«Карпухин! — узнал Рыбаков начальника РУОП из областного управления внутренних дел. — Вот это гусь!.. Любопытно, с кем он тут якшался и на какую тему?»
   Водитель привычно распахнул перед генералом пассажирскую дверцу, обошел «Волгу» вокруг. С руоповцами Карпухина Рыбаков встречался дважды, один раз — по делу Кныха, в засаде на Коровинском шоссе. Тогда костоломы из спецназа МВД вспугнули банду, взяли четверых, оказавшихся «сявками», одного пристрелили, а сам Кных в очередной раз ушел самым непонятным образом.
   Дальний свет, усиленный противотуманными фарами, полоснул по глазам. «Волга» вырулила со стоянки и медленно, не в пример иномаркам, поползла по спуску к шоссе. Охранник козырнул.
   «Где же твой любимый „Форд-Эскорт“? — вспомнил Рыбаков красно-белый генеральский лимузин. — Нет, за тобой я, пожалуй, не поеду. Тут остался гусь покрупнее».
   Он нащупал под сиденьем заводную ручку, снова вышел из салона.
   — Покрутил бы лучше, чем над душой висеть, — не глядя, бросил опер охраннику.
   — Делать мне больше нечего, — процедил весьма занятой страж.
   Рыбаков провернул ручку. Двигатель заработал, пыхнул сизоватым дымком из выхлопной трубы. Не говоря церберу ни слова, старлей широко развернулся, посигналил на прощание и скрылся за поворотом.
   Отъехав по шоссе метров двести, он остановился на обочине и выключил фары. Ждать долго не пришлось: «крутой мерс» выскочил минут через десять. Черный «БМВ» оказался машиной сопровождения, шел на тридцатиметровой дистанции, как привязанный. Вместе с «Жигулями» Рыбакова это была уже колонна. Перед стационарным постом на Кольцевой дороге головной лимузин сбросил до семидесяти. К счастью, патруль проверял документы у водителя большегрузной «Татры», так что проскочили без приключений. Ближе к Москве поток сгущался, упустить «БМВ» из вида ничего не стоило. Рыбаков поставил «дворники» на скоростной режим, впился глазами в толстозадую иномарку.
   По Рублевскому шоссе ехали с ветерком. Первая остановка была на переезде у Кунцевской, пришлось отстать, пропустить «девятку» и такси. В машине сопровождения наверняка сидели профессионалы, а потому они вполне могли заинтересоваться настырными «Жигулями». Ну а если у них была связь друг с другом (в этом Рыбаков не сомневался), слежка становилась и вовсе рискованной: водитель головной машины наверняка засек «Жигули» на площадке у «Сарагосы». На Кутузовском обе иномарки словно с цепи сорвались, рванули под сто километров, и Рыбаков на какое-то время потерял их.
   Наконец крутые тачки остановились. Из «БМВ» вышли трое. Один подошел к «Мерседесу», двое других нырнули в подъезд.
   Ни полную блондинку в полушубке, из-под которого выглядывал подол длинного вечернего платья, ни средних лет мужчину в куртке «аляска» Рыбаков не знал. Зато Круглова, чью фотографию ему накануне показал гендиректор ЧОП «Кипарис», старлей узнал сразу. Судя по откормленной физиономии, фамилия у бывшего гэбэшника была, что называется, «говорящей», как у Скотининых и Правдиных в старинных пьесах.
   «Здравствуй, здравствуй, друг мордастый! Вот тебе и вышибала из кабака!» — удовлетворенно подумал опер.
   Озираясь, охранники проводили вальяжную пару до подъезда. Тыл, видимо, прикрывал водитель. Все было проделано быстро, четко, профессионально. Если бы кто-нибудь из прохожих, находившихся в секторе сопровождения, сделал бы на свою беду резкое движение, то оно бы стало для бедняги последним.
   Через минуту Круглое и с ним еще двое сели в «БМВ» и исчезли в обратном направлении. Рыбаков тщетно попытался определить квартиру в окне — дом был высоким и длинным, со множеством подъездов. «Мерседес» неожиданно показал поворот, пропустил немецкий двухъярусный автобус с рекламой гамбургской турфирмы на борту и помчал к центру. Старлей так засмотрелся на окна, что едва не врезался в этого монстра.
   Рыбаков занял место «БМВ» на дистанции в тридцать метров и стал сопровождать «Мерседес» по Кутузовскому, лихорадочно соображая, что предпринять.
   «Подставиться ему, что ли? — думал опер. — Так ведь, если, не дай Бог, поцарапаю этот танк — до пенсии не расплачусь!..»
   Искать повод для знакомства пришлось недолго: несомненно опытный, но обнаглевший от вседозволенности водитель «Мерседеса» сам дал его, проскочив на красный сигнал светофора пустынный Украинский бульвар.
   «Ну, вот и все, — подумал Рыбаков, быстро опустил стекло и выставил на крышу портативный проблесковый „маячок“. — Приехали».
   Взвыла сирена. Опер поравнялся с «Мерседесом» и стал прижимать его к тротуару. Водитель притормозил, остановился, но из салона не выходил. Рыбаков захлопнул дверцу, не спеша подошел к шоферу и сунул ему под нос удостоверение.
   — Старший лейтенант Рыбаков. Ваши документы!
   Права были выписаны на имя Протопопова Николая Николаевича.
   — Ваша машина? — спросил опер.
   — Нет, не моя. Я водитель, еду в гараж.
   Рыбаков степенно обошел «Мерседес», посмотрел номер сзади и впереди, хотя помнил его наизусть.
   — Техпаспорт! — потребовал старлей.
   Водитель демонстративно зевнул, достал из-за «козырька» документ.
   — А в чем, собственно, дело, командир? — лениво осведомился он.
   На этот вопрос Рыбаков не счел нужным отвечать. Прочитав в техпаспорте фамилию владелицы, он поинтересовался:
   — Кто такая гражданка Перельман Дина Петровна?
   — Известно кто, — усмехнулся Протопопов. — Не Иванова. Рыбаков едва сдержался.
   — Выйдите из машины, — приказал он.
   — Зачем?
   — Вам что, гражданин, два раза повторять нужно? Протопопов вздохнул, вышел, потянулся.
   — Машина частная? — спросил старлей.
   — Ну. Я на ней номера не переставлял.
   — А на каком основании…
   — А по доверенности, — «догадался» Протопопов. Жестом фокусника он извлек откуда-то сложенный вчетверо листок и брезгливо протянул его оперу.
   Подсвечивая фонариком, Рыбаков изучил доверенность, на секунду направил луч на Протопопова. Водитель зажмурился, отвернулся, но и секунды хватило, чтобы разглядеть и запомнить этого человека лет сорока пяти, с узким лбом, массивным подбородком и гладко зачесанными назад волосами, сквозь которые просвечивала лысина.
   — Багажник откройте, — попросил Рыбаков. —Что?
   — Плохо слышите, Протопопов?..
   Кроме запаски и домкрата, в багажнике ничего не оказалось.
   — Где находится гараж?
   — Четвертая секция «кремлевки» на Калининском, у развязки. Рыбаков вернул документы.
   — Разве там стоят частные автомобили? — удивился он.
   — Андрей Иосифович служебными не пользуется, — снисходительно посмотрел на опера сановный водитель.
   — Кто? — не понял старлей.
   — Перельман. Вам эта фамилия ни о чем не говорит?
   — Нет. Ни о чем.
   — Смотрите телевизор, начальник. Депутатов нужно знать в лицо.
   — Я только футбол смотрю, — усмехнулся Рыбаков. Это было почти правдой. — А если замечу нарушение еще раз, то не посмотрю, что супруг вашей хозяйки — депутат. Свободны!
   Протопопов засмеялся, захлопнул дверцу и устремился по Калининскому проспекту.
   «Пе-рель-ман, — мысленно проскандировал Рыбаков. — А „мерсик“ на жену записал. Хм… Резонно!»
   Домой он вернулся в четыре часа утра.
* * *
   Уже в шесть позвонил хирург Плужников: Рачинский пришел в себя и с вечера находился в здравом уме и твердой памяти. Температура упала до тридцати семи, давление стабилизировалось, на вопросы отвечал с трудом, но вполне осмысленно. Доктор полагал, что к восьми раненый должен был проснуться, и Рыбаков немедленно выехал в больницу.
   В то, что Рачинский расколется перед Акинфиевым, он не верил: этого бандита следовало «брать на пушку», пугать, но с умом. Тут нужны были такие факты и фамилии, чтобы у него не осталось другого выхода, кроме признания.
   Прокуратура, по убеждению опера, этого делать не умела. Рачинский и ему подобные на допросах отнекиваются, молчат или ссылаются на беспамятность, всеми доступными способами затягивая время в надежде на побег.
   Нет, здесь нужно было блефовать и только!
   Рыбаков припарковался у приемного покоя, позвонил. Он предъявил удостоверение милицейскому охраннику, потребовал доктора Плужникова и в сопровождении заспанного дежурного врача быстро поднялся на второй этаж.
   — Спит? — справился опер на ходу, надевая предложенный санитаркой халат.
   — Полчаса назад спал, — уточнил Плужников. — Вы, старший лейтенант, недолго с ним. Он еще не адаптировался, возможен нервный срыв.
   В маленьком помещении с окошком во двор стояло две койки. Одна была аккуратно прибрана, на подушке, сложенный треугольником, покоился комплект накрахмаленного белья; на другой лежал Рачинский с лицом цвета чалмы из бинтов на его голове и черными открытыми глазами, устремленными в потолок.
   — Как вы себя чувствуете, больной? — склонившись над ним, справился Плужников.
   — Хорошо, — покосился Рачинский на Рыбакова. — Пить хочу.
   Интересно, где они установили «жучок»?» — обшарил старлей глазами стены, пока врач держал перед лицом пациента керамический поильник с длинным носиком.
   — Недолго, — поправив подушку, шепотом напомнил Плужников и вышел.
   Рыбаков уселся на табуретку рядом с раненым.
   — Где скрывается Кных, Стас? — без разгона начал опер. Рачинский вздрогнул, прикрыл глаза.
   — Не знаю такого, — проговорил он едва слышно.
   К подобному ответу сыщик был готов, более того — другого не ждал.
   — А Круглова ты знаешь? Глаза раненого забегали.
   — Какого… Круглова? — выдавил наконец Рачинский и остановил взгляд на Рыбакове.
   — Не валяй дурака, у меня нет времени! Того самого, с которым вы работали в отделе безопасности «Коммерсбанка» у Крапивина?
   Теперь молчание длилось минуту, задрожавшие пальцы исчезли под одеялом.
   — Ну… — последовало после паузы.
   — Что «ну»? Знаешь или нет?
   — А что с ним?
   — Ты неправильно понял, Стас. Я спрашиваю — ты отвечаешь. Кто замочил Опанаса? Только быстро!
   — Какого еще…
   — Большакова. Или его ты тоже не знаешь?.. А вот он мне о тебе рассказывал.
   — Не бери на понт, начальник, — проговорил Рачинский и отвернулся, насколько позволяла повязка. — Все. Нет базара, устал я.
   — От чего ты устал? От кочевой жизни? Прятаться устал или бояться?.. Это хорошо. Женился бы на Кобылкиной, дочь растил.
   — Нет у меня никакой дочери.
   — Снова брешешь, Стас. Есть у тебя дочь. Хорошая девочка, Олюшка. Но мне наши с Таисией откровения расписывать некогда. Выбирай. Завтра-послезавтра тебя перевезут в тюремную больницу: Если это «двадцатка» — у Кныха там хорошие концы. Он оттуда уходил при полной охране — без единого выстрела. Не думаю, что ты такая важная шишка, чтобы тебя персонально сторожили. А нравишься ты, Стас, далеко не всем. Не знаю, где тебя завалят — по пути в тюремку или там на месте, но имей в виду: поможешь мне выйти на Кныха, которому ты больше не нужен, я помогу тебе слинять.
   Рачинский лежал неподвижно. Рыбаков встал, дернулся в сторону выхода.
   — Кому это я не нравлюсь? — прохрипел раненый бандит.
   — Вот, начинаешь думать! Правильно. Потому что понимаешь: нам ты все равно все расскажешь, а подельники твои допроса не допустят — перед первым же и порешат. Слышал я краем уха, будто начальник областного РУОПа Карпухин самолично с тобой потолковать хочет. Ему-то ты все расскажешь?
   По тому, как часто-часто задышал Рачинский, как напряглось, подобралось его исхудавшее тело под тонким больничным одеялом, Рыбаков понял: насторожился!
   — Нечего… мне… рассказывать, — вырвалось из потрескавшихся губ.
   В палату заглянул Плужников, Рыбаков постучал по циферблату наручных часов и поднял указательный палец, что означало: «Еще буквально одну минуту!»
   — Ну, так уж и нечего! — заговорил опер, когда они снова остались вдвоем. — Кто тебя на работу в «Коммерсбанк» устроил, например?
   — В газете объявление прочитал.
   — Нет, Стас. Не помещали объявления. Гаврюшин тебя устроил, Леон Данилович из АТП «Дальрейса».
   — Какой еще…
   — Ладно, брось! Тот самый, с которым ты в автотранспортной колонне в восемьдесят девятом познакомился. Он тебя через Юшкова Виктора Васильевича, сотрудника отдела безопасности банка, и сосватал. Когда ты из кичмана вышел и лапу сосал.
   — Фуфло! — презрительно процедил Рачинский сквозь плотно сжатые зубы. Его влажное от пота лицо исказила гримаса боли. — Никакого Гаврюшкина я не знаю. Букельский меня устроил. Кобылкина в быткомбинате работала, где его жена начальницей, в речном порту.
   Уловка сработала. Опер с самого начала чувствовал, что отставной полковник врет, но теперь его интересовало не это.
   — Ладно, Рачинский… — вздохнул старлей, — он же Рачок… он же Таксист… я и без тебя, как видишь, знаю достаточно. Меня интересует Кных. Интересует, потому что у меня к нему личное дело имеется. Привет ему хочу передать от Большакова Афанасия Тихоновича, тебе больше известного по кличке Опанас. Так что, сговоримся? — Рыбаков наклонился к самому уху раненого. — Пока мы тут одни?
   Не то он переиграл, не то Рачинский тоже подумал о «жучке», но у бандита хватило ума не идти на разговор.
   — Путаешь меня с кем-то, начальник, — ответствовал Рачок-Таксист. — Знать не знаю ни о каком Опанасе и Кныха ни разу в глаза не видел. — Он вдруг рванулся, привстал, превозмогая боль, и громко позвал: — Сестра!.. Эй!.. Уберите от меня этого!.. Больно!!. Укол дава-ай!.. А-аа!.. — Раненый обхватил обеими руками свою чалму и рухнул как подкошенный.
   Рыбаков сунул ему под подушку заранее заготовленный листок с телефоном.
   — Ну, смотри, артист. Вспомнишь что — тут тебе телефончик, по которому меня найти можно.
   В дверях он столкнулся с сестрой, которая катила установку для переливания. За ней по коридору спешил Плужников. Рыбаков кивнул ему и зашагал к лестнице, на ходу снимая мятый халат.
   Он понимал, что своим визитом вызвал огонь на себя, однако другого пути не видел. Теперь оставалось только ждать.

23

   Белый-белый снег. Заросли промерзшего кустарника: любовно прописанные ветки скрещиваются, ломаются под натиском ветра, звенят от мороза. Вот-вот стемнеет, уже проклевывается месяц в дымке причудливых облаков. За пролеском, сколько видит глаз, простирается заснеженное поле, чем-то похожее на дюны. Нет через него пути: нет горизонта, поле сливается с мраморным безжизненным небом, образовывает единое замкнутое пространство, продуманно подчеркнутое круглой рамочкой. Там, за сплетением ветвей, будто за колючей проволокой, на пеньке сидит согбенный человек — спиной сидит, лица нет, как нет пути ни вперед, ни назад. Наверное, он замерзает. Эту маленькую фигурку безумно, щемяще жаль, ее хочется перенести на теплую ладонь и вынести из беды, из безжалостного, бесконечного мира, такого холодного, пустынного, бездушного… И оттого, что нет лица, оттого, что в сумерки каждому кажется, будто это он, будто сумерки и холод больно сжимают его в объятиях, и остается только сесть и умереть.
   Миниатюра так и называлась: «Отчаяние». Она висела на грязновато-желтой кафельной стене подземного перехода. Рядом были еще картины: лодка в половодье, собака у ног читающей девушки (девушка казалась маленькой, а собака большой и алчной), памятник, облюбованный воронами…
   Рядом играл на флейте долговязый очкарик, сидел в инвалидной коляске мальчонка без ног, торговала самодельными леденцами бабка. Какой-то тщедушный человечек неопределенного возраста с козлиной бородкой и в шапке пирожком а-ля «Никита-кукурузник», в третий раз задержался у картин, остановил взгляд на них.
   — Ваша, что ли? — спросил он у продрогшего парня в нейлоновой куртке.
   — А то чья ж? — безразлично ответил тот. За целый день ему задавали этот вопрос бессчетно, но никто не купил.
   — В руки можно взять?
   — Берите, не в музее.
   Мужчина снял перчатки, взял картину и поднес к тусклому люминесцентному светильнику.
   — Талантливо. Н-да, талантливо, — тряхнул бородкой ценитель и с прищуром посмотрел на художника. — Сколько хотите?
   Ввернуть бы ему сакраментальное: «Талант не продается!» Ну, да чего ж пришел? Продается. Талант, леденцы, звуки флейты — все. Нужно было съездить на каникулы домой, купить кисть, холсты, багеты, мольберт. Нужно было в конце концов пить и есть и сменить эту куртку на что-нибудь более теплое, а то так и окочуриться недолго.
   — Семьдесят… — сказал парень не слишком уверенно и добавил: — …пять.
   Это было новогодним подарком судьбы! Козлобородый покачал головой, подумал минуту и… водрузив миниатюру на место, принялся отсчитывать доллары из толстого бумажника.
   — А не жалко? — улыбнулся меценат.
   — Жалко, — признался художник. — Завернуть?..
   Над этой миниатюрой он корпел месяца полтора. Чувствовал, что работа складывается, оживает, нравится все больше. Конечно, она предназначалась не для перехода.
   «Продешевил, — с грустью подумал автор картины, глядя вслед Третьякову наших дней. — А у этого типа губа не дура. Хоть бы фамилию спросил…»
   Шансов на то, что кто-нибудь, увидев миниатюру, захочет отыскать ее автора, не оставалось, «пирожок» мог при желании выдать ее за свою. Парень сложил нераспроданное в потрепанную туристскую сумку, кивнул музыканту: стоять дольше не было сил.
   «Нужно халтурить, старик! — убеждал он себя, торопливо удаляясь от перехода в сторону метро. — Халтурить! Тогда и торговля шибче пойдет. И жалко не будет. Сейчас без этого нельзя. Толпа все сотрет. Нынче ведь как: споешь, допустим, „Леха, Леха, мне без тебя так плохо!“ или „Ты зараза, отказала мне два раза“ — все о'кей. А ты, идиот, сидишь месяцами, выводишь, кодеры подбираешь, идеи реализовываешь… Кому они сейчас нужны, идеи?..»
   Он спустился в метро — теплое, яркое, живое московское метро. За такую «галерею» нужно было платить.
   Злости в художнике не было. Было отчаяние — то самое, что не продается.
   В общежитие он вернулся затемно. От мороза горели уши, в животе не бурчало — играл сводный оркестр. Из кухни пахло жареной картошкой с луком. В кармане булькала купленная по пути бутылка коньяку. С нею можно было напроситься в гости к «искусствоведкам», они накормят. Шла сессия, на завтра была назначена сдача «хвостов» по истории.
   Кто-то свистнул из темноты холла на втором этаже. Студент остановился. Из кресла поднялся человек в распахнутом кожаном пальто, шагнул на свет.
   — Привет, Симоненко, — натянуто улыбнулся он и протянул расслабленную ладонь. — Не узнаешь?
   — Мы разве знакомы? — всмотрелся студент в грубоватое лицо «кожаного».
   Мимо прошмыгнула девчонка со стопками книг — переносила «источники знаний» из комнаты в комнату.
   — Андрюша, приветик! — защебетала «искусствоведка». — Зайдешь?
   — Попозже.
   Коридор обезлюдел. Будущий живописец и его гость стояли друг напротив друга.
   — Только не говори, что ты меня не узнал, — негромко, но, как показалось Андрею, грозно предупредил незнакомец. — Ты ведь художник, у тебя должна быть хорошая память на лица. Не так ли?
   — Художник от слова «худо», — усмехнулся студент.
   — Ладно прибедняться! Пригласишь в комнату или здесь потолкуем?
   Андрей временно жил один: дипломник Малахов подался на зимние этюды в Балашиху, сокурсник Найда уехал хоронить отца. Звать этого малосимпатичного мужика в комнату не хотелось, но что-то недоброе уже поднималось из тайников памяти, что-то предвещало серьезный разговор, не предназначенный для посторонних ушей.
   — Может, представитесь? — пожал плечами студент. — Правда не помню!
   — Зови Борисом, не ошибешься. Брат я твой. Молочный… — прибавил незнакомец и неожиданно рассмеялся.
   Симоненко почувствовал, как сердце подпрыгнуло и провалилось в какую-то бездну, а руки стали ватными, непослушными. Так бывает за минуту перед тем, как живописный страх схватит своими цепкими лапами.
   — Не понял. Но ладно, — с наигранной бодростью усмехнулся студент. — Пошли, чего стоять.
   — Вот так-то лучше. Ничего, сейчас все поймешь.
   «Ленка? — на ходу нашаривая в кармане ключ, силился сообразить Андрей. — Ну да… Брат, брат… „молочный“… Хм… Если он претендует на Ленку Цигельбар — разговор короткий: пусть решает сама. „Молочный“… спал он с нею тоже, что ли?..»
   Симоненко отворил дверь, включил свет, снял куртку, едва не выронив бутылку из кармана.
   — Садись, — кивнул он.
   Борис скинул пальто на меху, швырнул на кровать.
   — Выпьешь? — спросил хозяин комнаты.
   — Нальешь — выпью. Один живешь?
   — Временно один.
   Лена была его девушкой с первого курса. Два года они при каждом удобном случае занимались любовью, строили планы на будущее, хотя далеко заглядывать Симоненко не любил. Во всяком случае, у девушки была московская прописка, приличная квартирка в центре, и папа — проректор по работе с иностранными студентами. Намечался обмен с французской Академией искусств, куда они планировали поехать вместе.
   — Твоя работа? — показал Борис на увешанные этюдами стены.
   — Могу продать.
   — Это не по моей части, — хмыкнул гость.
   Симоненко поставил на стол граненые стаканы, разрезал на четыре части подмерзшее на подоконнике яблоко.
   — Рассказывай, где мы пересекались. Вроде видел где-то, а где — не припомню, — сказал он и разлил по стаканам подозрительно пахнущую жидкость.
   — Рассказываю, — заговорил Борис и вперил в собеседника тяжелый взгляд. — Пересекались мы с тобой в мае девяносто первого года.
   И тут художник вспомнил, в одно мгновение, потому что никогда не забывал. Рот его приоткрылся в немом крике, глаза потухли, он съежился и задрожал.
   — Теперь ты меня узнал окончательно, я вижу, — Борис залпом выпил коньяк. — Давай, чего ждешь? С перепугу-то самое милое дело. И поговорим как мужики — о тех делах, которыми мы с тобой повязаны.
   Симоненко выпил почти полный стакан, не почувствовав крепости, словно это был не коньяк, а лимонад.
   — Я в девяносто первом в мае в армию уходил. Много кого видел. Люди разные попадались, — уклончиво сказал он, понимая, как нелепо это выглядит.
   Борис достал из кармана фотографию красивой загорелой девушки в бикини на фоне буйной тропической растительности.
   — А ну-ка, напрягись, студент. Это она? Дрожащей рукой Симоненко взял снимок, всмотрелся.
   — Кто это? — механически спросил он.
   Мощный кулак Бориса с грохотом опустился на стол. Подпрыгнули бутылка со стаканом, долька яблока свалилась на пол.
   — Только не надо мя-ля, Андрюша!!. Я к тебе не мемуары писать пришел! И не картинки, понимаешь, рисовать! Нужен ты мне, как рыбе зонтик!.. — Он вытащил сигарету, щелкнул зажигалкой, выпустил струю вонючего дыма в лицо собеседнику и заговорил спокойнее. — Я ту бабенку почти не запомнил. Потом слова на обороте прочитал… Ты тоже почитай, почитай! Чего на меня уставился?..
   Андрей перевернул фотографию, удивленно посмотрел на гостя.
   — Вот, так-то лучше… Что, думаю, за хреновина такая?.. У меня такой не было. Никого не было. Из армии вернулся, женился — и все. Тот наш загульчик из сборного все покоя не давал. Хорошо порезвились. Только вот лицо ее забыл. Чувствую — неспроста эта картинка ко мне попала. Ну, дела, думаю, японский городовой!.. Летом я случайно Конокрадова встретил. Помнишь его?.. Мы с ним тогда спелись, ты-то с «седьмой» командой первым из нас в Дальневосточный округ уходил, на следующий день, а мы еще в сборном парились, от «крэка» оттягивались…
   — Я в Забайкальском служил, — вырвалось у художника.
   — Это я знаю, Андрюша, — брезгливо поморщившись, махнул Борис и наполнил стаканы. — Я теперь в военкомате служу, так что, как видишь, тебя вычислил.
   «Шантаж пойдет, — подумал Симоненко и почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Только что с меня возьмешь? Что я ему, новый русский?.. Всю стипендию отдаю за общагу, родичи пришлют с гулькин нос… Кручусь, подрабатываю где придется — и все равно иной раз пообедать не на что».
   — Так ты пришел, чтобы эту фотку мне показать, — с деланной невозмутимостью поинтересовался студент.
   — Не гони волну, Айвазовский, — отрезал Борис и погасил окурок в крышке от банки из-под варенья. — Так вот, Артуша понятливее тебя оказался: про то, как мы на угнанной тачке по лесу катались, а потом эту бабу всемером трахали, не забыл. Но про картинку и не заикался — не получал, значит. Рассказал, что один из нас, некто Черепанов, в артисты подался, в ансамбле поет. Я о нем забыл, а недавно вдруг газету открываю, бац: кокнули соловья-разбойника! Между прочим, слова, что здесь написаны, — из его песенки. Я потом его по портрету в газете узнал. Решил с Конокрадом это убийство обсудить — он мне при встрече летом на пивной этикетке адресок начирикал. Поехал к нему в Мытищи, а его самого, оказывается, уже месяца полтора как в живых нет!.. Мать его сказала, следователь в связи с его смертью интересовался каким-то Авдышевым. Отыскал я в своем военкомате наш призыв. Был такой Авдышев, точно! Я к нему в Солнцево. Не проживает, говорят. Навел справки по военкоматовской системе. Записано: «Снят с учета в связи со смертью»! Сечешь, студент?.. Когда мне эта фотка в белом конвертике пришла, я поехал по последнему адресу этого Авдышева, встретился с его вдовой. Она рассказала, что дела крутят — и его, и конокрадовское. Убийство подозревают. Но главное не в этом. Мать Артура и его Маша Авдышева говорят, незадолго до смерти каждый из них получил по такой же картинке. Понял?