— Ну иди, — подал я ему руку. — Не сцы, все будет путем.
   — Не думаю, — сказал он жалко и так на меня посмотрел, как будто я его голым в джунгли выпустил.
   И ушел.

Глава 4

   На следующее утро мы — сводный взвод первой роты — покатили на боевой выезд, потом в запасном районе с неделю стояли, на КШУ, командно-штабных учениях, так что в батальон вернулись только дней через десять.
   И сразу в наряд. Караул на гарнизонной гауптвахте. Ух, не люблю я этот «губной» караул — труба: сутки в кольце из колючей проволоки повертишься, железные двери с глазками, красный свет, запах какой-то особый, затхлый, камерный, несвободный, как будто сам на кичмане сидишь.
   А ведь, в натуре, тот, кто зэков сторожит, тюремщик, вэвэшник, он ведь и сам, считай, сидит. Раз в тюрьме, на зоне… Сказал об этом Оскалу, а он, весельчак херов, гогочет-заливается: нельзя, говорит, утопить кого-то, чтобы самому не намочиться.
   В наряде — двадцать один человек, начкаром — лейтенант Майков, взводный наш, разводящим — Оскал. Весь наряд — молодец к молодцу, те, что, если надо, прикладом работают как родным, что собака хвостом. А на губе в карауле как раз такие и нужны: мазуту тупорылую уму-разуму учить, чтоб боялись кичмана как огня, чтоб чем залетать, прежде бестолковкой думали, а не пилоткой.
   Ну, короче, приняли наряд, проводили чмырей-пэвэош-ников, развели первую смену на посты. Покатили сутки, защелкали.
   Губари нам не понравились. Слишком буро они выглядели. Впрочем, они никогда нам не нравятся, они просто не могут нравиться, хотя бы потому, что они — губари, а мы — их караул. Во всяком случае, было решено их вздрочнуть.
   После обеда мы вошли в камеры солдат и сержантов и хорошенько их прошмонали. Ну, разумеется, нашли все, что нужно, чтобы иметь повод для дрочки: какие же губари не ньикуют курево и спички? Как сейчас вижу изумленную и перепуганную рожу того пушкаря, у которого мы это нашли. «Да вы че, мужики, — бормотал он, непонимающе глядя на нас, — мы ж все — солдаты. Да где ж ваша солидарность?..» Умник херов! Солидарность ему подавай! Ну что ж, он лосевскую солидарность прикладом по морде и получил.
   Тогда мы выстроили их в колонну по одному и погнали на плац, грязную земляную плешку между зданием гауптвахты и туалетом. Я стоял на выходе из камеры рядового состава и подгонял выбегающих губарей прикладом АКСУ, чтоб их, козлов педальных, на плац аж выстреливало.
   Предпоследним в колонне оказался Обдолбыш. И как я его не заметил во время шмона?.. Сгорбленный, пальцами локти обхватил и дрожит мелко.
   — О, привет, братила, — хлопнул я его по плечу. — Как отсидка?
   — Все ништяк, — со своей всегдашней зависной улыбочкой ответил он. — Только без драпа херово.
   И неторопливо побрел по коридору на выход.
   — Ты куда? — удивился я. — Сидел бы здесь…
   — Насиделся уже. Пойду, может, у ребят драп есть, — и, пройдя еще пару шагов: — А нет, так хоть покурю.
   — Флаг в руки, — пожелал я и обернулся к последнему. Это был Кот.
   — Чего?! — уставился я на него. — Ты-то чего тут делаешь, зема?
   — Сижу. Сам, что ли, не видишь?
   — Да вижу, не слепой. Когда я тебя последний раз видел, ты на кичу как-то не собирался…
   — Это точно… Старшина ротному сдал. Самовольная отлучка из части, — пояснил он, вздыхая. — Хорошо хоть дезертирства не пришили.
   — Да ты гонишь, какое в жопу дезертирство?!
   — С них станется…
   Я выглянул в коридор. Вся дэшэбэшная орава увалила следом за губарями на плац — дрочить. В коридоре маячил только Агеев, часовой. В полном кайфе. Пару раз за неуставняк — потому что кровожадный, как людоед — чуть не загремел на дизель, и теперь всегда в карауле на губе балдеет, что снаружи, а не наоборот. И еще очень любит, когда кого-то в карцер запихнут, насыпать туда хлорки, погуще, налить воды и ликовать, когда губарь кинется подышать к дырке в двери. И как только кидается, урлобан Агеев уже тут как тут. Что твой пластырь прилепляется к двери — не отодрать, и только в дырке появляется губарьская дышалка, он туда — штык-ножом. Кайф при этом ловит — что на бабе, ублюдок.
   Стоит, ждет. Рядом — пустое ведро. И запах хлорки в коридоре. Значит, карцер уже готов к употреблению.
   — Сколько дали, братила? — спрашиваю у Кота.
   — Известное дело, пятнадцать.
   — По полной, значит.
   Присматриваюсь к нему.
   — А знаешь, брат, ты вроде как получше сейчас выглядишь, чем тогда, в зале. И дело даже не в том, что рожа подзажила. Посвежевший какой-то, повеселевший…
   — Знаю, — кивает. — Да так оно и есть. Я здесь отдыхаю.
   Кто-то из нас придурок. Убей, не пойму, как это на губе может быть лучше, чем в роте.
   — Тоже мне, нашел санаторий…
   — В натуре, санаторий, — говорит. — Только два недостатка. Во-первых, в баню не водят, а во-вторых, сроки маленькие.
   — И сколько осталось?
   — Ну, если не накрутят, то четверо суток.
   — К встрече с ротой готов? Он явно мрачнеет.
   — Нет. И никогда не буду готов. Сколько бы здесь ни просидел.
   Меня вдруг начинает тянуть на улицу. Агеев, дебил, поперек дыхания со своей хлоркой встал, а тут еще этот черт ноет.
   — Ладно, зема, сиди тут, не смыкайся. На плацу сейчас дроч идет, так что тебе там делать нечего. Отдыхай. Если кто нависнет, скажешь, я оставил. — И, не слушая его бормотания, иду на улицу.
   А на плацу дроч в самом разгаре. Губари на «делай раз! делай два!» отжимаются под сапогами караула, а иных — самых бурых — то там, то здесь потихоньку берут в приклады. Над плацем смешиваются два стойких запаха. С одной стороны, где раскачивается на тубаре по-начкаровс-ки ужоатый Майков, тянет перегарным духом. С другой, где в кучке караульных привалился спиной к дощатой стенке Обдолбыш, — веет выкуриваемым драпом.
   Подхожу. Обдолбыш снова счастлив — дальше некуда, наверное, еще больше, чем Агеев со своей хлоркой. Пару косых уже заныкал под погон, а один взорвал и пустил по кругу. Глаза глубокие-глубокие — куда тому Байкалу браться, — и по обыкновению что-то морозит.
   — …Все материальное должно размножаться, ну, как бродячие собаки, а значит, должно размножаться и северное сияние, верно?
   А мужики знай себе хихикают. Это и понятно: послушать в такие минуты Обдолбыша — одно удовольствие.
   — Так вот, не знаю, как оно у северных сияний, почкованием или еще чем, но вот, допустим, рождается маленькое северное сияние… Лысенькое такое, с родничком… Э, погоди-ка, — перебивает он сам себя, — как это «лысенькое»? За что это его?..
   Все ржут. А он озабоченно хмурится, чешет затылок.
   — Нет, погоди-ка, надо ж разобраться… Я ж теперь не засну: экий у них беспредел творится, на Севере… Э, а дети?! — на его роже появляется неподдельный ужас. — Ну, эти, грудные?.. Они-то чего уже успели натворить?..
   Его хлопают по плечу, мол, обломись ты с гонивом своим, но он отмахивается.
   — Вам плевать, но надо ж разобраться! Вот приходит когда мент этот, э-э… северносияниевский, вязать, вот как он объясняет, зачем пришел? Ну, там, ларек ты бомбонул или бабку северную топором… Да? А потом — на зону!.. Блин! — вдруг орет он озаренно. — Блин! На юг! У них зона на юге! Им же там хреново! У негров! Негры ж черные, и солнце ярко светит! Да?
   Явно, косой с «зимником» был. После «зимника» всегда на гониво пробивает. И ладно. А то, если бы ребята Обдол-бышу «шалы» принесли, которая на «хи-хи» бьет, он бы сокамерникам всю ночь ржачкой дурной спать не давал.
   Принимаю у соседа косой, делаю пару тяг. У-у, крутая трава. У-у… Не передаю дальше: надо добавить. Добавляю. У-у-у… Круто.
   А Обдолбыш не унимается.
   — Там клево, тамтамы, слоны, сияний сосланных тьма, они там дружат, как в Шушенском…
   — Гонишь ты, — говорю. — Сияний — и вдруг тьма!
   — Точно, — кивает с умным видом. — У негров хреново. Они черные. Лучше в Рио. Там два миллиона людей, и все в белых штанах.
   — Бабок в стране хуйма, — задумчиво говорит кто-то. — На форму не хватает. Так они в нижнем белье ходят.
   — Но не в зимнем, — уточняю я. — В зимнем жарко.
   — Ха! — орет Обдолбыш. — Вы только прикиньте, если бы у нас: выходит комбат на разводе в белье…
   Все ржут.
   — А комкор?.. — усугубляет кто-то.
   Все ржут снова. Да, пробило крепко. Вот бывает, когда крыша съедет и так, на одном гвозде, болтается — туда-сюда… А тут ее просто сорвало, снесло, фьюить — и все… Круто нас укрыло, что и говорить! Что называется, «пиз-дячит и ебошит»…
   — Э, вы че там, нюх потеряли?! — орет кто-то.
   Переводим перископы. Майков разоряется. И Правильно: дроч только двое-трое самых стойких продолжают, остальные все здесь.
   Ладно. Кое-как, борясь с обломом, распинали губарей по камерам, потом прикололись смотреть на Агеева, который повис на двери как плевок, и чихать он хотел на весь остальной мир. За дверью кто-то орал не своим голосом. Аж уши позакладывало. Нет, в таком состоянии, как у нас сейчас, лишний шум хуже позднего дембеля. Подошли, отклеили Агеева, открыли дверь. Наружу вывалился черт, стремный, в крови и соплях. Наподдали ему, чтобы не надрывался, закинули в камеру к остальным.
   Полегчало. Завалились в комнату бодрствующей смены, пожелали начкару спокойной ночи и зависли. Причем, когда я говорю «мы», то это совершенно не значит, что помню, с кем зависал. А я и не присматривался. Зачем? И так было клево.
   Правда, потом, когда заступил на пост, на вышку, настроение подиспортилось. Холодно, ветер… Облом кайфа — труба! Но нам, лосям, не привыкать. Нас такой мелочевкой не прошибешь. А клево подавить массу можно и на вышке: надо только впрок запастись шинелями.
   Так вот, я ими запасся.
   На следующее утро, после завтрака, я поменялся с Хохлом постами и оказался выводным у Кота. Работка ему на разводе досталась — не бей лежачего: подметать дорожку вокруг здания гарнизонной комендатуры.
   Уселись на лавку. Закурили. А денек такой славный выдался, солнечный, на небе ни облачка, рож офицерских шляется втрое меньше обычного, и как раз самых зловредных — нету. Хороший день.
   — Пойми, брат, я ж к тебе с проблемами своими пристаю не потому, что жилетку под слезы ищу, — вдруг заговорил Кот, прищурившись на солнце, — я не нытик, ты ж меня еще по гражданке знаешь. Но просто, понимаешь, такое состояние, как будто по бревну идешь и вдруг чувствуешь, что теряешь равновесие, изгибаешься, машешь руками, но ничего поделггь не можешь…
   — Да че ты гонишь-то все время? — вздохнул я. Так, опять началось. Сигарета сразу показалась горькой, солнце начало раздражать. — Ну служишь — и служи себе, на здоровье. Бьешь морды — и бей. Не бьешь — не бей. Дело хозяйское, хотя я бы — бил. Но базаров этих пустых — не надо, ладно? Толку от них никакого. От умняка еще никому легче не было. Одни проблемы, понял? Не думай, брат. Ученые пусть думают — им за это деньги платят. А ты будь, как «калаш»: нажали — выстрелил.
   — На что нажали?
   — Да на мозоль твою нажали, понял? Не будь чмом. Это у них курка нет. Ствол, магазин, может, и есть, а курка нет… Или, вернее, не так. Он есть, но ма-аленький такой и непонятно где. Это как у автомата неизвестной системы. Никогда не знаешь, после чего он выстрелит. И куда. И выстрелит ли вообще. А ты будь простым «кала-шом». Но с двадцатью курками, понял? Чтоб куда ни нажали, сразу — «пли!»
   Он наморщил лоб, умно так покивал и заявил:
   — Твоя проблема в том, брат, что сам ты прост — что твой «калаш», и поэтому других не понимаешь. Чмырь — это ж не врожденное качество, понимаешь? Он же нормальный парень, честный, порядочный…
   — Ха! Порядочный!..
   — Послушай, подлецов среди крутых не меньше, чем среди чмырей. А может, и больше. Между чмырем и крутым разница в другом.
   — Ну в чем, например?..
   Он задумался, пожал плечами:
   — Так сразу и не скажешь. В силе? Нет, не в силе…
   — Очень даже в силе, — возразил я. — Чмыри — они же слабые, за себя постоять не умеют, трусливые, зашу-ганные…
   — Погоди. Вот ты — крутой и сильный — смог бы два года жить по-чмырному: жрать дерьмо, вшей кормить, по двадцать раз на дню огребаться, вообще — быть убогим?
   — Не-ет! — убежденно протянул я. — Да ты гонишь, я б повесился через неделю.
   — Во, а они могут! Понимаешь меня?
   — Потому что чмыри.
   Он сплюнул на землю, растер.
   — Да пойми, они умеют выжить в такой ситуации, в которой ты ни за что не выживешь. Как бродячие собаки, которые всего боятся, на свалках живут, питаются отбросами, а выживут там, где загнется любой породистый, ну, скажем, дог.
   — К чему это ты клонишь? — подозрительно спросил я.
   — К тому, что их беда в том, что они просто-напросто попали не в свой мир, понимаешь? А ты — в свой. А попали бы вы с ними в их мир — так они бы там были крутыми, а ты — чмырем.
   Я пораскинул мозгами. Обидно, но верно.
   — Ну, и дальше чего?
   — Да ничего, в общем… Просто я к тому, что в твоем преимуществе нет твоей заслуги, как, допустим, у борзой. В том, что она бегает быстрее бульдога, нет ведь ее заслуги, правда?
   — Ну и что? Здесь сейчас я круче?
   — Круче.
   — Вот и все. Я ж тебе говорю, что умняки на хрен не нужны. Базарил, базарил, а все равно пришел к тому, что и так понятно.
   — Да погоди, я же сам пытаюсь разобраться… Вот ты говоришь, что чмырь — как автомат неизвестной системы.
   — Да.
   — Значит, и выстрелить может?
   — Может.
   — Ага… Но он ведь опаснее, чем ты. Я удивленно уставился на Кота.
   — Конечно, опаснее. Ты ведь предсказуем, всегда можно предугадать, что ты сделаешь. А чмырь — нет.
   Блин, вот тут он был прав на все сто. Действительно, никогда не знаешь, — когда какой-нибудь гаденыш надумает схватиться за автомат.
   — Хорошо, а если не нажимать куда не знаешь?
   — Попробуй, — пожал плечами Кот. — Может, получится. Но, знаешь, всякое бывает. Рука дрогнет, бдительность потеряешь, да мало ли что… Так что лучше эти автоматы неизвестных систем вообще не трогать. Себе же спокойнее.
   Я только пожал плечами: я еще не стал настоящим духовским дрочилой, и этот вопрос волновал меня мало. У нас в роте претендентов на пулю в спину и без меня было предостаточно.
   — Эх, — вдруг загрустил Кот, — как жаль, что многие этого не понимают…
   Это он опять о своих чурбанах заныл. Я стал лихорадочно прикидывать, как бы поплавнее съехать с темы, как вдруг на мое счастье из-за угла комендатуры появился какой-то офицер, и Коту пришлось быстренько вскочить и взяться за веник.
   Больше возможности вести умные разговоры я ему не дал.
   Люблю то настроение, которое всегда бывает после наряда, прошедшего без неприятностей. Такая, знаете, наступает приятная расслабуха, ощущение нормально выполненной работы, клевость такая на душе. Хочется хлопнуть кого-то рядом по плечу, мол, все ништяк, братила, угостить сигареткой, бросить с улыбочкой, небрежно так, парочку ничего не значащих, но дружелюбных, фраз… А на душе такое спокойствие… И хочется переобуться в тапочки, скинуть куртку и бестолково, просто так, с кайфом шаркая по полу, пошляться по казарме: зайти во вторую роту, потом, может быть, если не облом будет подниматься этажом выше, в третью, заглянуть в каптёрку, чтобы добродушно обозвать Кацо «чертоганом» за его любовь к итальянской эстраде, от нечего делать ухватиться за гирю в «качковом» уголке, чтобы тут же обломиться… Хочется просто повалять дурака. Но сначала, конечно, ужин…
   Мы никогда не стали бы питаться в этом, как сказал однажды Обдолбыш, «террариуме» — мехбригадовской столовой, — если бы наша, маленькая (как раз на триста человек) и уютная, не была на ремонте. У нас в столовой всегда чисто — хоть спи на полу, — картинки на стенах и даже аквариум в углу есть. А у мазуты… Огромный зал на две тысячи чмырных чернопогонных рыл, вонь, грязь, на приемах пищи вечно гул стоит, как в корпусном клубе во время собрания на седьмое ноября, мухи табунами лазят по жрачке. Да и жрачка там — хуже некуда, одно слово, отрава. Нам, конечно, не привыкать — что ж мы, не советские солдаты, что ли, но все равно неприятно. Срач — он и есть срач.
   Блин, я всегда говорил, что чем меньше часть, тем приятнее в ней служить. В небольших частях — как в нашем батальоне, например, — все как-то по-семейному получается, каждый кухонный наряд старается, чтобы все было хорошо, потому что все ведь свои, вместе живут, вместе служат. А в больших частях всем на все плевать. Солдаты из разных батальонов друг друга только на плацу видят, во время больших построений, или в очереди, в гарнизонном магазине. Откуда ж тут забота о сослуживце возьмется?
   Но жрачка у мазуты не только по качеству не выгребает — там же и количество не то после всех этих обвесов на продскладе, в столовой и когда уже порции насыпают. На таких пайках не то что лось — и воробей-жидок кони двинет. А нам жрать хорошо надо — мы ж не шланги какие-нибудь мазутовские, мы дело делаем.
   Конечно, нас обвешивать особо не рискуют, и со столов воровать боятся, но все равно иногда нам кажется, что добавка просто необходима.
   Так и в этот раз получилось. Пришли на ужин, поклевали это дерьмо, пока здоровья хватило, заскучали. А потом Оскал сказал, что очень хочется сахарку. Потому что ту пайку, которую мы получили, — что съел, что радио послушал. Тут же Чернов, Хохол, Фома и остальные за нашим столом подтвердили, что они тоже сахару хотят. Дружно так подтвердили, с уверенностью в голосе. Блин, я заглянул в себя и тоже обнаружил, что просто умираю от желания съесть чего-нибудь сладенького. Так я и сказал.
   — Тогда надо что-то решать, мужики, — заявил Оскал. — Лоси мы или нет?
   — Лоси, — ответили мы.
   — А разве лоси могут уйти сейчас отсюда без сахара?
   — Нет, — ответили мы.
   — А кто виноват, что нам не хватило сахара?
   — Наряд, — хором сказали мы.
   И это была правда: всегда, если в столовой какие-то проблемы, виноват наряд. Это все отлично знают, вы уж мне поверьте. Жрачки кому-то не хватило? Наряд съел. Посуда грязная — наряд испачкал. Трубу в столовой прорвало — и тут наряд виноват. Так что наряд виноват всегда. Хотя нет, если кто-то из крутых отравился — морду бьют поварам. А в остальном, как говорит Обдолбыш, семь бед — один наряд.
   Короче, подорвались мы с Оскалом и Хохлом и пошли сахар добывать.
   Когда мы подошли к трем столам у дальнего окна, за них как раз усаживался столовский наряд. Мы, не сговариваясь, подошли каждый к «своему» столу, взяли миски с сахаром — молча, не торопясь, как будто за столами никто не сидел, — и преспокойно направились в обратном направлении.
   — Э, че за дела? — запоздало крикнул кто-то сзади. Мы; не оглядываясь и не убыстряя шага, продолжали движение. Этого наряда для нас просто не существовало.
   Но топот нескольких пар ног за спиной заставил нас обернуться. Они все таки решились! Вот никогда бы не подумал.
   Мы ждали их приближения молча.
   — Э, мужики, на хера эти шутки! — крикнул нам в лицо первый. Буро так крикнул. Слишком.
   — А мы с вами и не шутили, — холодно ответил Оскал. — У вас какие-то трудности?
   — У нас — никаких, — произнес запальчиво мазутчик. — Вот только сахар верните, и все.
   — Ребята, кто вы такие? — негромко сказал Оскал. — Мы вас в первый раз видим.
   — Мужики, нам не нужны разборки, — покачал головой мазутчик. — Сахар отдайте…
   — Сейчас, — кивнул Оскал и крикнул куда-то в сторону: — Гуляев! Ко мне!
   Возле него нарисовался Гуляев.
   — Отнеси-ка сахар на наш стол, — мягко попросил его Оскал.
   И не успели мазутчики дернуться, как Гуляев уже помелся к нашему столу с тремя мисками сахара в руках.
   — Хорошо. А теперь поговорим, — сказал Оскал, медленно приближаясь к мазутчикам. Мы с Хохлом последовали его примеру.
   Как ни странно, мазутчики не съехали с темы. Наверное, им никогда еще не приходилось сталкиваться с лосями. Что ж, им же хуже.
   Их было пятеро — придурков в пилотках с черными погонами на плечах. Они стояли в ряд напротив нас и, кажется, собирались драться всерьез.
   Мы налетели на них, как три бээрдээмки на гнилой деревянный забор. Я ушел от удара первого и всадил ему хороший апперкот под ребра. Он крякнул и сел на стол. Второй попал мне в скулу, но этот удар был не из тех, которые могут положить лося. Я дал ему в челюсть, потом в нос, и он, брызгая кровью, отключился. В это время Оскал, опрокинув на пол первого своего противника, ломал о второго разводягу, а Хохол — два на два, что поставь, что положь — просто взял своего, взял руками, и бросил. Тот в падении опрокинул стол и затих. Из-за нарядовских столов поднялось еще несколько человек. Дело становилось интересным.
   Мы дрались лихо, наступая сомкнутым строем, «стенкой», и рубили мазуту напрочь, переворачивая столы, расшвыривая жрущих, пиная ногами звенящие на полу бачки и миски. А сзади неслись хохот и подбадривающие крики нашей роты.
   Короче, через три минуты все было закончено. Наряд превратился в кучу грязных, избитых свиней, ползающих среди разбросанной по полу посуды, по остаткам пищи и пятнам крови.
   А еще через минуту, когда в обеденный зал Карлсоном влетел дежурный по столовой, мы уже сидели за своим столом и преспокойно пили чай. С сахаром.
   Не думаю, что наряд нас заложит. Если бы он так сделал — застучал, им всем просто наступила бы труба. Даже не труба — трубень. Стукачество — это ж западло, а за западло в армии убивают.
   Конечно, вы можете сказать, что, мол, такие законы выгодны самым сильным, которые могут безнаказанно чмырить остальных. Что ж, наверное, вы правы. Но вывод из этого прост: будь сильным. И тогда ты будешь очень хорошо жить. Вот и все.
   А вечером, после отбоя, мы с Оскалом пошли на «швейку». На этот раз по моей инициативе. Блин, приколола меня эта Наташа, труба. Так чего-то потянуло к ней… И не понять, почему. Симпатичная, конечно, но дело не в этом. Вкусная она какая-то, сладкая, клевая…
   И хорошо так сходили! В общем, после этого стал я там бывать довольно часто — и с Оскалом, и без.
   А чего? Дело молодое, здоровое…

Глава 5

   Сегодня была моя очередь работать в парке. Был обычный ПХД, парко-хозяйственный день. После развода батальон пришел в парк и растасовался по своим бээрдээмкам. Поставив задачу духам, Гуляеву с Банником, я улегся на броню, к башне, и закурил.
   Мы с Оскалом всегда ходим на работу в парк по очереди: просто облом торчать там каждый день, все равно ведь дурака валяешь. Совсем не прийти нельзя: вдруг какой начальник с паливом нагрянет. А так один из двух — либо я, либо Оскал — всегда на месте и в случае чего всегда может отмазать другого, мол, все нормально, товарищ майор, сержант такой-то здесь, не дезертировал, в бега не подался, а так, просто отошел на минутку, может, по нужде, а может, за рожковым ключом на десять к соседям пошел. Вот у соседей и спросите. А соседи, ясное дело, всегда подпоют, мол, только что видели, во-он в ту сторону побрел. Ну и так далее.
   День сегодня выдался солнечный и жаркий, как почти все летние дни здесь. Климат очень сухой. От океана далеко, вот тучи дождевые и не долетают. На моей памяти за полгода только один дождь и был. Паршивый такой дождичек, так, кончик носа намочил и увял.
   Летом здесь жарко, а зимой холодно. Очень. По крайней мере, так старослужащие рассказывают. Мол, на учениях, где-нибудь на Долге, вышел ночью из палатки по нужде, присел за бээрдээмку — и примерз.
   Но сейчас, слава тебе яйца, лето. Жарко-жарко. Сопки, долина, линии пограничной колючки — все тонет в каком-то желтом, горячем мареве. Плывет, тает, переливается, как… ну, как в парах горящей соляры. Все вокруг — по форме «голый торс». Я тоже попотел, помаялся да и разделся до пояса. На такой жаре даже сигарета не в кайф. Блин, кажется, что потеешь даже изнутри.
   Лежу. Кочумаю. Позади машины Банник шуршит, порядок внутри наводит, спереди Гуляев чинит тент. А я — на броне, с закрытыми глазами — лежу, думаю о чем-то своем. Как сзади тишина — значит, Банник завис, как спереди — Гуляев шлангует. Матернусь, расторможу того, другого и снова кочумаю.
   Но вот часа через два работы я вдруг заметил, что материться мне приходится что-то уж очень часто. Пришлось подняться, спрыгнуть на землю.
   — Ну вы че, ребята? — говорю. — Может, хватит вальта гонять?
   У обоих глаза честные, что у замполита на политинформации.
   — Че уставились?
   Молчат. Блин, на такой жаре ничего делать не хочется. Собираюсь с силами.
   — Поймите, ребята, мне вас тут припахивать и на хер не нужно, мне и так хорошо. Была б моя воля, я вообще бы всю армию на дембель отправил.
   Они улыбаются.
   — Так вот, но если заявится кто-то из начальства и начнет сношать Муму, почему работа стоит, у меня будут неприятности, у вас будут неприятности… На хера этот цирк? Вы ж поймите, ребята, никто от вас не требует, чтобы эта работа была сделана: это не гражданка и не дембельский аккорд. В Советской Армии от вас требуется другое — видимость работы. Ясная видимость напряженной работы. Понятно?
   — Это как, Андрей? — спрашивает Банник. Я вздыхаю, пожимаю плечами.
   — Как, как… Сами, что ли, не знаете? Бодренько так зашуршали, засуетились, огонь в глазах, шум, звон… Понятно? И уж эту видимость вы мне здесь обеспечьте, лады?
   Кивают. Я возвращаюсь на броню и пытаюсь задремать. Мимо кассы: они с таким шумом обеспечивают видимость, что задремать совершенно невозможно.
   Лежу, вспоминаю ночь. Да, мы с Наташкой дали копоти!.. Заходов пять или шесть, наверное, сделали, и на койке, и на полу, и один раз даже на столе… И, знаете, такое ощущение, что прямо жрали друг друга живьем… Все это как-то… до дрожи в руках, до скрипа зубов, до крика, до какого-то сумасшествия… С яростью с какой-то, с жестокостью, с когтями, чтоб кайф через боль, чтобы крышу сорвало и расколотило на мелкие кусочки…