молчаливого человека. Проводница с кипой одеял и белья остановилась перед ним:
   — Разрешите пройти, гражданин.
   Тарас посмотрел на нее. У проводницы было широкое, скуластое лицо и равнодушные глаза женщины, которой не повезло в жизни. Он посторонился, пропустил проводницу и снова погрузился в свои думы.
   Он думал о Марине.
   Почему она не захотела увидеть его, не захотела даже ответить на простое его приветствие.
   Считая прожитые годы и свое положение женатого человека надежной защитой от прошлого, он был далек от мысли вернуть прежние отношения. Разве можно вернуть прошлое? И зачем? Ничего хорошего в будущем оно и тогда не обещало.
   Снова проводница вмешалась в его размышления, предложив постель. Он согласился. Она ушла.
   Тарас долго крутил ручку, поднимающую окно. В образовавшуюся щель ворвался вихрь, бросая в лицо все запахи ночного леса, вместе с плавным грохотом стремительно идущего поезда. Волосы затрепетали, щекоча уши, падая на глаза.
   В сонном вагоне не спит лишь он один да проводница, которая сидит около кипятильника, устало смотрит в окно и тоже, вероятно, думает о прошлом.
   Тарас и сам не знал, зачем он позвонил Марине. Закончив свои дела в министерстве, он вернулся в гостиницу. До поезда оставалось целых двенадцать часов. Тогда он и решил позвонить ей. Он не знал, как Марина живет, но твердо был убежден, что как бы она ни жила, чем бы ни были заняты ее мысли, она будет рада увидеть друга далеких, трудных лет. Всегда приятно вспомнить о пережитом, даже если оно не было легким. Если бы она приехала к ним в тайгу, то, конечно, и Лида приняла бы ее с удовольствием.
   Так он думал, считаясь только со своим отношением к прошлому. Его мысли и чувства шли прямой дорогой, он не знал обходных путей и боковых тропинок.
   Ночью в купе было душно. Тарас лежал на верхнем диване под фиолетовым светом ночной лампочки и слушал приглушенный говор колес.
   Проснувшись, он с удивлением отметил, что все же уснул и спал крепко. В фиолетовый сумрак купе сквозь неплотно закрытые занавески пробрался очень молодой теплый лучик и притаился на никелированной подставке для лампы.
   Поезд стоял. Тарас вышел на пустынный перрон. Проводница не обратила на него никакого внимания. На его вопрос, долго ли простоит поезд, она, глядя в сторону паровоза, ответила:
   — По расписанию одиннадцать минут. — И посмотрела на него равнодушными глазами.
   Наверное, такие же глаза были у Марины, когда она вешала трубку. Великолепно умеет презирать. За что? Ведь это она сама всеми своими очень редкими письмами отталкивала его. Тарас был убежден, что отталкивала. Лида, прочитав некоторые из этих писем, сказала:
   — Это не любовь. Она сама себе приказывала любить.
   И Тарас согласился с женой. Конечно, какая тут любовь… Ни разу не позвала его, ни одна строчка в ее письмах не прозвучала как туго натянутая струна тоски.
   Поеживаясь от утренней свежести, Тарас прошел по платформе, влажной от росы. Роса была везде: на крышах вагонов и домов, на стеклах, на листьях деревьев.
   Повернув обратно, Тарас увидел черную цепочку следов на росе. По этому поводу он не мог не вернуться к своим ночным мыслям, тем более, что в его личных событиях немалую роль сыграли следы на песке.
   С тех пор, как он впервые увидал на песке следы Лидиных маленьких ног, и вплоть до настоящего дня его мысли о Лиде были чисты и не мучили его. Лида дала ему все — радость, уважение окружающих, спокойный труд, уютный дом, — все было ясно и светло, как и должно быть в нашей жизни. Она смотрела на все ясным взглядом и даже мысли не могла допустить, что кто-нибудь может обмануть ее чистые ожидания.
   Она сразу же пошла работать на бумажную фабрику. Начала учиться. И Тарас находил великое удовольствие в том, чтобы помогать ей. Она была работящая женщина, как и полагается дочери рабочего человека, жене труженика.
   Поезд стремительно проносился через тайгу.
   Вот они, родные места: прохладный ломкий воздух по утрам, огненные зори, всепобеждающий хвойный запах — лучший аромат на свете.
   Близок дом.

ГРОЗА НАД ГОРОДОМ

   В издательстве появился новый редактор — Павел Сергеевич Берзин.
   Марина узнала об этом позже всех. Вчера она так и не дописала свою рецензию — отложила на утро. А утром подумала, что в издательской суматохе ничего не напишет — три редактора в одной комнате — и позвонила Николаю Борисовичу, главному редактору. Она попросила разрешения до полдня поработать дома, заранее зная ответ Николая Борисовича. В таких случаях, саркастически усмехаясь, он всегда говорил одно и то же:
   — Кому тесно? Где? А знаете, как мы раньше работали? Все издательство в одной комнате. И редакторы, и бухгалтерия, и десяток авторов. Просто вы не умеете работать…
   Марина уже приготовилась выслушать все эти полезные сведения, но, к ее удивлению, Николай Борисович ограничился тем, что согласился:
   — Хорошо.
   Затем последовал короткий смешок.
   — Что? — удивленно спросила Марина.
   — Ничего. Знаете, кто у меня сидит? Четвертый редактор! В вашу комнату. Учтите.
   — О! — воскликнула Марина удивленно и безнадежно, как бы говоря: «А нам уже нечего терять».
   — Я же говорю: учтите, в других издательствах по десять человек в такой комнате…
   — Это я все знаю, — скучным голосом перебила Марина.
   — Ну, ну! — согласился главный редактор. — Я тоже знаю, — и положил трубку.
   Только после полудня Марина явилась в издательство. В редакторской комнате никого не было. Это обрадовало Марину — никто не помешает еще раз прочесть свою рецензию на роман, несостоятельность которого все утро она старалась доказать. Она не была уверена, что это удалось.
   Комната и в самом деле казалась тесной и не от того, что в ней стояло четыре стола и несколько стульев, а оттого, что эти столы и стулья стояли не подчиняясь никакому общему порядку. Каждый, работающий в этой комнате, поставил свой стол, сообразуясь со своими понятиями об удобствах. Все это делало комнату похожей на тесную лужайку, куда загнали небольшое стадо приземистых, громоздких животных.
   Здесь стояла степная, недушная жара. Издательство помещалось на шестом этаже. Горячий воздух вольно врывался в открытые створки огромного, во всю стену окна, шевеля бумагу на столах и упруго напирая на желтоватую полуопущенную штору. Она натягивалась прозрачным парусом, иногда щелкала по стеклам и, опадая с ленивым трепетом, преданно прижималась к окну.
   Что-то непостоянное, беспомощное было в этой игре податливого шелка с горячим ветром.
   Марина сняла жакет, аккуратно повесила его на спинку своего стула и подошла к окну. Знойный ветер сейчас же затеял игру с ее прозрачной блузкой, которая безвольно подчинялась ему, щекоча руки, спину и грудь своей хозяйки. Трепетные блики, наполнявшие комнату, приняли живое участие в этой игре. Они сейчас же обволокли всю фигуру Марины своим горячим, волнующим светом. Ей даже показалось, что она растворяется в этом мелькающем блеске и сама становится прозрачной и невесомой.
   Ей вдруг не захотелось читать свою до тошноты правильную и очень скучную рецензию, где все было до того логично и четко, что для жизни со всеми ее радостями и бедами уже не оставалось места. В самом деле, если жизнь подчиняется логике, то какой-то своей, совершенно непонятной для Марины логике.
   Вот вчера, когда позвонил Тарас, она струсила. Первым ее стремлением было спрятаться. Прятаться от чего бы то ни было очень глупо. Разве от жизни спрячешься? Она еще не решалась признаться, что Тарас, даже его голос, даже напоминание о нем, и сейчас, через столько лет, не оставляют ее равнодушной.
   Она с негодованием прислушивалась к неспокойному биению сердца, где какая-то жалостливая, бабья струна обидчиво поскуливала, напрашиваясь на сочувствие. В каких-то потаенных закоулках души оживали и шевелились мыслишки о том, что чувство ее оскорблено, что Тарас обманул ее своим равнодушием в то время, когда она готова была поверить и его чувству и, главное, своему чувству.
   Марина, не скрывая презрения, смотрела на трепещущую под грубой лаской гулевого ветра штору, подозревая в этой игре прозрачный намек на свои мысли.
   — Какая чепуха, — сказала она вслух.
   В самом деле, разве он виноват перед ней в чем-нибудь? У нее хватило здравого смысла задать себе этот вопрос. Ведь он ничего не знает о ней как и она о нем.
   Кто-то открыл дверь, ветер свободно и торжествующе рванулся через комнату. Отчаянно щелкнув, штора заполоскалась под потолком. На одном из столов распахнулась оранжевая папка, выпустив голубиную стайку бумажных листков. Продолжая бесчинствовать, ветер налетел и на Марину. Он грубо рвал на ней легкую блузку, ерошил волосы, поднял их пышным, светлым облаком, разметал вокруг головы, захлестал по глазам.
   Марина стремительно обернулась. Ветер с грубоватой веселой удалью пошлепал ее по спине. В дверь входил незнакомый человек, сопровождаемый Николаем Борисовичем. Они остановились в проходе между столами. Белые листы рукописи летели им навстречу, как птицы, ослепленные светом маяка, ударялись о грудь и с печальным шуршанием опадали к ногам.
   — Да закройте же дверь! — крикнула Марина, досадуя на то, что ее застали врасплох, что, по всей вероятности, она напоминает растрепанную, мечтательную дуру. А мечтательность, как считала Марина, — величайший грех.
   Конечно, у нее дурацкий вид. Николай Борисович засмеялся и, подняв, руку, замахал как-то по-своему, одной кистью, около лица, словно отмахивался от мух.
   — У вас, Марина Николаевна, ветреное настроение. Знакомьтесь — новый редактор.
   — Берзин, — негромко сказал новый редактор.
   Он растерянно поглядывал на столы, выбирая кратчайший путь, чтобы приблизиться к Марине.
   Она решительно подошла к нему и подала руку. Его рука неожиданно оказалась сильной и теплой.
   Приводя в порядок волосы, Марина деловито сказала:
   — Вот этот стол свободен.
   Берзин послушно подошел к свободному столу, а Николай Борисович, находясь, очевидно, в игривом настроении, подмигнул Марине. Он хотел сказать что-то остроумное, но Марина в это время спросила, когда состоится редсовет, где ей предстоит уличить автора романа в незнании жизни.
   — Не завидую атому автору, — засмеялся Николай Борисович.
   Заметив надменное лицо Марины, он еще раз хохотнул и спросил Берзина:
   — Вечером зайдешь?
   — Вечером? — подумал Берзин. — Нет, вечером занят… — Он еще немного подумал, невесело улыбнулся и объяснил: — Тут одного человека повидать требуется. Друга детства. В чувство его привести. Я тебе потом, может быть, расскажу.
   В его словах, произнесенных со спокойным презрением, однако чувствовалась угроза. Без сомнения, этому другу детства, должно быть, не поздоровится сегодня вечером.
   Украдкой посмотрев на Берзина, Марина подумала, что он, должно быть, много пережил и передумал. Он стоял немного сутулясь и опираясь о крышку стола тонкими длинными пальцами. Его утомленные светло-голубые глаза улыбались настороженно и простодушно. Эту же улыбку повторяли губы, четко очерченные и тонкие. Но в улыбке только на секунду появилось что-то угрожающее и тут же исчезло.
   Николай Борисович, не любивший возражений, к удивлению Марины, на этот раз согласился:
   — Ну, тогда завтра, — и, острым подбородком указывая на пустующие места, спросил: — А эти бездельники где? — Он сам работал очень много и всех, кто работал нормально, считал бездельниками.
   Марина сказала, что все, наверное, ушли обедать, и снова спросила о редакционном совете.
   — Через час, — ответил Николай Борисович. — И ты приходи обязательно, — обратился он к Берзину, — впрягайся в издательский воз.