Только сейчас он понял цену обществу, в котором человек всегда одинок.
   Домой он вернулся затемно. Пассажиры трамвая бросали удивленные взгляды на его смерзшиеся волосы. Ледяные глаза не интересовали ровным счетом никого.
   Меньше всего он думал сейчас о той, кого убивал пять лет назад.
   Как ни странно, наутро Симоненко не заболел. Голова была ясной, ощущение холода прошло, ощущение страха перед неотвратимостью смерти — тоже.
   Он не хотел быть убитым исподтишка, не хотел, чтобы его, беспомощного, прикованного наручником, раздавил поезд. Такая смерть не сулила искупления. Он хотел лицом к лицу встретиться со своим убийцей и напоследок успеть заглянуть в его глаза.
   Сейчас он еще почти ничего не знал о своей будущей картине. Одно ему было известно доподлинно: центральной фигурой будет девушка с этой фотографии. Картина даст убийце понять: он ничего не забыл, он кается, но не просит пощады. Это будет картина-вызов, вызов на дуэль.
   Он запросит за нее такие деньги, какие в переходах не платят — это привлечет внимание. И если убийца окажется в толпе, он не пройдет мимо и дрогнет. Или, может быть, дрогнет его рука. В любом случае, автор полотна лишит убийцу удовольствия видеть свою жертву испуганной и растерянной.
   Симоненко нашел складскую начальницу, отдал ей последние деньги и уединился в импровизированной мастерской, чтобы написать свою лучшую картину. Она не могла не стать лучшей: как бы ни распорядилась судьба — другой уже никогда не будет.

29

   Во время встречи в кафе Акинфиев Зуброву не понравился. Странное дело: в сущности, старик перепоручил своему неопытному коллеге руководство следственной бригадой. А как он разговаривал! Словно наивный мальчик, сомневаясь и спрашивая совета. Зубров уже успел узнать тертого калача, его железную хватку, скрупулезность действий и обдуманность слов, умение просчитывать на несколько ходов вперед. Все, что Акинфиев говорил, нужно было держать в голове, перемножив как минимум на два. Но главное, Зуброва насторожил цвет лица старого следователя. За полтора часа, что они просидели в кафе, он менялся многократно: от бледно-желтого — к салатовому, и наоборот. Даже выпитые полбутылки «Метаксы» не прибавили впалым щекам румянца. А потом — глаза… Их то и дело заволакивала мутная пелена.
   Старик был плох.
   Зубров взял бразды правления в свои руки. Версия Акинфиева сомнений не вызывала: Кныхарев убирал свидетелей; всех их объединяла дата 16 мая 1991 года, когда они получили повестки в армию. Версию безоговорочно приняли и Шелехов с Демидовым. В глазах начупра читалось одобрение. Дабы не выглядеть прохвостом, подсиживающим больного старика, Зубров не преминул напомнить, что весь план следственных мероприятий принадлежит Александру Григорьевичу.
   Через Главную военную прокуратуру запросили справку о наборе 16 мая 1991 года: кто, откуда призван, куда отправлен, номера воинских частей, даты отправки эшелонов, общая численность призывников, характер набора.
   Следователю Кирееву и стажеру Диме Теплинскому было поручено проанализировать данные компьютерного центра МВД об убийствах за период с августа 1996 года.
   Первые результаты не замедлили сказаться. Убитых в возрасте от двадцати трех до двадцати шести лет оказалось пятьдесят шесть. Из них при невыясненных обстоятельствах — четырнадцать. Из четырнадцати Зубров отобрал одно, ориентируясь на дату призыва: в ночь с двадцать девятого на тридцатое декабря товарный состав налетел на автомобиль марки «Москвич», в котором находился прапорщик Битюков Борис Петрович, 1972 года рождения.
   Не теряя времени, Зубров направил Киреева в УВД железнодорожного транспорта выяснять подробности этого происшествия.
* * *
   — Вставайте, одевайтесь.
   Сухонький врачишко, похожий на удивленную птицу, отошел к раковине за ширмой. Раз и навсегда данное природой выражение лица его, похоже, не менялось ни при каких обстоятельствах. К тому же глаза закрывали массивные очки с тонированными стеклами. Казалось, эти окуляры тяготили их хозяина, заставляя оттягивать назад плечи, как канатоходца, чтобы не упасть. Высокий крутой лоб эскулапа пересекала глубокая и очень «интеллигентная» морщина.
   Акинфиев лениво встал, заправил в штаны клетчатую байковую рубаху. Шум льющейся воды прекратился.
   — Когда вы ели в последний раз? — справился врачишко, вернувшись за стол.
   — Первого. В кафе.
   — А потом?
   — Потом… выдавил все обратно, — ответил Акинфиев с брезгливой миной.
   — Примеси крови в выделениях не замечали?
   — Не замечал.
   Врачишко согнулся над своими бумагами и утратил, казалось, всякий интерес к пациенту.
   «Вот так я пишу протоколы, — словно посмотрел на себя со стороны Акинфиев. — И впрямь коллега. Тоже ищет причину и следствие, тоже готовит документы и выдает обвинительные заключения».
   — Давно у вас боли? — спросил доктор, не поднимая очков.
   — Не очень. Примерно с ноября. А что?
   — А то, любезный, что я направляю вас на обследование в онкоцентр. Диагноза при этом не ставлю, однако береженого Бог бережет.
   — Куда вы меня?.. — безразлично поинтересовался Акинфиев.
   — В онкологический институт Герцена. Там вас детально обследуют и решат, что с вами делать дальше. Надеюсь, все обойдется.
   — У меня уже ничего не болит! — заверил Акинфиев. — Не надо меня в онкологию.
   Очки наконец поднялись. Наверное, из-за туманных линз на больного смотрели удивленные глаза.
   — Ignoti nulla curatio morbi. Неизвестную болезнь лечить невозможно. Установить же ее иногда помогают очень неяркие симптомы: повышенная утомляемость, сонливость, снижение интереса к окружающему, равнодушие к тому, что раньше увлекало, снижение работоспособности. А боли… Боли — что ж, их может не быть вовсе. Будьте молодцом, вы еще повоюете. Конечно, режим, диета, спиртное исключается категорически.
   — Знаете, есть такой анекдот… — усмехнулся Акинфиев. — Человека принимают в партию. Секретарь парткома спрашивает: «Если партия потребует, курить бросишь?» — «Брошу», — отвечает кандидат. «А пить?» — «Брошу». — «А по бабам ходить?» — «Брошу». — «А жизнь отдашь?»…
   — Вот вам направление на обследование, — протянул бланк эскулап. — А это лекарство на первое время. Болеутоляющее и противорвотное. Спиртного, повторяю, ничего, не курить ни в коем случае. А главное — не нервничать. Как только вы станете нервничать, Акинфиев, так может начаться приступ.
   То ли анекдот действительно был с бородой, то ли Бог обделил доктора чувством юмора — контакта не получилось. Акинфиев взял бумаги, небрежно сунул в карман.
   — «А жизнь, говорит, отдашь?» — «Конечно, — отвечает кандидат, — на фиг она мне такая нужна!» — договорил он грустно и, не прощаясь, вышел из кабинета.
   Врач снял очки и устало потер глаза. Только за сегодняшний день он выслушал этот анекдот в четвертый раз.
   «Неяркие симптомы! — усмехнулся Акинфиев на улице. — „Снижение интереса к окружающему, равнодушие к тому, что раньше увлекало“ — неяркие, оказывается, симптомы!..»
   По проезжей части навстречу ему двигалась рота солдат в черных погонах. Впереди шел лейтенант, сзади — замыкающий с красным флажком. Из-за одинаковых стрижек и ушанок, сапог и шинелей, шага «в ногу» и каких-то затравленных, испуганных взглядов, жадно выхватывавших из встречной толпы молоденьких женщин, все солдаты казались на одно лицо. Сапоги чиркали подковками об асфальт, шинели сидели плохо. Лычки были только на погонах замыкающего, из чего Акинфиев вывел, что они первогодки. Несколько монголоидных лиц в строю, броский высокий кавказец в левой шеренге, щуплые очкарики в конце колонны перемежались с веснушчатыми, широкоскулыми и рыхлыми увальнями, стянутыми по неведомо каким соображениям в столицу из провинции и деревень. Вся эта разномастная толпа, которой еще только предстояло стать армейским подразделением, заставила Акинфиева мысленно вернуться к работе. Он подумал, что вот в таком же строю шагали когда-то призывники майского набора девяносто первого, и среди них — Кных, Черепанов, Конокрадов, Авдышев… Но в одном строю они никогда не шагали и шагать не могли, потому что служили в разных регионах. Видеться им пришлось разве что на сборном пункте, куда приезжают «купцы» из воинских частей и набирают команды солдат…
   «Черт! — остановился Акинфиев. — Ну конечно! Призывались разными военкоматами, направлялись в разные воинские части, стало быть, единственное место, где они могли встречаться, — сборный пункт! Просто, как все гениальное!..»
   Он хотел позвонить Зуброву из автомата, однако рассудил, что освобождения от работы ему никто не давал. Но даже если бы оно у него и было — ложись, значит, и помирай (нужно спрятать за работой недуг или спрятаться от него самому). Еще неизвестно, на чем держится человеческий организм и почему бесконечно циркулирует в нем кровь, почему стучит и стучит сердце — может, как раз на этой самой работе все и построено, и она, как батарейка, крутит и крутит колесико, пока не сядет совсем.
   Старик спустился в метро и поехал в прокуратуру, преодолевая «неяркие симптомы» повышенной утомляемости и равнодушия к тому, что раньше увлекало.
   В коридорах прокуратуры было оживленно. Со стариком все раскланивались, запоздало поздравляли с прошедшим праздником, и даже Шелехов любезно справился о здоровье.
   — «Покой — наилучшее лекарство», — не без задней мысли процитировал Акинфиев древнего лирика и вошел к себе.
   Через пять минут он сидел в окружении коллег в кабинете Зуброва и выслушивал последние новости. Блестели глаза Микроскопа, довольно почесывал бороденку Жора Глотов, расхаживал из угла в угол прокурор Демидов, пыхтя сигареткой. Опер Рыбаков, казалось, был сдержаннее остальных, но Акинфиев знал, что этот парень подобен механической игрушке, заведенной на ключик, которую крепко держат в руке: стоит разжать пальцы, и пружина начнет раскручиваться. Скоро всеобщее возбуждение передалось и старику.
   — Нужно прошерстить сборный пункт, где содержались призывники до отправки в воинские части, — сказал Акинфиев, выслушав молодого руководителя группы.
   — Уже сделано, Александр Григорьевич, — кивнул Зубров. — Занимаемся.
   Появился милицейский следователь Киреев, сияющий, как надраенный самовар.
   — Есть! — сообщил он с порога.
   — Ну? — хором выдохнули собравшиеся.
   — Пять с половиной килограммов весом! В половине двенадцатого дня. — Киреев пробежал по лицам маленькими круглыми глазками и обнажил длинные, желтые, как у курящей лошади, зубы.
   — Что… пять с половиной килограммов? — спросил Демидов.
   — Да сын у меня! Сын! — воскликнул Киреев, и глаза его вдруг затуманились.
   Десять секунд понадобилось всем, чтобы переключиться от смерти к новой жизни. От рукопожатий, похлопываний по плечу, поздравлений и пожеланий Киреева даже зашатало. Как-то не поворачивался язык спросить счастливого отца о результатах визита в транспортное УВД.
   Мало-помалу все успокоились, придя к общему заключению, что дело это нужно обмыть непременно, ибо рождение — самое великое событие в жизни, а остальное — всего лишь приложение к нему. Но в то же время все поняли: за бутылкой никто не побежит до тех пор, пока не будет подведена черта поиску. Никто не сказал вслух, но все разом ощутили, увидели внутренним взором пример того, как шествуют рука об руку жизнь и смерть.
   О рождении сына новоявленный родитель узнал после того, как побывал у «транспортников» и получил там ответ на запрос прокуратуры. Эту бумагу он и протянул Акинфиеву.
   — Примерно в пять утра произошло столкновение, — прокомментировал Киреев. — Там детально все описано — в копии протокола осмотра места происшествия. Тащило его, значит, километра три вниз. Транспортники на вызов приехали через полтора часа. Вся эта… масса успела основательно замерзнуть. Теперь они мучаются, патологоанатом ничего не может утверждать — посадили в машину труп или он все-таки погиб в результате столкновения. Труп, если «это» можно так назвать, был без обуви. На руке остался след от наручника, пристегнутого к рулевой колонке. В агонии, верно, вырвал руку. Хотя, опять же, достоверно ничего утверждать нельзя. Машина принадлежала Куприянову Геннадию Трофимовичу, проживающему в Беляеве. Стояла во дворе. Сам Куприянов спал у себя в квартире в нетрезвом состоянии, об угоне узнал от работников милиции.
   — Все? — пробежав глазами справку, спросил Зубров.
   — Нет, Сергей Николаевич, не все.
   Киреев достал черно-белую ксерокопию мятой, в темных разводах фотокарточки американской актрисы Шарон Тейт и положил на стол.
   — Спрашивали у вдовы Битюкова, — произнес он в наступившей тишине, когда все сгрудились над столом. — Она не знает, ни кто здесь изображен, ни откуда взялась у мужа эта фотография. Вдова проживает в Луневе на Усадебной, шесть. Следователи железнодорожной милиции у нее были. Возможно, это не имеет значения, но она показала, что первого января приблизительно в пятнадцать часов ей по межгороду звонил неизвестный, интересовался Борисом и обстоятельствами его гибели. Себя назвать не пожелал. Вот теперь, пожалуй, все.
   — Та-ак! — протянул Демидов. — И что вы об этом думаете? Акинфиев долго, пристально изучал изуродованное лицо на ксерокопии, будто пытался сравнить его с тем прекрасным и загадочным, что смотрело на него когда-то со стен его замка.
   — Через годик-другой будет ясно, — не смог удержаться от подковырки Рыбаков.
   Старик одарил его таким взглядом, что бывалый опер отвел глаза и поежился.
   — Что я об этом думаю, это неважно, — ответил Александр Григорьевич. — Важно то, что я делаю. А делаю я вот что… Сергей Николаевич! Готовьте постановление о соединении дел. Битюкова забираем у транспортников себе. Думаю, они нам спасибо скажут. Следователь Киреев займется Куприяновым Геннадием Трифоновичем. В нетрезвом состоянии, говорите? Вот и попытайтесь узнать, кто его напоил. А также отволоките его на анализ крови. Нет ли там случайно какого-нибудь снадобья, как у Пелешите.

30

   Вот и все.
   Аккуратно подстриженный, гладко выбритый, в костюме-тройке и галстуке под распахнутой курткой, Симоненко стоял в «трубе» (так называли этот переход) и курил, напряженно поглядывая на прохожих.
   От него пахло ладаном.
   Так торжественно, с видом восставшего из гроба покойника, он мог бы стоять на вернисаже, ловя на себе жадные взгляды почитателей и просто любопытных. Его последнее детище помещалось в центре, в окружении этюдов и миниатюр, нераспроданных и невостребованных доселе. Впрочем, на «Зов смерти» никто не обращал внимания: жаркие споры возле стихийных вернисажей канули в Лету вместе с романтической эпохой перестройки и гласности. Но Андрея это нисколько не задевало. Сейчас его интересовал только один человек: тот, чьей жертвой должен был стать он сам. Художник знал, что убийца где-то здесь, рядом, что каяться поздно и смерти не миновать.
   «Но неужели, неужели он не подойдет, не спросит, откуда этот сюжет, неужели не дрогнет его рука?» — думал Симоненко, прикуривая одну сигарету от другой.
   Лица, лица, лица… Сотни, тысячи лиц прошли мимо него за два дня. Раньше он не вглядывался в них, не запоминал. Раньше он не задумывался о тех, кому предназначено его искусство, не искал различий и параллелей в Посторонних чертах. Сейчас же он мысленно сделал всех людей своей семьей и даже тех, кто не проявлял к нему никакого интереса, считал братьями и сестрами. Изо всех живущих лишь один человек был ему бесконечно чужим: его убийца. Андрей боялся и ненавидел его, как боялся и ненавидел себя, не понимал и не хотел мириться с собою прежним — тем, чей затылок на картине рассекала паутина трещин.
   Почему-то он считал, что если убийца объявится в поле его зрения, то он непременно узнает его. Как ноги сами приводят к тому месту, где побывал однажды и давно.
   Среди любопытствующих попадались и молодые парни. Они смотрели то презрительно, исподлобья, то с жалостью и даже с пониманием, но все это были не те взгляды и не те люди, потому что судья и палач в одном лице обязан выделяться в толпе.
   «Неужели он не узнает Ее? — в который уже раз возвращался Симоненко к своим раздумьям. — Неужели пройдет мимо, не обратит внимания?.. Не поймет наконец, что именно я хочу сказать ему „Зовом…“, в чем покаяться? Тогда он не человек».
   Иногда Андрей начинал метаться и в сотый раз спрашивать себя, не из трусости ли он все это затеял? Не сочтет ли убийца его поступок желанием умилостивить, вымолить если не прощение, то пощаду?.. И тут же ответил себе: «А если и так, то что?» Да, это было признанием в злодеянии, попыткой разжалобить, взыванием к остаткам человечности, к милосердию. Хотя какое может быть милосердие у современного графа Монте-Кристо… Так или иначе Андрей Симоненко был молод, талантлив и неглуп, и, как все ему подобные, знал цену жизни.
   Другой цены за свою жизнь он предложить не мог. В сложной гамме его чувств, в лихорадочном сонме размышлений было все, что посещает человека в предсмертный час: отчаяние и страх, жажда жизни и благие воспоминания, жалость о несодеянном, горе неразделенной любви. Не было лишь сострадания к той, которую убил. За ее смерть он ненавидел шестерых, с кем тогда, пять с половиной лет тому назад, был одним целым; сейчас же отделял себя, сочувствовал самому себе, оплакивал себя, но так или иначе думал о себе, своих родных, Ленке Цигельбар, но только не о мученице, чей облик представлял по фотографии, а имени не знал.
* * *
   Убийца трижды проходил по заляпанному талым снегом переходу, и всякий раз взгляд его соскальзывал с исхудавшего лица жертвы, устремляясь поверх голов — туда, где на несвежей серой стене была его Катя. Окаменевшее сердце шевельнулось, вспенило давно остывшую кровь; мысли спутались, и планы — давно выношенные, выверенные до полушага — теперь смешались. Он ждал, что хлипкий на вид и трусливый, как и все эти подонки, студент попытается скрыться; ожидал, что мерзавец придет С повинной в милицию, что, наконец, смешается с толпой и не осмелится ходить по Москве в одиночку, потихоньку спиваясь и растворяясь в грязи окружающего мира. Но того, что он запрется на несколько дней в мастерской и с монашеской отрешенностью станет готовиться к встрече со смертью, Убийца предвидеть не мог.
   Мститель вычислил их всех давно. Так давно, что они успели превратиться в его сознании из людей в объекты, в движущиеся по жизни мишени. Так давно, что даже злость приходилось вычерпывать из бесчувственных глубин очерствевшей души. И давно он мог покончить с ними — поодиночке или со всеми разом. Дело было даже не в том, чтобы выиграть время и не попасться по горячим следам. Нет, он не собирался становиться тупым мясником! Убивать их, как скотину? Не выйдет у них так легко отделаться!
   Нужно было дать им возможность почувствовать вкус к жизни. Они должны были знать, что теряют, как мучительно трудно и больно уходить оттуда, где тебя любят, где ты нужен, где жизнь — это не просто физиология.
   Нужно было дать Авдышеву почувствовать сладость предстоящего отцовства, любовь верной жены, уют семейного очага.
   Нужно было, чтобы Конокрадов понял, как упоителен коммунистический жупел под названием «власть чистогана», как слушается руля «Порше», как бьется его ребенок в теле невесты.
   Нужно было дать возможность Черепанову погреться в первых лучах славы, пожить сладкой жизнью «гэпсовой» богемы.
   Нужно было дать Битюкову почувствовать теплую живую тяжесть маленького сына в руках, дать насладиться фистюлечной, но все же властишкой.
   Чтобы они все знали, чего лишили их с Катей, чтобы поняли, как не хотелось умирать ей, будущей матери, горячо любимои дочери и жене, полной планов и счастья, как и положено человеку в девятнадцать лет.
   Тогда убийство обретало смысл и становилось местью. Тогда он становился Убийцей во имя справедливости, неподсудным самому себе, а не палачом по вдохновению и не очередным Чикатило.
   На что уповал художник? На прощение? Но в таком случае можно было отпустить и остальных. И они бы продолжали жить в свое удовольствие, лишь изредка вспоминая: да, было дело… грехи молодости!
   Убийца прошел мимо картины в третий раз. Да, на полотне была она, его Катя. Та, которую он любил, без которой его жизнь превратилась в ад. Но она была воссоздана рукой ее убийцы! Даже если бы ее писал другой художник, все равно, как купить и держать ее в своем доме? Тогда каждый день и час вспоминались бы тот кошмар и те подонки, пятеро из которых уже кормили могильных червей.
   Мститель знал зачем, рискуя привлечь внимание, ходит мимо жертвы. Он это понял, когда ноги сами повели его по переходу в четвертый раз: нужно было уложить взбудораженные картиной эмоции в прокрустово ложе продуманного и подготовленного убийства. Нужно было успокоиться, чтобы не дрогнула рука. Нужно было действовать по обстановке. Ведь Убийца понимал: этот не станет биться в истерике и просить пощады, и глаза его не выплеснут ничего, кроме ненависти, потому что страх, подобно горю ставшего на путь мести, давно перегорел в нем.
* * *
   В половине двенадцатого, когда до закрытия метро оставалось совсем немного, когда разбрелись по своим норам озабоченные горожане, толпа поредела, и стало ясно, что встреча со смертью откладывается, Андрей Симоненко уложил миниатюры в туристскую сумку, зачехлил картину «Зов смерти» и вышел на улицу.
   Москва никогда не вдохновляла его. Ни на одном из его рисунков никто не видел ни широких оживленных улиц, ни массивных домов, ни даже характерных для российской столицы двориков и парковых аллей с толстыми голубями. Высотные дома делового центра давили на него, как Эйфелева башня, если верить Чехову, «давила на мозг Мопассана своей пошлостью». До недавнего времени Андрей Симоненко мечтал поскорее закончить институт, побывать по возможности в Питере и Париже, Киеве и Иерусалиме, громко заявить о себе и завоевать Москву. Завоевать, чтобы никогда уже сюда не возвращаться, а жить и творить в живописном, забытом Богом уголке, воссоздавая то, что заброшено и не котируется в художественном мире со времен передвижников: живые лица людей, тихие заводи с причудливыми сплетениями отраженных в черной глади кустов. И тогда каждый москвич или парижанин смог бы задуматься, как плохо, тесно, неуютно существовать в каменных джунглях и какой богатый, разнообразный, дарованный Богом мир он теряет. Родом Симоненко был из деревни, больших городов не любил и не понимал. И только сегодня в полночь, покинув свой скорбный пост у грязной стены перехода, устав до изнеможения и промерзнув до костей, он посмотрел на Москву иным, просветленным взором. Мягко, бесшумно, как в прекрасных стихах Пастернака, ложился на мостовые снег; храмовыми свечами высились тонкие, изящные небоскребы, подсвеченные отблесками уличных фонарей и увенчанные звездами на черном бархатном куполе зимнего, по-особому родного неба. Он повстречал стайку девчонок в отороченных мехом шапочках-боярках, улыбнулся их звонкому смеху. Девчонки нырнули в метро, распространяя аромат молодости и праздника; смешная, какая-то гимназическая муфточка, в которой грела руки одна из них, напомнила о «Неизвестной» Крамского. Симоненко подумал, что, может быть, смог бы полюбить Москву — вот такую, зимнюю, звездную, с расползающимися по магистралям зелеными огоньками такси, с нарядными аллеями на площадях, со скрипучим чистым снегом под ногами и растворенной в воздухе добротой…
   И за эту теплую человеческую мысль, за доброту, с которой он вдруг посмотрел на мир, за раскаяние перед собой и Богом, Москва щедро вознаградила его, не позволив заглянуть в глаза собственной смерти.
   Убийца выстрелил ему в затылок. Выстрелил один раз — точно, с близкого расстояния. Выстрелил и исчез прежде, чем в рыхлом сугробе успела утонугь стреляная гильза.

31

   Подразделения милиции были обязаны немедленно сообщать по контактным телефонам бригады обо всех происшествиях, связанных с молодыми людьми 1972—1973 гг. рождения, которые призывались в мае 1991 года. В газетах появились развязные статейки о том, что в городе орудует маньяк-убийца и что якобы власти всеми правдами и неправдами пытаются это скрыть. Милицейское начальство не могло ничего ни подтвердить, ни опровергнуть и оттого страшно нервничало. Телефон Акинфиева разрывался, Зубров изощрялся в остроумии на предмет эвакуации москвичей, как в войну.
   Шелехов бесился, с утра до вечера ходил как неприкаянный по коридорам, толкал все двери и все спрашивал: «Ну что?.. ну как?..», словно маньяк уже взял в заложники обитателей Кремля.
   Так или иначе, силы были мобилизованы немалые, милиция работала рука об руку с ФСБ, ориентировочно — с большой степенью достоверности — опирались на версию Акинфиева, и главным подозреваемым по-прежнему оставался Кных.
   По особому распоряжению Министерства обороны, военкоматы Москвы и области должны были в трехдневный срок представить справки обо всех, кто призывался в мае девяносто первого, установить места их проживания в настоящее время и отдельным списком представить всех, кто снят с учета в связи со смертью.
   Вся работа велась под грифом «секретно». Оперсостав уголовного розыска был задействован в поисках следов Кныха, но тот притих, затаился, расследование нескольких вооруженных ограблений его непосредственного участия не выявило.