Потом весь батальон был построен в каре, и в центре, перед строем первой роты, поставили Мишу.
   — Посмотрите на этого урода! — сказал комбат. — Это чмо строит из себя очень бурого дембеля, которому многое позволено. Он не тащит службу, забивает на приказания командиров, зацепляется с сослуживцами. Странно, что никто еще не поставил его раком в туалете. Впрочем, — комбат интимно понизил голос, — кто знает?
   Миша пробежался глазами по лицам вокруг. Военнослужащие других подразделений явно скучали. Кто-то зевал — нагло, не прикрываясь ладонью, — кто-то негромко переговаривался, кто-то просто — не вслушиваясь в слова этого козла в майорских погонах — ждал, когда закончится наконец эта дебильная церемония. Только в первой роте среди тупых солобонских рож — духи, кажется, даже не совсем понимали, о чем идет речь, — то и дело проглядывали физиономии самых воинственных азиатов, похожие на передки уазиков особого отдела — такие же неподвижные, но полные скрытой угрозы. Миша, неожиданно для самого себя, встретился в строю с глазами не тупыми, не равнодушными, не злыми. Лицо этого человека в строю выделяла из остальных лиц подбадривающая, спокойная улыбка. Это был сержант Сулейманов. Он еще раз улыбнулся Мише и отвернулся.
   — Этот ублюдок все равно скоро сядет, — продолжал комбат. — Он конченый. И я разрешаю применять, когда понадобится его усмирить, крайние средства, вплоть до физического воздействия.
   Подразделения зашевелились: не все хорошо понимали по-русски, но все, кто еще не утратил способности думать — даже в узком армейском смысле, — почувствовали, что происходит нечто необычное.
   — Командование батальона убеждено, что в своем подавляющем большинстве личный состав состоит из отличных солдат, четко выполняющих Устав и приказания командиров и начальников, — батальон долгое время держал первое место в полку по количеству правонарушений, — поэтому какие бы конфликты ни имели место между кем-нибудь из солдат батальона и этим уродом, мы изначально будем исходить из того, что виноват он, — комбат ткнул пальцем в сторону Миши.
   Никакой видимой реакции со стороны личного состава не последовало, однако можно было надеяться, что тот, кому надо, принял эту информацию к сведению.
   Потом комбат еще с минуту потоптался на месте, шу-шукнулся о чем-то с эншем и совершенно отвлеченным голосом скомандовал:
   — Все. Батальон, вольно! Разойдись!
   Батальон разошелся. Осталась стоять — задержанная окриками офицеров — только первая рота.
   — Ну что, Вельских, — спросил комбат, — что ты намерен делать с этим мерзавцем?
   — Да сколько тут осталось до конца учений, товарищ майор, — ответил ротный. — Тем более, что свободного транспорта все равно нет. А вот вернемся с учений — отправим его на губу и можно будет ставите вопрос о возбуждении уголовного дела, — произнес он нарочито громко, чтобы его было слышно Мише и роте.
   Миша молчал.
   — Ну чего ты молчишь, ублюдок? — спросил комбат. «Нах», — подумал Миша. Разбитая бровь, подсыхая, жутко болела.
   — Какого ты влез в драку с Джумаевым?
   — Я этого урода в следующий раз вообще напрочь завалю, — ответил Миша, сплевывая. — Ломом. Или арматуриной.
   — Хлебало приткни, собака хохоль! — выпер из строя распухшую рожу Джумаев.
   — Точно пришибу! — начал заводиться Миша. — Мало что ли вы мне крови попортили, уроды?
   Тотчас из строя загавкало штук пять харь.
   — Пошли нах, уроды! — крикнул Миша. — А ты, чмо, вообще молись, понял?
   — Я чмо?! — завизжал Джумаев. — Конец тебе, собака, будет сегодня ночь, понял, да?! Зарежем! — он вовсе вылез из строя, оскалил зубы. — Яйца тебе отрежем и на ухи повесим, хохольский урод!
   — Елду тебе на рыло, — уже спокойнее сказал Миша. Была произнесена конкретная угроза — об этом следовало подумать.
   Наконец в свару вмешались офицеры. Роту кое-как построили и повели на стрельбище. Мишу оставили в лагере. Дневальным. О похеренном кухонном наряде словно все забыли. Просто оставили Суздалева мыть посуду — и все.
   Мишу в эту ночь никто не зарезал, и в следующую тоже — даже близко никто не подходил, — хотя он специально на такой случай держал в изголовье отточенный штык-нож: еще бы посмотрели, кто кому яйца отрежет и куда повесит.
   На стрельбах и во время учебных атак с боевой стрельбой Миша старался всегда находиться позади всех, чтобы ненароком не получить очередь в спину. Но Бог, в которого Миша круто поверил за это время, миловал. И по окончании учений батальон вернулся в часть без потерь, только одному напившемуся в драбадан сержанту оторвало полступни гусеницей бээмпэшки, а еще одному солобону искорежило палец взорвавшимся запалом учебно-имитационной эргэдэшки.
   Настроение Миши в этот период обозначалось формулировкой «веселая обреченность». Он, что называется, «помирал с музыкой». Прекрасно понимая, что ему несдобровать, что рано или поздно его либо пришибут азиаты, либо посадит начальство — потому что занозу из задницы, как бы ни не хотелось обнажать столь деликатное место, все таки вытащат, — Миша развлекался. Он внаг-лую забивал на приказы начальства, не выказывал абсолютно никакого почтения офицерам, принципиально опаздывал в строй, постоянно зацеплялся с азиатами, тут же хватаясь за табуретку. Он словно потерял всякий инстинкт самосохранения. В соседних частях у него появились друзья, к которым он регулярно ходил в гости, и во время каждого построения его приходилось долго искать. Все азиаты тоже ходили по землякам, но у них это не носило такого тотального характера. В нарядах по столовой толку от него не было никакого, потому что он все время слонялся без дела, а при малейшей зацепке лез драться. Как-то в наряде по роте Джумаев, Чарыев и Ахмедов набили ему морду, но на него это нисколько не повлияло — казалось, он даже стал после этого более воинственен. Вообще, дрались с ним неохотно, потому что после всех перенесенных побоев его словно заклинило на драке и завалить его было трудно, а толку от этого не было никакого: на следующий день, очухавшись, он снова был готов к драке.
   Он стал бельмом на глазу всей роты. Положение его было очень странным: с одной стороны, он не пользовался в роте почти никаким влиянием (во-первых, потому что был один; во-вторых, потому что не был старослужащим; а в-третьих, потому что, в общем-то, и не стремился ни на что влиять), с другой стороны, никому из сослуживцев он не подчинялся, с каждым был готов драться, и никто не мог похвастаться, что сломал его. Только в самом крайнем случае Миша позволял себе припахать кого-нибудь из духов, чтобы выполнить грязную работу. А вообще-то он всегда стоял за себя и стремился только к одному: чтобы его никто не трогал. Свой ПКМ он знал от и до, стрелял отменно, четко выучил Устав и был силен в строевой и общефизической подготовке. Он и здесь старался, чтобы его поменьше дергали.
   Миша не мог раскусить Сулейманова. Что нужно от него этому всегда спокойному, неторопливому в движениях узбеку с отличным русским произношением? Однажды, когда вся рота постиралась перед караулом и Миша в подменке сидел на стройплощадке рядом с сохнущей на турниках хэбэшкой и курил, Сулейманов подошел к нему.
   — Курить есть?
   — На.
   Сулейманов подкурил и уселся рядом.
   — Своих земляков не боишься? Я ж здесь прокаженный.
   — Не боюсь. Помолчали.
   — Слушай, а ты часом не голубой? — лениво спросил Миша.
   — Почему?
   — Все время меня пасешь. Может, виды имеешь?
   — Просто мне было интересно, на сколько тебя хватит.
   — Ну и как?
   — На полгода
   — А дальше? Все, загнусь? — Миша нервно улыбался.
   — Ты это сам знаешь.
   — Почему?
   — Ты играешь не по правилам. Конечно, это очень здорово: один человек воюет против системы, но ты играешь не по правилам, поэтому проиграешь.
   — Какие еще правила? — раздраженно спросил Миша.
   — Сам знаешь, какие. Ты не с теми, ты не с этими — не командуешь, не подчиняешься; ты даже этнически в одиночестве. Впрочем, одиночество в толпе — удел евреев.
   Миша был неприятно удивлен.
   — Откуда такая информация?.. И вообще, больно красиво ты говоришь. И больно чисто.
   — Поперли с четвертого курса МГУ.
   — Круто. А за что?
   — Да ладно, было за что… — Сулейманов неторопливо подкурил от бычка новую сигарету и продолжил: — Ты играешь. Рисково. Даже не зная своих противников.
   — Почему это я не знаю? Я с ними уже полгода здесь гнию. Вот еще месяца два повоюю, и они устанут, привыкнут… Азиаты могут испытывать приязнь только к равному. Вот я и выхожу на паритет.
   — Ну, во-первых, выходишь ты по-дурацки. А во-вторых, все не так просто. С детства азиат воспитывается на пяти законах (естественно, если он вообще на чем-то воспитывается) — на преданности сюзерену…
   — То-то вы так с вашими Рашидовыми и Алиевыми носитесь!
   — …Да, поэтому. Потом — почтение к старшим, преданная любовь к родителям, безграничная власть мужчины над женщиной, искренняя и бескорыстная взаимопомощь между друзьями. Ты кто для Джумаева или Ахмедова? Сюзерен? Отец? Аксакал? Муж? Друг? Нет. Ну и все. Вообще, белые, живущие по другим законам малоприятны. Тем более, бурые агрессивные белые. Вы не чтите этих законов, для вас нет ничего святого, вы не чувствуете голоса крови, а значит, вы слабы…
   — Мы — чувствуем! — усмехаясь, возразил распалившемуся узбеку Миша. — Если только ты евреев имеешь в виду.
   — Ладно, — Сулейманов остыл. — Кажется, я говорил здесь много и несвязно, и ты не понял того, что я хотел сказать. Спасибо за курево. — Он встал, бросил окурок, пошел прочь. У ограды спортплощадки остановился. — Пошел последний месяц твоей войны здесь, еврей…
   И ушел.
   «А он — интересный мальчик, — нервно подумал Миша.
   — Шпарил здесь мне о пяти законах, как по Конфуцию». Прошло две недели. Казалось, Сулейманов ошибся.
   Жизнь вошла в свою колею, никто, вроде бы, уже не выказывал Мише явной неприязни, скорее все это было похоже на вооруженный нейтралитет. Никто его не задевал, кажется, даже не закладывал начальству, а солдаты третьего эшелона иногда оказывали ему мелкие услуги, о которых он не просил. Поэтому Миша нисколько не удивился, когда однажды вечером к нему подошел Портнягин и сказал:
   — Послушай, Миша, тут тебе письма пришли… Миша, которому письма доходили исключительно редко, встрепенулся:
   — Письма? Сколько?
   — Три.
   — А где они?
   — Когда почтарь приходил, я взял их для тебя, ну а потом был на работе в парке и забыл в бээмпэшке.
   — Пошли сходим!
   — Сейчас, — Портнягин как-то странно оглянулся. — Понимаешь, ключи от бээмпэшки у Шахназарова. Ты иди пока, что ж ты будешь меня здесь ждать, а я попрошу ключи и догоню.
   Миша задницей почувствовал неладное.
   — Нет уж, хрен тебе! Я тебя здесь подожду. Вместе пойдем.
   — Ладно, — тотчас же согласился Портнягин, — тогда подожди секундочку, — и нырнул в расположение. Через пару минут он вынырнул оттуда, держа руку в кармане.
   — Ну че, пойдем?
   — Пошли.
   В парке было темно, потому что большинство лампочек на столбах не горело. Людей не было. Даже часовые куда-то запропастились. Миша с Портнягиным долго пробирались сквозь ряды бээмпэшек, танков, «Уралов», бэтээров, натыкались сослепу на колючую проволоку, спотыкались о какие-то ящики, железяки. Наконец, они добрались до стоянки боевой техники первой роты мехбата.
   — Вот, — сказал Портнягин, останавливаясь у одной из бээмпэшек.
   Он долго возился с ключами, потом виновато оглянулся.
   — Кажется, Шахназаров мне не те ключи дал.
   До Миши вдруг дошло. Он схватил ключи, глянул, бросил, вцепился в портнягинскую хэбэшку.
   — Ты че, урод, мне мозги паришь, а?! Полгода служишь, а не знаешь, что бээмпэшка не такими ключами открывается, а простой открывашкой? Прикалываться со мной вздумал, сука?!
   Миша с силой швырнул Портнягина на металл борта. У Портнягина была совершенно отмороженная физиономия. Он молчал. Миша врезал ему по морде. Портнягин упал на колени. Вдруг послышался шорох и между бээмпэшками что-то мелькнуло. «Часовой?» Миша порывисто оглянулся. В проходе между бээмпэшками стояли две темные фигуры. Миша крутанул головой. В проходе с другой стороны стояли еще двое. «Шиздец», — мелькнуло где-то в подсознании.
   — У-у, сука, подставил… — прошипел Миша, ударил Портнягина ногой в лицо, от чего тот свалился, глухо шмякнувшись головой о колесо, а сам уперся руками в борта бээм-пэшек и молниеносно занес ноги на одну из них, чтобы уйти из стэль невыгодного положения. Но не успел.
   Когда Миша пытался подняться на броне, несколько рук схватили его и сдернули вниз. Он взмахнул рунами и свалился на стоящих внизу людей, а потом падал все ниже, пока не коснулся ладонями и щекой холодной земли. Потом его били в этом узком закутке, не давая подняться, и он чувствовал, как тело немеет от ударов, а по голове и лицу стекает кровь. Потом, почти теряя сознание, он все же поднялся и получил возможность отвечать на удары. Боли он уже почти не чувствовал и слушал, но не слышал нерусскую ругань, тяжелое дыхание, звуки ударов. Потом он каким-то образом все-таки вырубил одного из нападавших и, брызгая кровью, сумел вывалиться из прохода — как раз вовремя, потому что в следующий момент по тому месту брони, к которому он только что прислонялся, звонко грохнул тяжелый лом. Потом в широком проходе между рядами бээмпэшек ему удалось сбить с ног еще одного противника, и он огляделся в поисках чего-нибудь тяжелого, но тут ужасный, с хрустом, удар бросил его на груду битого кирпича. Потом на короткий миг он увидел перед собой темную фигуру с занесенным ломом, страшная боль пронзила ногу, и он потерял сознание…
   …Миша открыл глаза. Было еще темно. Под батареей стонал таджик.
   — Ты, наверное, воды хочешь, бедняга, — сказал Миша жалостливо, встал, взял кружку и отправился в умывальник. Вернувшись, он влил в безвольные губы таджика немного воды, поставил кружку на стол и снова лег. Таджик задвигался, заворочался на полу, что-то прошипел.
   — Потерпи, малыш, — сказал Миша, — еще немного осталось. Скоро будешь лежать в чистой мягкой постельке госпиталя и вспоминать меня, как страшный сон… Между прочим, ты мне должен быть благодарен хотя бы за то, что я тебя к теплой батарее приковал. Вот приковал бы тебя к бамперу командирского уазика — у тебя бы к утру вся мужская гордость к радиатору примерзла.
   — Отпусти, — глухо сказал таджик.
   «Ба, да он по-русски говорит», — удивился Миша.
   — Я бы рад, военный. А ну как снова ночью в гости придешь? Только на этот раз с топором? Был уже один такой…
   — Не приду…
   — Нет, уж ты потерпи до утра, военный. Я утром в госпиталь тебя свезу, там и отдохнешь. Спи давай!
   Таджик уронил голову. Миша зевнул и прикрыл глаза. Хотелось спать…
   …Его нашел прибежавший на шум часовой. Было много шуму. Мишу тут же отвезли в госпиталь. Помимо проломленного черепа, двух сломанных ребер, свороченного набок носа, многих ссадин и ушибов, у него была жестоко сломана нога. Расследование, проведенное с целью найти виновных, ничего не дало. Портнягин говорил, что действительно повел Мишу в парк за письмами и что действительно Шахназаров дал ему не те ключи. Это с готовностью подтверждал Шахназаров, который «забегался и перепутал связки». Правда, несколько человек в роте имели на лице следы драки, но они объяснили это тем, что зацепились с бурыми армянами из автополка. Миша, когда наконец пришел в себя, на все вопросы упорно отвечал «не знаю». В конце концов дело замяли.
   Миша провалялся в госпитале больше двух месяцев. Исчезло напряжение, стискивавшее его в кулак на протяжении всей службы в армии, исчерпалось психологическое и физическое «второе дыхание», и из Миши на поверхность полезли всякие болячки. Едва расправлялись с флюсом, как хватало печень, едва утихомиривали печень, как напоминали о себе головной болью искореженные переломами каналы носа. Потом выплывали заработанная на столовском дерьме болезнь кишечника, приобретенный на киче простатит, оставшееся напоминанием от чьего-то кулака ухудшение слуха на одно ухо…
   И еще. Его тяготило людское общество. Лица казались ему нечистыми, изрытыми порами, прыщавыми, уродливыми, жесты — неестественными, голоса — резкими и визгливыми. Ему чудилось, что от людей исходит неприятный запах, и когда кто-то находился рядом, Мишу мутило. Не то чтобы он ненавидел людей — скорее, он ненавидел себя в их обществе. Когда кто-то заговаривал с ним, тем более — прикасался к нему, Мише казалось, что крупные белесые вши ползают в нем под кожей и буравят его плоть, отдирая бугристыми головами кожу от мяса. Кожа начинала зудеть, хотелось рвать ее штык-ножом и швырять лоскутьями прочь. Миша вертелся в кровати, стонал и ругался; В такие минуты ему бывало жутко скверно. Его совершенно не тянуло общаться с кем-то, что-то читать, смотреть телевизор. Когда его никто не трогал, он просто лежал в своей постели, уставившись в потолок.
   В эти недели он много думал о Боге. О невидимых устах, нашептывающих в человеческие уши, о пальцах, дергающих веревочки, привязанные к человеческим рукам и ногам. Ему надо было говорить с Богом. И для него стала Богом трещина в потолке. Он часами смотрел на нее, не отрываясь, не замечая текущих по щекам слез, и, едва шевеля губами, говорил с Ним. «По фазе едет мальчонка», — шептались между собой санитарки.
   Нога медленно срасталась, постепенно вылечивались и другие его хвори. ГВКК после долгого совещания наконец признала Мишу негодным к строевой службе. По решению вышестоящего начальства он был определен для дальнейшего прохождения службы в один из строительных батальонов Читинской области.
   В батальоне долго не знали, куда его приткнуть. Никакой нужной для стройбата квалификацией Миша не обладал, а как от разнорабочего толку от него с увечной ногой не было никакого. Так что его новый ротный явно был от него не в восторге, тем более, что на второй же день пребывания в части Миша табуреткой проломил голову не в меру бурому азеру.
   Как-то так получилось, что на Мишу обратил внимание начмед. Вначале обнаружилось, что Миша относится к числу немногих людей в батальоне, которые умеют читать и писать по-русски. Потом, бинтуя голову пострадавшему азеру, начмед пришел к выводу, что Миша — человек конкретный, не чмо и ездить никому на себе не даст. Ну и потом, начмеду стало просто жаль этого мальчишку-еврея (к слову сказать, начмед бьи чистокровным русским), битого-перебитого, дымного, как стреляная гильза, ожесточившегося и замкнувшегося в себе. У начмеда как раз уходил на дембель санинструктор, и он взял на его место Мишу. Миша быстро отошел, стал доброжелательным и флегматичным, но, кажется, осколки злобы и безысходности остались в нем навсегда.
   Несколько раз хотели приехать из Харькова родители, но Миша запрещал им это. Он боялся встречи с ними, боялся того, как они воспримут его. Такого. Ведь он совсем не был похож теперь на мягкого, домашнего, доброго «Мишеньку».
   Он был со многими вокруг доброжелателен, но ни один не бьи его другом. Миша боялся друзей и не верил им. Он слишком привык рассчитывать только на самого себя.

Глава 8

   Служба на новом месте началась у Миши с рядового Довлатова. Этот узбек был явный шиз, впрочем именно так его и аттестовал ротный. Миша, еще не разбираясь в подобных вещах, просто сказал ротному, чтобы к завтрашнему утру клиент был готов для транспортировки в госпиталь, где, мол, разберутся.
   Уже на улице Мишу догнал Довлатов, который долго и бессвязно просил не везти его на дурку. Миша сказал, что это невозможно. Тогда Довлатов стал угрожать и даже пытался схватить Мишу за грудки. Закончилось это тем, что Миша сшиб его с ног, обозвал пидаром и ушел. Довлатов должен был до завтра остаться в роте (Миша тогда еще не оставлял больных ночевать в кабинете начмеда).
   День закончился совершенно обыденно. Миша проветрил комнату (он всегда проветривал комнату перед сном), прикрыл окно и лег спать. Спалось ему в эту ночь на удивление сладко.
   Проснулся Миша от стука оконной рамы. Он, еще одуревший от сна, приподнялся на локтях. Окно было открыто. Через подоконник перелезал Довлатов. Мише бросился в глаза топор в его руках. Довлатов спрыгнул на пол и, увидев, что Миша поднялся, зарычал и пошел к нему, отводя для удара топор. Миша слетел с кровати и стал босыми ногами на пол напротив Довлатова. Довлатов несколько раз махнул топором перед его лицом и оскалился. Миша почувствовал, что его снова, как в старые мехбатовские времена, начинает клинить. Довлатов сделал еще шаг.
   — Шиздец тебе, урод, анен-с-гедн…
   Миша чувствовал, что звереет. Страха не было. Была дикая ненависть. Он уже знал, как будет драться с этим уродом в ушитой хэбэшке, знал, что завалит его, и знал, что потом с ним сделает. Через несколько минут он завалил Довлатова двумя короткими ударами в самую верхушку подбородка. Довлатов произнес что-то вроде «о-о-о», закатил глаза и медленно осел на пол. Глухо стукнулся о линолеум топор. «Челюсть сломал», — подумал Миша. Изо рта Довлатова на линолеум текла кровь. Миша положил тело прямо и раздвинул ему ноги. Потом, тщательно прицелившись, нанес несколько страшных ударов,носком сапога в пах. Довлатов захрипел кровью, задергался, заизвивался, размазывая красное по полу. «Странно, что дежурный по штабу не слышит, — подумал Миша. — Наверное, спит». Потом он связал Довлатову руки его же собственным брючным ремнем и пошел будить дежурного по штабу. «Руки дрожат. Хреново». Ему было не по себе.
   Утром, стоя в умывальнике рядом с хлюпающим водой таджиком, Миша почему-то вспомнил, как однажды, будучи в Хилке (отвозил в тамошний госпиталь двух уродов), зашел в церковь. Обычно с ним этого никогда не случалось — вера не та, — а тут вдруг зашел почему-то. И почему-то — сыграл условный рефлекс? — уткнулся глазами в военные формы где-то в стороне. Пригляделся. Трое офицеров-летунов — полковник и два подполковника — истово молились перед кем-то бородатым, явно не Иисусом, на тусклой иконе. И до того это зрелище показалось диким, что он еще минут десять стоял неподвижно напротив алтаря, скосив глаза на летчиков. «Как люди», — автоматически подумал он тогда. В общем-то, в церкви ему не понравилось: он казался себе находящимся в огромном, пустом, гулком желудке и начинал чувствовать внутри себя такую же пустоту. Для полного кайфа не хватало только ритмично капающей со свода воды…
   В умывалке дуло. Серые стены были влажны. Рядом с железной посудиной умывальника топтался и хрюкал труп с серо-желто-зеленым лицом, брызгая водой, которая не была живой. Все было, как в морге дурки, только труп слишком много двигался. А вокруг не было зеркал. Ни одного. А зачем они в морге?
   Этот таджик не был сумасшедшим: трупы вообще не сходят с ума, они только притворяются. А живые об этом ничего не знают. После завтрака Миша отвез таджика в госпиталь.

Глава 9

   — Ну че, мужик, вот твой Питер…
   Поезд, лениво грохоча на стыках, медленно втягивался в сводчатую пасть Московского вокзала.
   — В натуре…
   У Левашова в этот момент было совершенно обалдевшее лицо, даже, кажется, слезы на глазах выступили — или это так радужная посверкивала на фоне окна, черт его знает. Он, кажется, сразу забыл о Мише и вертел головой во все стороны. Потом нервно встал и вышел в коридор, к окну. Поезд со скрипом остановился. В коридоре толкались люди с чемоданами и сумками, озабоченные, непос-певающие. Левашов явно их не замечал.
   — Все, — говорил он Мише сквозь чужие головы, кривя в беззвучном плаче губы, — все, товарищ сержант, все-о-о…
   Потом они вышли в железнодорожный день, снежно-серый, морозный, где холод вонял залитыми дегтем шпалами и люди были похожи на старые товарные вагоны, отцепившиеся от локомотивов и бессмысленно катающиеся по перрону в разные стороны. Левашов ломился сквозь толпу, не обращая внимания на толчки и сочный питерский мат. В центре зала ожидания он остановился и поднял голову к высокому потолку. Миша стоял рядом и молча смотрел на текущие из-под его прикрытых век слезы и трясущиеся губы. Хотелось курить.
   — Ну че? — спросил Миша. — Пойдем, парень?
   — Да-да, пойдем…
   Дома, на Охте, куда они с шиком (за пятнарик) прикатили на тачке, их уже ждали. Человек десять родственников и друзей обоего пола подхватили Левашова, принялись с шумом обнимать его, целовать и тискать. Миша, чувствуя себя здесь совершенно не в тему, тупо стоял в углу. Он даже подумывал о том, чтобы просто уйти, но к двери было не пробиться сквозь роскошные формы двух левашовских соседок. Потом, бросив Мише: «Проходи же, солдат», все затекли в комнату.
   Миша снял шинель и шапку, неторопливо и аккуратно поместил их на вешалке и вошел. Все уже сидели за столом, густо уставленном блюдами и бутылками. Пока Миша мостился где-то с краешка, присутствующие лихо пропустили по первой, затем, не успел он взяться за вилку, — по второй. Перед ним поставили тарелку, швырнули на нее несколько картошин, ложку-другую винегрета, пару-тройку шпротинок, котлету, кружок колбасы и кусочек хлеба, «в стакан плеснули водки и занялись Левашовым. Торжественно-тупые тосты, артиллерийское чавканье, бульканье водки, звон вилок о тарелки, скрип стульев, разговоры, смех — все это сливалось в единый монотонный гул, словно вата, закладывавший уши.