Он дернулся, испуганно забормотал и выронил штык-Нож на пол.
   — Прячешься, козлина?! Прячешься?! Давай! Ну, где ты, где ты, урод?! Покажись! Откройся! Где твое нутро, урод, где оно?!..
   Чтобы заставить Банника выстрелить, я поволок его в туалет, к очкам, и швырнул мордой в дерьмо. Я толкал его туда снова и снова, а потом совал в руку штык-нож. Банник хрипел и плевался, но не стрелял. Я снова бил его и окунал мордой в дерьмо, а потом снова бил, бил… Пока не выдохся.
   Он лежал у моих ног, грязный, окровавленный, и стонал, не в силах пошевельнуть ни рукой, ни ногой, а я рядом дрожал от страха. Я выронил штык-нож и отступил к окну, и прижался к холодной стене, не почувствовав этот холод. Я смотрел на Банника и хрипел, и тяжело дышал, и захлебывался своим дыханием.
   Я так и не вскрыл его, не спалил. Он не дался мне. Это было страшно. Я понял, что не могу добиться от него, от НИХ, всего того, чего захочу, не могу заставить их полностью подчиниться мне. И еще я понял, что сегодня они тоже это узнали. Теперь они знают, что я слабее, а они сильнее, чем кажется сначала, а это значит, что теперь выстрел обязательно произойдет, поздно или рано, и уже не в моих силах этому помешать, даже если бы я и захотел. Но я не хочу. Я — дебил и ублюдок — готов сам скомандовать «огонь!».
   Впрочем, они не подчиняются моим командам. Они сами себе командуют. А заодно — и мне тоже.
   Сейчас, когда почти все дембеля уже укатили, батальон странным образом переменился. Я приглядываюсь к нему, но не узнаю его нового лица. Оно какое-то такое… Молодое. Зеленое. Зашуганное внутри. Самодовольное снаружи. Жидковатое. И рога вроде есть, но какие-то не лосиные. Зэков ловить нас уже не посылают, беспорядки подавлять — тоже. Теперь этим занимаются вэвэшники. А мы — все больше по строительным работам. Как говорится, побелить-покрасить. Мы уже не ДШБ, а просто стройбат в беретах и тельниках. Голубой стройбат. Тоска. «Хорошо, что я увольняюсь, — сказал мне по этому поводу Оскал. — Эра лосей закончилась, началась эра кротов и землероек…» И от мазуты мы теперь отличаемся только цветом погонов и петлиц. Ну, может быть, еще — редко-редко — прыжками. Мы все — старики — ходим смурные, труба: умирание лосевства этаким вонючим кукишем висит в воздухе. А молодым хоть бы что. Пашут себе на хозработах и в хер не дуют. Как будто так и надо.
   Бесцельно шляюсь по батальону, стараясь не смотреть по сторонам. Мрак. Как-то не хочется верить, что время войны против всех, время деланья настоящего дела безвозвратно ушло.
   Еще несколько дней, и никого из друзей уже не останется. А с молодыми я отношений никогда не поддерживал. Просто я их не уважаю. А они меня… боятся, что ли? Опасаются? Ненавидят…
   Нет, пока никто и не думает на меня наезжать. Пусть только попробуют! Но, знаете, чувствую, что вокруг меня какая-то пелена черная сгущается. Взгляды нехорошие. Отмороженные недобрые лица. Ненависть. Что ж, я молодых отлично понимаю: наступило их время.
   Братанам повезло — они дембельнулись вовремя. Да нет, не то чтобы повезло, скорее они вовремя зашарили, почуяли, откуда ветер дует. А я, дурень, завис. Чувствую себя телкой, что вместе с подружками пошла на блядки, а залетела одна-одинешенька. Понимаете, о чем я? Да? Странно. Я сам этого не понимаю. Просто тоскливо. Как ребенку, который просыпается ночью в постели и видит, что рядом никого из старших нет. Одиноко мне…
   Одним из последних в нашей роте дембельнулся Оскал. Ему надо было на железнодорожную станцию Харанхой, и прапорщик Зырянов, который как раз ехал туда на шестьдесят шестом за продуктами, согласился его подбросить. Я поехал с Оскалом. Проводить.
   Мы тряслись друг напротив друга в шатком кузове шестьдесят шестого, я — в своем пэша и бушлате, Оскал — в дутой куртке, джинсах и остроносых сапожках. Молчали. Я не сводил с него холодного изучающего взгляда, а он — счастливый придурок — уже и думать обо мне забыл. Цвел, что твой пенициллин, уставившись куда-то в брезент радостным мечтательным взглядом, прямо сквозь меня, как сквозь пустое место. Он весь уже был там, дома, в постели со всеми телками района, с ног до головы залитый пивом и водкой и замотанный магнитофонными пленками модных дискотечных записей. Я даже грешным делом подумал, а не скинуть ли козлину эту с кузова, чтобы жизнь медом не казалась. Все же решил не скидывать: а то потом пришлось бы ждать его хер знает сколько в Харанхое, пока бы он пехом добирался.
   Но все же сама мысль, чтобы обломить кому-то кайф, была настолько приятна, что я сидел себе в уголочке, не спуская с Оскала потухшего взгляда, и неторопливо, со вкусом, продумывал все детали выкидывания из кузова.
   Значит так, сначала нужно врезать ему в переносицу, потом, пока не врубился, головой об борт пару раз проверить, потом бросить на пол, попинать ногами, хлопнуть Мордой об настил, чтоб совсем уж масть потерял, ну а уж затем, схватив за шиворот и ремень, подтащить к корме, перевалить через борт…
   — Не переживай, брат, — вдруг негромко произнес Оскал, сочувственно глядя на меня. — Не все так паршиво, как тебе сейчас кажется. Еще каких-то там триста шестьдесят пять дней, а то и малехо поменьше, — и ты точно так же, как я сейчас, покатишь на дембель белым лебедем, счастливый, что голуби над зоной.
   — Легко тебе гнать… — отмахнулся я.
   — Ну да, как будто я отслужил не два года, брат, — возмутился Оскал. — Тебя же никто не просит служить три или, там, четыре. Отслужи с мое, езжай домой, а по дороге закатишь ко мне…
   — Да-а?
   — Да. А я обязуюсь встретить тебя на вокзале с бутылкой водки, двумя телками и магнитофоном, играющим «Этот день Победы…»
   — На водку и телок уже согласен, — немного повеселел я. — А насчет песни — на хер. «Малайки» вполне хватит.
   — Договорились, — кивнул Оскал. — Ты же знаешь, твое удовольствие — для меня все, ну все…
   — Да? Ну раз так, тогда требую удвоить количество…
   — Телок? — попытался угадать Оскал.
   — Водки.
   — Алкоголик, — засмеялся Оскал и вдруг посерьезнел: — Только ты знаешь чего, брат… Ты тут поосторожнее, ладно?
   — Чего поосторожнее? — закосил под дурачка я.
   — Сам знаешь чего. Ты ведь один остаешься. Думаешь, кто-то из молодых забыл, что ты тащился, пока они гнили, что ты сам же их и…
   — Да пошел ты на хер, в натуре… — оборвал его я. — Что, другой темы для разговора нету?
   — Ты ведь знаешь, что толпа муравьев валит даже жука-рогача, когда он один…
   — Заткнись. Нашел время для мрачнлова. Нет чтобы что-нибудь приятное рассказать, про голых баб, к примеру… Вдруг последний раз видимся…
   — Последний раз? — снова заулыбался Оскал. — Не дождешься! Я тебе, гаду, во сне являться буду, чтобы рассказать, какой ты гов…
   Неожиданно он завис.
   — Что случилось, брат?
   — Блин, да сон тот вспомнил, про поезд…
   — Так, понеслась! — махнул на него «козой» я. — Пойми, брат, для тебя все закончилось. ВСЕ! Ты уже гражданский человек, ясно? Все уже позади. И не гони, ладно?
   — Ладно, — он заставил себя улыбнуться. — Так что мы говорили насчет голых баб?..
   — А-а, про голых баб? А про них мы говорили следующее… — начал я.
   Так мы прибыли в Харанхой.
   Когда Оскал взял билет, до отхода поезда оставалось всего четверть часа. Мы стояли возле вагона и обменивались последними глупостями, когда я заметил, что прапорюга уже машет мне клешней от своего шестьдесят шестого.
   — Ну вот, пора мне, брат, — прервал я поток гонива, мотнув головой в сторону Зырянова. — Видишь, уже начальство нервничает.
   — Ну что ж, — вздохнул Оскал. — Флаг в руки.
   — Барабан на шею, — добавил я.
   — Попутный пинок под зад, — засмеялся Оскал.
   — Да, и паровоз навстречу.
   — Кстати, о паровозах, — Оскал оглянулся. — Наверное, пора мне уже внутрь…
   Внезапно лицо его окаменело. Он стоял и смотрел куда-то вдоль вагонов.
   — Что случилось, брат? — я хлопнул его по плечу. — Голых баб увидел?
   Он молча ткнул пальцем. Вагона через три у подножки курили несколько парней. Несмотря на гражданскую одежду, сразу было видно, что это дембеля.
   — Кто это?
   — Это они… — пробормотал он. — Помнишь сон? Те, через три вагона, тоже заметили нас. Они перекинулись парой фраз, побросали бычки и исчезли в вагоне.
   — Все, как во сне…
   — Не все, — перебил я Оскала. — Не все. Послушай, брат, да неужто ты их не вырубишь? Лось ты или не лось?
   — Уже нет… — произнес он, не спуская глаз с того места, где еще дымились на асфальте окурки. — Выдохся лось. Запал вышел…
   — Э, братуха, так, может, ты этим поездом не поедешь, а? А чего? Будем считать, что машина по дороге сломалась, и ты опоздал. Сдашь сейчас билет, возьмешь другой, на следующий поезд, и дело с концом? А, брат?
   — И дело с концом… — деревянным голосом повторил он. — Да уж, чего легче — сдать билет, уехать следующим поез… А хера им! — вдруг взорвался он. — Тоже мне, мальчика нашли, от мазуты паршивой по поездам бегать! Да я их, козлов!.. Так, короче, Андрюха, ты, наверное, езжай, а то вон у Зырянова сейчас грабля от махания отвалится…
   — А ты?..
   — Я? Я еду домой. На дембель. Этим поездом. И хер я на всех ложил. Понял, да?
   Мы обнялись, он оттолкнул меня и торопливо поднялся в тамбур. Я еще раз махнул рукой и, оглядываясь, побрел к шестьдесят шестому, где прапорщик Зырянов уже охрип от мата. Бьи момент, когда мне показалось, что Оскал хочет спрыгнуть на землю, но потом губы его пробормотали что-то крепкое, он презрительно сплюнул и, не взглянув на меня, исчез внутри вагона. Зеленая металлическая дверь с лязгом захлопнулась за ним.
   Я безусловно согласился с Зыряновым, что большего придурка, чем я, он в жизни своей не видывал, потом забрался в кузов, устроился поудобнее между бочками с соленой рыбой и ящиками консервов и закурил. Я возвращался в батальон…

Глава 5

   Известие о смерти Оскала мы получили недели через две, когда на железнодорожном перегоне между Селенду-мой и Гусиным Озером был найден изуродованный до неузнаваемости труп, опознанный только по найденным на нем документам.
   В это время мы втроем — вместе с Банником и Гуляевым — жили в запасном районе. Обычно зимой здесь пусто, только в феврале, во время больших учений, появляются люди. Вот нас троих и поставили надзирать за всем этим хозяйством.
   Запасной район — это такой себе пупок площадью в несколько квадратных километров между сопками, поросший густым старым лесом. В лесу квадратом натянута колючая проволока. Внутри квадрата — подземные бункера, коммуникации, капониры. Сюда должна переместиться головка корпуса в случае войны.
   Мы живем в небольшой бревенчатой хибаре неподалеку от ворот. В домике есть три топчана, печка-буржуйка и стол с телефонным аппаратом. Раз в неделю в запасной район приезжает шестьдесят шестой и тощий молчаливый старший прапорщик выдает нам продукты на семь следующих дней.
   Здесь клево. Никакого начальства. Никакой службы. А главное — никакого палива. Ни по каким вопросам. И я этим пользуюсь. В полный рост. Моим молодым уже впору выть на луну от того дроча, который я им тут исправно обеспечиваю каждый день. И ведь никуда им от меня не деться — вот что клево. Да и куда тут денешься, если вокруг на километры ни одной живой души, только снег, сопки и мороз. И настроение у меня здесь клевое. Благодушное, умиротворенное такое. Всыпешь чмырям по самые гланды, потом выйдешь на улицу перекурить, а вокруг тишина, спокойствие, белизна, ну просто палата реанимации корпусного госпиталя, да и только. Покуришь, поза-висаешь, на всю эту медицинскую красоту глядя, и снова внутрь, чтобы дроч, чтобы ублюдки мои нюха духанского не теряли.
   Чего только они у меня не делали: и в одном нательном белье в снегу отжимались, и босиком к поленнице за дровами бегали, и постились, и по ночам в шинелишках своих несли посменно караул у ворот, а уж по морде и вовсе огребались без числа. И ничего. Свежие да румяные, что девки из терема, только сарафанов и кокошников не хватает.
   В тот вечер, когда из батальона позвонили насчет Оскала, Банник с Гуляевым были рядом и все слышали. И вот как-то так информация эта на них повлияла… Нездорово как-то. Вот вроде ничего особенного — подумаешь, ну убили где-то в поезде дембеля. Ну и что? Ан нет. Для них это — как откровение какое, что ли. Ну, то есть, что лоси не только в деле умирать умеют, понимаете? Что и тот, кого лось дрочил, тоже его завалить может. И не так уж это сложно. Потому что, оказывается, лось — не супер какой-нибудь с танковой броней и счетверенной артуста-новкой с «Шилки», а просто человек. Мясной. Кровавый.
   Я сначала не въехал — смотрю, сидят они на топчане рядком, мрачные, молчаливые, и как-то странно, недобро, исподлобья на меня поглядывают. А глаза… Не прежние глаза, духанские, зангуганные, а что-то в них новое появилось, бурость какая-то, уверенность в себе.
   Ну, я тогда так думал: что мне, мол, эта их уверенность? До жопы, если честно. Как пришла, так и уйдет, верно? Как ужин после пургена. Уж это я им организую.
   А я как раз новое дрочилово для них придумал. Во-первых, потому, что положено. А во-вторых, за Оскала. Как поминки по нему, понимаете? Нет, я, в общем, уже когда с харанхойской станции в часть ехал, знал, что Оскалу труба, так что это известие меня врасплох не .застало. Я уже тогда с ним попрощался. Но все равно паршиво на душе. А паршу эту надо искоренять, пока не поздно, пока крыша от мрачилова этого не съехала. А как еще искоренить, ежели не дрочем? Так что новое дрочилово, согласитесь, пришлось как раз кстати.
   Тем более, что давать думать солобонам надо как можно меньше. Не их это дело — думать.
   — Ладно, военные, хорош там таблом щелкать, — говорю. — Пора за дело браться.
   Сидят. Молчат. Ждут.
   — А дело простое. Поминки. По Оскалу.
   Реакции — ноль. Молчат. Знают, что от меня ничего хорошего ждать не приходится. Вот и славно. А мы в них этот рефлекс сейчас закрепим.
   — Встать. Встают.
   — Гуляев!
   Молча поднимает на меня глаза.
   — Гуляев, сука!
   — Я.
   — Спускай штаны.
   Гуляев с Банником удивленно переглядываются.
   — Чего завис, ублюдок? Помочь?
   Я делаю к нему шаг и замахиваюсь. Он нехотя расстегивает ширинку и спускает штаны.
   — Ниже… Еще ниже… До колен,.. Так, хорошо. Молодец. Теперь… Теперь спускай белье.
   — Зачем? — осмеливается он спросить.
   — Не зли меня, солдат. Живее.
   Он мешкает и тут же получает по морде.
   — Спускай белье.
   На его щеках играют желваки, но белье медленно сползает вниз и присоединяется на уровне колен к штанам пэша. На свет божий выныривает из-под куртки пэша его сморщенный — видать, очень замерзший — братанчик.
   — Хорошо, — улыбаюсь я. — Молодец. Видишь, все очень просто… Кстати, ты зря кипишишься. Я, может, решил тебе сегодня праздник сделать. Скажи спасибо, что штаны спустил не Банник.
   Они, кажется, начинают что-то понимать. Гуляев инстинктивно хватается за штаны, а Банник шарахается назад. Бью одного, другого, восстанавливаю порядок во вверенном мне подразделении. Гуляев опять замирает по стойке «смирно» со штанами на уровне колен.
   — Банник! — командую я. — На колени!
   Банник мотает головой, пятится, пытаясь съехать с темы. Сшибаю его с ног, разбиваю до крови ухо и насильно опускаю на колени перед Гуляевым.
   — Гуляев, руки за голову!
   Скидываю ремень, легонько хлопаю бляхой Гуляева.
   — За каждым проявлением бурости будет следовать подача бляхой, понятно?
   Они замирают: Гуляев с руками на затылке, Банник на коленях, чуть ли не уткнувшись носом в гуляевский пах.
   — Отлично. Теперь хряпай.
   Пауза. Изо всех сил бью Банника ремнем. Он дергается, орет от боли. Пэша на его спине намокает от крови.
   — Повторяю: начинай хряпать.
   Ноль эмоций. Бью снова. Банник снова орет и подрывается на ноги. Ах ты ж гад! Луплю его ремнем наотмашь, пока он, прикрываясь руками и вопя, не падает на топчаны.
   — Ублюдок, встать! — понемногу завожусь я. — Че разлегся здесь? Встать! Ты что, думаешь, я шучу, да? Встать, козел! — снова начинаю его хлестать. — Ты чмо, понял? Чмо! А раз так, то давай, на колени, хавай свою чмырскую долю! Никто не отмажется от того, что заслужил, понял? Каждый получит свое! И Оскал получил, и я получу, хер с ним, куда ж от этого денешься, но зато и вы, чмыри гребаные, тоже получите свое, вонючую елду за щеку!.. Встать, козлина!.. Ненавижу вас, ублюдков, чмы-рей, ненавижу ваших пидаров пап и блядей мам, которые сами уроды и уродов выплевывают на свет, ненавижу армию, где вас так много, ненавижу…
   Я орал и сослепу колбасил Банника, как вдруг из глаз у меня посыпались искры, а на губах появился соленый вкус крови. Это был Гуляев. Он уже надел штаны и теперь со зверской рожей надвигался на меня. Я невольно сделал шаг назад, и тогда рядом с Гуляевым встал, сплюнув кровью, Банник.
   И то, что я увидел в этот момент, заставило меня попятиться. Передо мной были другие люди, совсем не те, которых я знал и дрочил так долго. Сейчас на меня надвигались двое здоровенных мужиков — блин, никогда не замечал, что они такие крепкие, рослые ребята, — а их лица… Это были настоящие мужские лица — плотные, широкие, потемневшие от ненависти. И тут я понял, что они не просто будут драться со мной. Они будут стремиться меня убить. Автомат неизвестной системы наконец выстрелил. И когда я понял это, мне стало страшно. Так страшно, как еще никогда не было, даже в драке не на жизнь, а на смерть с каким-нибудь зэком. Зэк ведь ненавидит не тебя. В тебе ему ненавистна зона со всеми ее вэвэшниками, ментами и собаками. Сойди с его пути, и он перестанет тебя замечать. А эти двое ненавидели именно Андрея Тыдшока и никого другого, и куда бы ни пятился Андрей Тыднюк, их путь все равно лежал через него, через его труп.
   Я не дернулся им навстречу и ничего не крикнул, чтобы попытаться их остановить. Я просто стоял и ждал. От первого удара я ушел, но второй — увесистый, что кувалда — швырнул меня на топчаны. Я отпихнул ногами Банника, откатился по топчану в сторону и вскочил на ноги. Парировав правый прямой Гуляева, я опрокинул его назад сильным апперкотом и без паузы всадил левый кулак в «солнышко» набегающему Баннику.
   Получив секундную передышку, я кинулся вперед и атаковал уродов, не давая им опомниться. Я ляпнул согнутого вдвое Банника мордой об стол, после чего он сполз на пол, и ударом ноги в грудную клетку впечатал в стену Гуляева. Гуляев захрипел, выпучил глаза и с трудом втянул воздух в сплющенные легкие. Не давая ему очухаться, я провел мощную серию в лицо и корпус и, когда он упал, принялся обрабатывать его ногами.
   Это была моя ошибка Сзади что-то зашевелилось, и, не успел я обернуться, какой-то тяжелый предмет обрушился мне на голову. Комната завертелась у меня перед глазами, и я вырубился.
   Пришел в себя от боли. Кто-то жестоко избивал меня ногами. Когда я открыл глаза, надо мной стоял Банник и с сумасшедшим радостным криком раз за разом вколачивал сапог в мой пах. Я сделал ему подсечку и с трудом поднялся. Болело все тело. Определиться в пространстве было сложно: триплексы запотели, штурманские приборы безбожно врали. Я кинулся к выходу, подсознательно понимая, что в таком состоянии уже не боец, но в этот момент бок обожгла ужасная боль, силы разом оставили меня, и я тяжело повалился с ватных копыт в узкий проход между столом и топчанами.
   — Ты че, рехнулся?! — услышал я сквозь багровый туман.
   Что-то металлическое упало на пол, кто-то застонал, запричитал, потом голос Банника явственно произнес:
   — Ладно, хорош ныть! Собирай манатки: пора брать ноги в руки…
   Уроды бестолково пометались по комнате еще несколько секунд, потом хлопнула входная дверь, впустив внутрь порцию ледяного воздуха, и снаружи заскрипел под сапогами снег. Я попытался встать, но боль опять облила напалмом бок, и я потерял сознание.
   Они ударили меня топором. Когда я очнулся, топор валялся здесь же, рядом, в луже натекшей из меня крови. Меня колотил ледяной озноб: такое всегда бывает при кровопусканиях. Я разодрал на полосы простыню, из которой делал себе подшивы, и кое-как перебинтовал рану. Белая ткань тотчас набухла и покраснела
   Позвонить в батальон или куда-нибудь еще не удалось: телефон вдребезги разбил об мою бедную голову Банник. Помощи ждать было неоткуда.
   И когда я понял это, мною овладело странное спокойствие. Посудите сами: в самом центре снежной пустоты лежит в маленьком домишке полумертвый, истекающий кровью придурок, к которому уже никто никогда не придет. Как кусок из Джека Лондона, согласитесь…
   Я подбросил дров в буржуйку. Стало немного теплее. Закурил. Струйки дыма поднимались к потолку легко-легко. Они были такие свободные и непринужденные, они могли лететь куда им вздумается и не зависели от нескольких литров тягучей бурой жидкости. Я смотрел на них, светло-серых в ярком свете электрической лампочки, и неторопливо потягивал свою сигаретку. За окном сгущалась темнота. Острая боль уже прошла, осталась только ноющая, занудная пустота. Я осторожно, чтобы не растревожить рану, подполз к стене и оперся на нее спиной. Я не хотел, чтобы за спиной было пусто.
   Напротив меня уселась мерзкая костлявая стерва в грязном балахоне, скрестила по-турецки кривые обглоданные палки ног и положила рядом косу. У меня в голове шумело, перед глазами плыли полупрозрачные оранжевые круги, но я видел ее перед собой очень четко. Она пристально смотрела на меня пустыми глазницами и иногда изгибала в кривой ухмылке голые кости челюстей. Она таки доконала меня. Я долго боролся с приливом и ухитрялся выныривать даже тогда, когда многих других рядом со мной захлестывало с головой и утаскивало на дно. У меня так долго получалось делать это, что в конце концов я сам поверил в свою непотопляемость. И вот сейчас она пришла сказать мне, что я ошибался. Она пришла сказать мне, что я не лось, что на ее отмели не бывает лосей. Что ж, я и сам уже это видел. Она бормотала ублюдским голосишком — таким же голым, костлявым и хромым, как и она сама, — какой-то нечленораздельный бред, и хихикала, и подвывала, и звала, и паршивая, крысиная моя жизниш-ка, поджав хвост, медленно выползала из меня на этот зов. И времени не стало, за окном подыхала ночь, а в печке одно за другим подыхали поленья.
   Едва шевеля пересохшими губами, я матерился, матерился без конца, и проклинал, и гнал ее ко всем херам, но она только скалилась в ответ, не спуская с меня своих жадных пустых глазниц. А потом я увидел, что эти глазницы уже не были пустыми, это очень легко увидеть, достаточно только внимательно присмотреться. Там, внутри, уже был я, и она потихоньку глодала меня своими голыми внутренностями. Я снова и снова пытался выгнать ее, но она так и не ушла. Она и сейчас здесь. Она по-прежнему сидит вон в том углу, скрестив свободные от мяса голени, и пожирает то, что от меня осталось. Она будет со мной до конца.
   Мы были с ней вдвоем в этом доме. Только она и я. В целом мире. Она знала обо мне все. А я знал о ней совсем немного. Но мне еще предстояло узнать все то, чего я пока не знал.
   И я снова закурил и снова подбросил в буржуйку дров. И сигаретный дым, легкий и свободный, снова поднимался к потолку. И огонь в буржуйке тоже был свободный и легкий, и весело прыгал по тугим деревянным трупам. Мне так нравилось смотреть на это, что я швырял и швырял поленья в топку. Пока они не закончились.
   Надо было идти за дровами. Надо было выползти наружу, преодолеть десять метров до поленницы и вернуться назад. Это было совсем несложно. И я это отлично знал. Подумаешь, десять метров! Плевое дело. Десять метров туда. Десять метров обратно. И снова — огонь. Тепло. Жизнь. Ведь согласитесь, ничего сложного нету в том, чтобы сползать за дровами к поленнице, расположенной в каких-то ничтожных десяти метрах от дверей. Верно?
   Я не пополз за дровами. Потому что там, снаружи, могли быть ОНИ. Да нет, не «могли быть». ОНИ там были. На самом деле, понимаете? Я чувствовал это. Я знал это наверняка. ОНИ были там, снаружи. ОНИ стояли у дверей и ждали, когда я совсем свихнусь и выползу за дровами. Они ждали там, чтобы словить меня и убить снова, как это ОНИ уже один раз сделали. А потом, когда я снова замерзну от потери крови и выползу за дровами, ОНИ снова будут стоять у двери и ждать, чтобы убить меня опять, а потом, когда мне опять придется поползти к поленнице, ОНИ нападут на меня у входа и убьют, и потом, когда я открою дверь и выползу на снег, ОНИ будут тут как тут, чтобы… НЕТ! НИ ЗА ЧТО! Нашли дурака… Нанялся я вам, что ли?.. Я… я… я… лучше я здесь… А ОНИ пусть там… Пусть мерзнут…
   Боже ты мой, вдруг обожгло меня, боже ты мой! ОНИ ведь могут войти внутрь!.. Я попытался дотянуться до засова, но острая боль в боку швырнула меня на пол. И я лежал у потухшей, холодной буржуйки, не сводя безумного взгляда с двери. Каждую секунду, каждый миг я ждал ИХ. Я считал их, эти секунды, я тасовал их без конца, я ворочал их, словно неподъемные туши на бойне, и каждую долгую секунду дверь могла открыться, впуская ИХ, могла открыться, но не открывалась… А она, эта сука, сидела напротив меня, скрестив ноги, и ухмылялась, даже не прикрывая рта затхлой костлявой клешней…
   А потом была тишина. Густая, как кровь. И там, где была она, уже не было ничего другого. Тишина — это не отсутствие звука. Тишина — это то, что убивает звук.
   Тишина — это не пустота, это что-то более плотное и массивное, чем любой звук. Огонь уже не трещал дровами, и у меня уже не было сил материться, и я все глубже погружался в эту тишину, и только иногда, чтобы не захлебнуться в ней, двигал каблуком по полу, Я делал это, чтобы хоть что-нибудь услышать… А потом она поднялась до самого потолка, и я утонул в ней…