— Спасибо. Закурили.
   Всегда зависаю в таких ситуациях. О чем там с телками базарить? Я мужик простой, мне бы поближе к делу. Все равно финал один. Так чего зря время терять? Я немного помялся. Но, блин, правила игры есть правила игры. Сначала надо о чем-то потрендеть.
   — Твой парень был мосел? — спросил я.
   — Нет, — пожала она плечами.
   — А кто?
   Она посмотрела на меня, как на придурка, и промолчала.
   Дурацкие правила игры. Это напоминает мне, как кобелек увивается вокруг сучки. Он и так к ней и сяк, а она — все мимо кассы. Сама ж, зараза, дома скулит аж заходится, так рвется на улицу, когда течка, а кавалеру своему лохматому пока всю душу не вымотает, дела не будет. Поразмыслив, я решил из этого и исходить.
   Докурив сигарету, я бросил окурок в туалет и повернулся к ней. В ее глазах скакали орды нахальных чертей.
   — Ладно, хорош порожняка гонять. Пойдем.
   — Куда?
   — К тебе.
   — Зачем?
   Такие вопросы всегда выводили меня из себя. Что значит, зачем? В подкидного играть. Запускать бумажных змеев. Лепить пасочки из песка. «Зачем»!
   — По ходу разберемся, зачем, — ответил я, увлекая ее по коридору. Она пожала плечами и промолчала.
   Получилось. Получилось. Проконало. Что-то горячее поднималось из нутра и затапливало мое жадное кобелиное естество. Вот оно, все ближе, ближе… И голос мой непроизвольно задрожал, когда я спросил:
   — Где твоя комната, подруга?
   — Напротив той, где мы были.
   — Ты думаешь, я в темноте найду, где мы были? — радостно спросил я.
   Она показала.
   На чье-то счастье, в ее комнате никого не оказалось. Мы вошли внутрь, и я закрыл дверь на замок. Потом молча повернулся к ней и обнял. Она уже не спрашивала, «зачем»…
   Потом я драл с нее и с себя шмотки и бестолково тащил ее куда-то в темноту, потом полузадушенно скрипела продавленная чуть ли не до пола койка, и она что-то потерянно бормотала, наверняка сама не понимая, что именно. Но мне было не до этого. Мое колено провалилось в щель между койкой и стеной, и вытащить его оттуда не было никакой возможности. Потом, когда в душной темноте стало не продохнуть, все наконец благополучно закончилось…
   На обратном пути нас засек патруль. Мы как раз вышли из леса, и Оскал, матерясь во всю ивановскую, счищал с сапога невесть откуда взявшийся здесь коровий навоз, как вдруг неподалеку в полутьме нарисовались три фигуры, и резкий голос скомандовал:
   — Стой! Ни с места!
   Мы дружно сорвали с голов береты (ранним утром в полумраке видны только силуэты — проверенная многими самовольщиками информация, — а по нашим головным уборам очень хорошо видно, из какой мы части) и галопом припустили в сторону родного забора. Патруль — трое безмозглых придурков — бестолково затопотал следом за нами.
   — После гулек только от патрулей бегать, — недовольно проворчал на бегу Оскал.
   — А я тебя предупреждал, военный.
   — Слушай, а может, остановимся да и оторвем этих бойцов?
   — В другой раз.
   — Стой, стрелять буду! — донеслось сзади.
   — Он же не в карауле! — возмутился Оскал. — Это на посту такие команды подают…
   Ответить я не успел: мы нырнули в дыру.
   Через две минуты мы вломились в родную казарму, а еще через пару десятков секунд уже лежали, что ясочки, под одеялами и желали себе спокойной ночи.
   На часах было полшестого утра…

Глава 3

   Сколько ни прикидывал, никогда не мог толком решить, какой ротный был бы лучше, женатый или холостой. И это совсем не пустой вопрос, если хорошенько поразмыслить. Конечно, холостой вроде бы похуже. Ему и торопиться некуда — дома никто не ждет, и в казарме переночевать не в падлу, а это значит, что внимания своему подразделению он уделяет куда больше, чем нам нужно. По мне, так вообще б его рожу командирскую в расположении не видеть. Но зато он всегда спокоен, в голове одни бабы да водка, да и мозги ни из-за чего не сушатся, а какой же офицер может быть лучше офицера-похуиста? Только тот, который в отпуске.
   А вот женатый — что тот черт, который в тихом омуте водится. Вроде все нормально идет — если и в семье тишина, и дети в порядке: только девятнадцать ноль-ноль бабахнуло, а его уже и близко нет, к очагу усвистал. Но уж если с женой напряги — то он, словно озверина, обжирается. И жди тогда ночных построений, уставных подъемов и залповых посылов на губу. v
   Вот такой как раз наш и есть. Только жена не дала — сразу летит в родную роту и ну всех строить, что аж шуба заворачивается. Хорошо хоть ночью не заявляется: он в гражданских кварталах живет, оттуда ночью автобусы не ходят, а если пешкодралом — так или шагай, или первого автобуса жди, все равно раньше подъема не доберешься.
   Но зато к подъему — как штык. И первым делом дневальному по морде. Есть за что, нету — без разницы. Это у него первый пункт программы такой. Как слышишь на подъеме мат в три этажа хозяйским басом от входа, а потом грохот и звон падения тела со штык-ножом, так и знай — опять жена ротному не дала. Иногда уже думаешь: ну лапочка, ну рыбулечка моя дорогая, ну хоть сегодня не выпендривайся, дай ты ему, мерину сивому, дай по пол1-ной программе, чтоб у него уши отвалились, чтоб спал в отрубе до самого обеда. Ан нет. Не дает. Я уже Оскалу предлагал: давай, мол, наряд организуем, что ли, специальный, чтобы ротному подсобить, трехсменный, как караул. А то из-за этой заразы ни ротному, ни роте покоя нет.
   Вот и сегодня дневальные еще подъем не прокричали, а Мерин уже тут как тут. Как водится, завалил дневального, пожарную бочку с водой на пол вывернул (и как только ему не облом такую тяжесть ворочать!), влетел в расположение и ну петь военные песни. Козлы, мол, придурки, подъем, живо, мать вашу так и этак, и — упорный, гад! — стал в начале расположения и пошел, пошел ракетным тягачом койки переворачивать. Мне проще — моя койка в самом конце расположения стоит. Но все равно неприятно: я ведь только час назад улегся.
   Сколько раз подумывал: может, чан ему настучать? Но Оскал не советует: конечно, ротный — не какой-нибудь чмошный мазутчик, в особотдел не побежит, но завалить его сложно. Здоровый, гад, и в драке — крутой умелец, не зря из Афгана две Красных Звезды привез.
   Да нет, был бы повод стоящий, я б его со всеми его самбистскими наворотами положил бы. Но из-за такой мелочевки?.. Он же командир, ему положено придурком быть. Я давно заметил, что власть — штука гнилая и людей марает похуже дерьма. Солдат какой-нибудь и то, как стал сержантом, так скурвился, руки рядовому не подаст, только и думает, как бы властью своей его прищучить— Чего ж от офицера ждать, если его пять лет в училище на солдатские погоны притравливали и потом он еще лет восемь-десять в казарме, как в загоне, подчиненных на «фас!» брал. А над ротным есть комбат, а там Комполка, а еще выше комкор, командующий округом, маршалов целая орава, и все они вниз по служебной лестнице кидаются, как фокстерьер на лисицу.
   Но все равно, зря он так круто берет. Мы ж не мазута, мы и ответку погнать можем. Знаете, как оно бывает: вроде стоит дерево, большое такое, крепкое — скажем, кубов на тридцать. И ничего ему не гтрашно. А червь тихо-тихо так обедает внутри. Сегодня обедает, завтра, послезавтра добавку берет. А через неделю это дерево — бах! — . упало и рассыпалось в труху. И от тридцати кубов нормальной древесины, может, если постараешься, только на тубарь трехногий и наберешь.
   А этот, Мерин наш, не унимается. Действует по распорядку. Застроил роту в проходе между койками и зыркает вдоль строя — цель ищет. А первая цель у него всегда одна — Обдолбыш. Странный такой парнишка. Тощий, неказистый такой, совсем не лосевской заточки солдат, даже непонятно, как в ДШБ попал. И все ему мимо кассы. Смотры, шмоны, учения — все до свидания. Косой забил где-то в закутке, пыхнул и завис в красном уголке. Первым делом — обдолбиться. Потому и Обдолбыш. А раз не горит на службе, не тянется перед начальством, то ротному он как заноза в заду.
   — Каманин! — орет ротный.
   Ясное дело, «Каманин», кто ж еще? И Обдолбыш медленно так, с оттяжкой, выплывает в первую шеренгу.
   — Че?
   — Ты мне не чекай, Каманин, на соседних очках не сидели! За год службы с офицером разговаривать не научился?
   — Виноват — исправлюсь, — бормочет Обдолбыш.
   А ротному неуставные ответы — как бальзам на раны. Даже непонятно, что бы он делал, если бы Обдолбыш хоть раз ответил не «че?», а «я!», как положено.
   — Да че ты исправишься, придурок! — орет ротный. — Горбатых на кладбище правят!
   Молчит Обдолбыш. Только улыбается, так, знаете, от-винтово, как будто он сейчас далеко-далеко отсюда, в своей Россоши, сидит на кухне, лапшу с маслом хряцает, а рядом не ротный-горлодер, а какая-то мелочь пузатая, бестолковая, вроде мухи. О, ротному его улыбочка — как литр скипидара на конец.
   Ну, ясное дело, за грудки. Потом — по морде. А Обдолбыш — много ли ему надо — тряпичной куклой в шеренгу шмяк! Встает неторопливо, утирается:
   — Не запарились еще? . Ротный — к нему. И снова по морде.
   Обдолбыш снова встает, харей разбитой улыбается.
   — Отольются кошке… — бормочет.
   — Чего?! Ты че, угрожать, солдат?
   — Да нет. Если что-то делается, то делается… И еще шире улыбается.
   Вот, думаешь, придурок, да чего ж ты лезешь, да зачем? Что, здоровье некуда девать? Помолчи чуть-чуть и лыбу свою дурацкую спрячь, потом, если так охота, после отбоя в зеркало улыбнешься. А ему — фиолетово. Знай себе, кривит губы.
   Ну, ротный, конечно, тоже не железный: размахнулся, потом передумал и поволок Обдолбыша в канцелярию. Дверь-то прикрыл, но орал так, что нам все было слышно. «Ну ты че, ублюдок? Ты кому угрожаешь? Я таких, как ты, пачками хавал в Афгане!» — «Вкусно было?» — Пауза. — «Чего тебе надо, солдат? Чего ты добиваешься?» — «Чего-чего… У меня система простая: делайте что хотите, только меня не трогайте…» — «Это как? Так не бывает, солдат». — «Бывает. Че ж вам понять-то трудно, по-русски же вроде говорю… Мне ваши армейские штучки, все эти священные долги, приказы, кантики-рантики, смотры с учениями, молодцеватость эта ваша дурацкая до…» — «Но-но, не перегибай!» — «Потому что дебильство это все. Разуй глаза, капитан. Жизнь, которая вне, снаружи, она же другая совсем… Даже ты, когда из этого гадючника выходишь, тоже ведь нормальным становишься, человеком… А я сюда не просился. А уж если попал, то дебилом хэбэш-ным быть не хочу. Для меня это — так, вырванные годы. Закончатся, прозависаю, дотяну — и домой…» — Пауза. — «А ты ведь домой так просто не поедешь, солдат… Не дам. Я в Афгане таких живо гнул». — «Здесь не Афган, капитан.» — «Ничего, я тебя и здесь достану».
   Мы строй поломали и сгрудились поближе, тихо-тихо, чтобы ни полслова не упустить. «А не боишься?» — «Чего, урод?!-Чего мне бояться?! Тебя?! Да я семерых духов один на один замочил, понял?! Я войну тащил, а ты — ты! — чем ты меня пугаешь, щегол?!» — «Дурак ты, капитан, хоть и герой… Воевал, а не знаешь, что самые опасные пули летят не спереди…» — Пауза. И ротный уже спокойно так: «Ладно, солдат, собирайся… На кич-мане отдохнешь…»
   Мы сразу — в строй. Дверь — настежь. Ротный —холодно — старшине:
   — Чернов, Каманина подготовить к выдвижению на губу. Пять минут, отсчет пошел.
   — Есть.
   И Чернов с Обдолбышем угребли в каптерку. А ротный — сразу видно — поостыл. Молча осмотрелся, как будто на складе, а кругом — штабеля, а не люди, и пустым таким голосом говорит:
   — Поймите, придурки, ваши бега с зэками — это детская забава. А я хочу, чтобы вы были готовы к войне. Ясно? К настоящей, конкретной войне. А на войне такие козлы, как Каманин, — первые враги. — Он выдвинул челюсть, по лицу побежали морщины. — Врагов буду давить. Как гадов ползучих. Ясно? — И, после паузы, равнодушно: — Все. Цирк закончен. Разойдись.
   После обеда позвонили из штаба: под Бичурой на боевом выезде погибли Тренчик с Алтаем. Клевые были ребята. Тренчика я знал плохо, помню, чтс на гитаре круто играл: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла, гоп-стоп…» И всегда лыба счастливая до ушей. Душевный такой мужик. По анекдотам — первый. Помню, однажды чайник браги выиграл: два часа без передыху травил анекдоты и ни разу не повторился. Полвзвода потом с того чайника счастливые ходили, что слоны. Алтай — тот был умелец. Золотые руки. Вечно сидел в сушилке, мастерил чего-то. Утюги чинил, тачал сапоги. Однажды сколотил ящичек со стоечкой, чтобы вешать венички суконные — сапоги обметать перед входом в казарму. Помню, даже когда программу «Время» загоняли смотреть, и то — сидит, а в руках какая-то не то релюшка, не то хер его знает что, крутит, вертит, на телик ноль внимания.
   Так вот, их уже нету. И никогда не будет. А будут два цинковых ящика в сопровождении четырех мрачных бойцов, которые тупо напьются на поминках, и еще полгода-год будет память о выигранном на спор чайнике браги, пока не дембельнутся очевидцы, и еще года три-четыре, пока не доломают, будет у входа в казарму ящичек со стоечкой. И все. В армии солдат не считают, в армии считают «процент естественной убыли личного состава», в армии все проще. Вычеркнут две фамилии из штатного расписания, скатают две постели и все, были люди и нет. Если повезет и строевая часть прощелкает таблом со снятием с довольствия, то на столах роты в столовой пару дней будут две лишних пайки. Тоже, кстати, неплохо — две пайки на шару.
   Впервые посмотрел на смерть с этой стороны. Ладно, когда зэков валишь, или беглецов. Это легко. У них и одежда другая, и лица. А вот представил себе дча трупа в беретах где-то на цолгинских камнях, и жутко стало. Ладно, когда «до», когда «перед»: считаешь до десяти, чтобы кинуться под пули. Там ты еще живой, там в собственную смерть поверить трудно. А ну как «после»? Как бы я выглядел на месте Алтая, на месте Тренчика? Сколько обо мне память будет? Да хер с ней, с памятью, но ведь тогда, когда «после», уже ничего нельзя будет изменить. НИ-ЧЕ-ГО! Вот что страшно. Эх, знать бы заранее, когда можно на рожон лезть, а когда нельзя!.. Но это уже не смелость, это как-то по-другому называется. Да нет, я и сейчас считаю, что если биться, то насмерть, что нельзя ее бояться, смерти, коль хочешь ее одолеть, что… Но ведь ей-то на твою смелость может быть наплевать! Бахнет в лоб — и все… А почему? За что? И вот когда думаю об этом, чувствую, что смелость-то есть — я и сейчас ни перед кем не спасую, — но она внешняя какая-то, как скорлупа. А внутри — пусто становится. Столба, опоры — нет…
   И так мне вдруг тоскливо стало — ну просто труба. Побродил бестолково по городку и сам не заметил, как оказался возле нашего батальонного свинарника.
   Давным-давно, два года назад, когда мне армией и не пахло, залетел на чем-то — уж и не знаю, на чем . — крутой лось Леха Стрельцов. Да так залетел, что получил два года дисбата. А как вернулся с месяц назад, ротный г— «да хер знает, куда впихнуть дослуживать этого дизеля!» ! — назначил его свинарем. Был Стрельцов, говорят, не последним черпаком, оторви и выбрось, а с дизеля вернулся тихим и покладистым, что твоя целочка. Сидит себе на свинарнике, носа никуда не кажет. Спокойненько так тянет к дембелю.
   — Привет, Леха, — бормочу, стараясь не дышать: вонь у него здесь похуже той, которая в туалете, когда очки позабивает. v
   — Привет, — отвечает, помаргивая белесыми ресницами.
   — Как дела?
   — Ничего,
   — Че такой вялый? Со свиней своих пример берешь? Смотрит на меня молча, глазки водянистые, подбородок Слабый.
   — Что, понаезжать зашел? — спрашивает негромко.
   А меня зло разобрало: какой-то не лосиный он. Весь, с ног до головы, не лосиный. Лоси там по пуле схлопотали, а он тут в свинячьем говне возится, герой.
   — А хоть бы и понаезжать? Что, по морде дашь?
   — Не-а… не дам, — пожимает плечами. — Как-нибудь в другой раз.
   — А я хочу сейчас! — нависаю я. — Или кишка тонка? Он неторопливо достает из-за уха папиросу, закуривает, задумчиво смотрит куда-то над моей головой.
   — Дурак ты, Тыднюк, и зелен больно со мной такие базары начинать… — наконец произносит он. — Здоровья у тебя покамест много, а девать его некуда…
   А мне уже интересно. Ну ладно, допустим, я дурак. Но это предисловие. А дальше-то чего будет?
   — А что, думаешь, завалишь меня? Он еще несколько секунд молчит.
   — Может, и не завалю. А и знал бы наверняка, что завалю, так не стал бы пробовать.
   — Это почему?
   — Домой очень хочу, — опустив глаза, говорит он. Блин, какой он весь чмырной! Грязный, вонючий, зашуганный… Свинячий какой-то.
   — Стрельцов! — ору я прямо в его белесые глаза. — Ты че, Стрельцов?! Ты ж лось! Проснись!
   — Лось? — усмехается он. — А-а, не самый крутой зверь… По мне, так свинья круче, — и вдруг хихикает: — У ней рогов нету.
   — Пошел ты… — говорю я.
   — Да ты сам пошел! — вдруг взрывается он. — Ты, солобон сраный, ну что ты знаешь о службе, что?! Ты думаешь, здесь мы не люди, да? Да здесь мы еще хоть наполовину, хоть на четвертушку людишки, а там — на дизеле — мы вообще никто, понял? На метр восемьдесят ниже, чем никто!.. Да ты, тупорылый, наверное, об этом и не задумывался никогда. А я, я хочу быть человеком, понял? На все сто! Дома! Среди нормальных! Поэтому моя цель — нормально дембельнуться! Пусть я не лось, пусть свинья, параша, пусть в грязи, там, на гражданке, это на лбу не написано, там все — нормальные! И я в ваши дурацкие игры не играю, понял? И ббшку под пули не за хер собачий подставлять не буду! Хочешь быть крутым? Хочешь понтоваться, наезжать? Давай, вперед, я все стерплю, если мозгов у тебя нет, но запомни, если уж очень сильно меня достанешь, я тебя, козла, пидара, в три секунды в цинк запакую! И шиш кто потом спалит. Все понял? А теперь уебуй на хер отсюда! Хлебало твое тупое видеть не могу… Тоже мне, лось… Ублюдок сохатый…
   Блин, жутко захотелось оттянуться. Чтоб муть эту всю из нутра вымыть, чтоб попустило. А лучшего места для этого, чем зал, нету. Я всегда туда прихожу, когда паршиво на душе. Железо потягаешь до седьмого пота, до ломоты в мышцах, грушу побуцаешь — и легчает как-то, спокойней становится. И мысли дурные в голову не лезут.
   В зале в это время никого не было. Я вынул ключ из щели над дверью, отпер замок и вошел.
   Зал у нас небольшой, но для армии отличный: куча всякого железа, пара-тройка тренажеров, турники, брусья, груша, зеркала. Неплохой наборчик.
   Я скинул хэбэшку, разогрелся, растянулся, потом взял гантель и занялся трицепсами.
   Люблю это состояние, когда позвякивает, плавая вверх-вниз, железо, хрустят от натуги суставы и мышцы раздуваются кровью. Тогда тело дышит легко-легко, на полную, кровь быстрее бежит по венам, а состояние — такое завис-но-о-ое, какого и после трех косых не бывает. Концентрируешься на усилии, прямо видишь, как мышечные волокна растут под весом, и чувствуешь себя таким сильным, что впору самосвалы переворачивать. А тело сопротивляется: да брось, мол, Андрюха, эту железяку, за каким она тебе сдалась, ляг, полежи, обломись… А ты ему: да хрен тебе, братец, давай-давай, жми, качай железо, и пока ты тонн десять не перекачаешь, покоя тебе сегодня не видать…
   Короче, к тому времени, когда я проработал трицепсы и плечи и взялся за бицепсы, чувствовал я себя гораздо лучше. Завалили Тренчика с Алтаем? Дураки потому что были. Конечно, дураки, раз какого-то зэка сделать не сумели. Может, нюх потеряли, может, рука ослабела, а мы сейчас хорошенько себя понасилуем, чтобы у нас с телом в деле такой неприятности не вышло.
   После бицепсов прокачал пресс и, надев лежавшие тут же, в шкафчике, перчатки, подступил к груше. Она была для меня сейчас как смерть. И я вколачивал в лицо и корпус этой смерти удар за ударом — аж пыль столбом стояла, и я сыпал удары, все эти прямые, крюки и апперкоты, пачками, сериями, превращая подлую старуху с косой в безобидный, безвредный мешок с песком. На! На!
   Получи! И по морде! И в челюсть! И в солнечное! И еще раз в челюсть! И вот еще пару запрещенных ударчиков! А потом еще локтем! И на одессу! И снова по морде! А ну, попробуй, хромая, возьми меня… Возьми, если здоровья хватит, если кони не двинешь после такого битья… Только кровяху отсморкни, да зубы лишние повыплюнь, да воздуху насоси в легкие, а то они у тебя после вот этого апперкота на истраченный презик похожи…
   — Э, грушу не оборви, Тыднюк! — вдруг сказал кто-то сзади.
   Я, придерживая грушу, обернулся. У входа стоял непривычно цветастый и гражданский в своем спортивном костюме взводный второго взвода лейтенант Семирядченко.
   — Здражла-ташнант, — пробурчал я, переводя дух.
   — В спарринге побуцаемся? — предложил Семирядченко, потягиваясь и хрустя суставами.
   — А че, можно… — сказал я и оценивающе поглядел на него. Ну что ж, рама — будь здоров. Посмотрим, каков он на ринге.
   — Только ты эта… минут пятнадцать дай мне, солдат… Разогреться…
   Я пожал плечами и отвернулся к груше. Хочешь греться — грейся.
   За спиной звякнули гантели и застучали кеды: Семирядченко занялся бегом на месте.
   — На ринге работал?
   — Работал, — ответил я, не оборачиваясь. — А че?
   — А то, что если не работал… Пауза.
   — То что? — раздраженно переспросил я.
   — То огребешься.
   — Странные вы люди, офицеры, — мрачно усмехнулся я, легонько ударяя в грушу. — Думаете, что звезды на погонах пробы добавляют.
   — Пробы не пробы, — хохотнул он, — а руки удлиняют. Я только пожал плечами. Погоди-погоди, длиннорукий, разогрейся только.
   Ну вот, наконец мы в стойке. Передвигается он легко, подвижный. И видно, резкий, но осторожный, выжидает, присматривается, временами запуская длинные левые прямые. Дышит хорошо, подбородок не задирает. Я тоже на рожон не лезу. Так, чередую для затравки прямой-крюк, момента жду.
   Первый удар — правый прямой — он пропустил минуте на третьей. Крепкий удар. Но — мужик твердый — зрачки вильнули и снова все в норме. Положил мне четкую серию в пресс и в локти, потом — пару ударов в перчатки. Потом, когда в ближнем сошлись, пропустили по паре плюх.
   Но это так — разминка. Стоящей зацепочки нету. Кружимся по залу, выжидаем. И вот, когда он снова атаковал, у него плечо слишком завалилось, а у меня моя коронная пара, левый крюк-правый апперкот, короткая, как вспышка, когда между ударами дозы секунды не вла-зит, так, знаете, бах-бах, уже наготове. И тут уж я его пробил. Головой трясет, часто моргает и в клинч залезть норовит. А я его отталкиваю и на апперкот ловлю раз за разом.
   Но — выгреб. Оклемался. Снова взгляд четкий, в глазах злость. А я, признаться, начал уставать. Что значит курево, драп, да и практики нормальной нет. Пару раз словил меня на отбиве. Защищаюсь, кровь глотаю. И, как обычно в такой ситуации, нет-нет, да и искорка беленькая перед глазами мигнет.
   Ну, думаю, пора заканчивать. А то он и вправду меня завалит. Присматриваюсь, ловлю детали. Вижу, и он подустал. Мы ж не на ринге, перерывов между раундами не делаем. Руки сантиметров на пять ниже, чем надо, держит, челюсть светит. Ну и на тебе в твою челюсть, раз такое дело! Хар-роший такой апперкот получился: у него голова вверх дернулась, зубы клацнули, и все. Повалился навзничь. А я стою — пот градом, руки как чугунные. Еле дух перевожу.
   Но нокаута не вышло. Поднялся. Челюстью двигает и перчатки стягивает.
   — Хорошо работаешь, Тыднюк…
   — Че, все? — спрашиваю, а сам рад-радешенек, что закончили.
   — Все, — кивает, — хватит на сегодня… Потом, как-нибудь продолжим. Спасибо за спарринг.
   И перчатки швыряет на скамейку.
   — О, а это кто такой?
   Я оборачиваюсь. На скамейке в углу сидит Кот.
   — Да это ко мне, ташнант, — говорю.
   — А, ну ладно…
   Вытирается полотенцем, подхватывает перчатки, кивает, мол, пока, и уходит.
   Подсаживаюсь к Коту. Ебтать, а у него… Нос распухший — ну точно сломали, губы — что пельмени, щека — желтая с фиолетовым.
   — Братила, чего это с тобой? Трясет головой.
   — Не бэндог я, брат…
   — А ну, кулаки покажи!
   Кулаки его мне понравились. Настоящие мужские кулаки: в ссадинах, костяшки разбиты. Видать, не одно хлебало ими порихтовал.
   — Дался тебе этот бэндог… Все ж нормально. Вижу, круто рубился, молодец.
   Машет рукой, а на глазах — слезы:
   — А-а, да ладно… Не выгребаю я, понимаешь, Андрю-ха? Достали меня вконец…
   — Да фигня! Послушай-ка…
   — Может, попробовать перевестись куда?
   — Э, ты мне базары эти чмырные брось! «Перевестись»! Тогда и здесь, и там тебя за чмыря будут держать, понял? Не выдержал, мол, сломался. Ты что, думаешь, на новом месте легче будет? Наоборот, там все сначала надо будет начинать. Тут уж надо ломиться до упора там, где есть.
   — Да не могу я, брат, понимаешь? — бормочет, чуть не плача. — Они ж, гады, по одному не дерутся. Все толпой налетают. А против толпы не повоюешь…
   — Да очень даже повоюешь! Ты, главное, подметь, кто в толпе заводила, и выруби его чем потяжелее, да так, знаешь, покруче, чтоб с кровью, с мясом…
   — Воруют все, подляны разные кидают… Если бы хоть честно…
   — Ха, чурбаны и «честно»! Это ж самая подлая нация, понял? И ты их по-ихнему: ночью встал, выбрал одного и табуретом в лоб, чтоб голова сквозь койку выпала!..
   — Андрюха, да и я ведь по ночам сплю, и меня ведь так подловить можно.
   — А ты не дрейфь. Стой на своем — и труба! Тело остывало. Мне стало холодно.
   — Короче, брат, я весь мокрый, задубел совсем, как бы потом соплями не брызгать. Ты эта… если хочешь, идем со мной, духи пожрать принесут, потом пыхнем…
   Он грустно покачал головой.
   — Да нет, брат. Пойду я.
   Ну, на нет и суда нет. Признаться, он уже малость достал меня своим нытьем. «Что делать?», «что делать?», прямо Ленин в Октябре. Если мужик — отобьешься, если нет — твои проблемы. Я ни к кому за советами не бегал.