19. Лев заложил столь успешное начало своего царствования, таким образом распорядился церковью, как никто другой болея честолюбием, принялся за государственные дела: словно оса, никогда не расстающаяся со своим жалом, он сам упражнял свое воинство, во многих местах Фракии и Македонии собственными стараниями возвел от основания города и объезжал земли, дабы вселить страх и ужас во врагов. Потому-то, как рассказывают, и сказал после его кончины святой Никифор, что не только злодея, но и радетеля общего блага потерял город в его лице. Весьма волновался он о чинах и должностях, причем не только о гражданских, но и воинских. Сам он был выше сребролюбия и потому из всех предпочитал людей неподкупных и отличал всех по доблести, а не богатству. Он хотел прослыть любителем правосудия, однако на деле им не был, впрочем, не был ему чужд, сам восседал в Лавсиаке[68] и многие судебные дела рассматривал самолично.
   Как-то раз подал ему жалобу один человек по поводу похищения его жены, будто похитил знатный муж его жену и что сколько не докучал я эпарху, ответа не удостоился. И вот он повелел тотчас представить ему эпарха и, когда удостоверился, что так все и было, осудил его, сместил с должности, излил на него немало гнева, а прелюбодея велел предать [18] закону. Однако всем этим он хотел подольститься к народу и как бы покупал его расположение.
   20. А вот против веры безумствовал он ужасно, так что почитал дурным даже поминать имя Божие. Так, клятвенно скрепляя тридцатилетний мир с гуннами, именуемыми болгарами, и заключая мирные соглашения[69], когда должен был их подтвердить и упрочить, ни одной из наших клятв он не воспользовался, не призвал в ручатели и свидетели дел и слов ни Бога, ни силы небесные, ни Матерь христову и Божию во плоти, но, словно варварская душа, не знающая богопочитания, призвал в свидетели собак и тех, кому приносят жертвы не ведающие закона племена, и даже отрезал и не побрезговал взять в рот в подтверждение договора то, чем они нажираются[70]. И доверил он им христианскую веру, в которую предстояло им, как и положено, перейти с нашей помощью[71]. И за то, что, по словам Господа, метал он бисер веры перед свиньями[72] и влагал его им в уста, заслуживает отвращения сей нечестивец. А за то, что властитель ромейского царства и государства во всенародном театре[73] при стечении множества верных и неверных позволял посвящать себя в их обряды и таинства, достоин он вечного червя и адского пламени. И где только ни находил он людей, блюдущих истинное учение, истязал их жестоко и страшно. Кроме того, он сколачивал и собирал отряды и полки единоверцев, держал их при себе и осыпал милостями. Был в их числе и Иоанн Грамматик, человек ничему доброму не обученный. Этим-то людям и велел Лев написать сочинение, провозглашавшее дерзкую и мерзкую веру, а потом двинулся в поход на божественные иконы. Вдохновлял же, раздувал его пыл и как бы возносил ввысь (легок был умом царь и ни в чем разумом не руководствовался) начальник святого воинства и дворцового клира. Издавна подстерегал он Льва, словно из засады, как Протея мечтал поймать его, и когда как-то в церкви во всеуслышание провозглашали божественные слова: «Итак, кому уподобите вы Бога? И какое подобие найдете ему? Идола отливает художник, а золотильщик покрывает его золотом»[74], — он потихоньку подошел и, выступив вперед, сказал: «Разумей, царь, что говорит святое речение, да не раскаешься ты в начинаниях своих. Выбрось прочь образы, лишь по видимости святые, держись веры тех, кто их не почитает». Речи эти неразумные, как я уже говорил, разгорячили царя, возгорелся он своей несчастной душой и на благочестивых обрушил все свое безумие, а нечестивых обрек на справедливый гнев Божий. Он вызвал указами из других стран всех архиереев, соблазнял их, дабы сделать послушными своей воле, не допустил до патриарха и многим уготовил прекрасное мученичество, из-за того что не повиновались ему[75].
   21. Бог же, чей нрав не суров, а великодушен, лишь сверкал мечом, но не разил им. И постигали их то мор, то засуха, то солнечный жар, то землетрясение, то извержение, то сверкание пламени в небе, то гражданские войны — из бед самая страшнейшая.
   Но нельзя было сдержать душу, словно вепрь с кручи летящую. И потому поздно, но направил Бог смертоносный меч, дабы клином вышибить клин и злом исцелить зло. А мечом этим стал Михаил, пребывавший тогда в должности начальника федератов, тот самый, что обвинен был в оскорблении [19] царского величества[76], но великими трудами и стараниями сумел себя обелить. Но, словно жертва после заклания[77], в скором времени обнаружил он то, что всегда держал за зубами. Болтлив и дерзок был язык Михаила, и без устали трубил он о зверском нраве Льва, поскольку и вырос вместе с ним, и собственной храбростью наслаждался. А Лев (даже одному глупцу не может царь позволить взять верх, если, конечно, умеет держать. в узде не только мужей, но и собственный гнев) посадил своих людей в засаду, чтобы подслушали и через посредника передали ему слова Михаила. Ведь он опасался грядущего и не стерлись в его душе слова филомилийского прорицания, возвестившего, что после Льва провозглашен будет Михаил. Был среди этих соглядатаев и Эксавулий, муж искусный в познании людского нрава. Но не иссякала со временем ни болтовня, ни злопыхательство Михаила, напротив, как река в половодье выносит на берег ил и грязь, так и он грозил Льву страшной гибелью и всем, что порождали его злоба и мерзость. Об этом донесли царю, и схвачен был Михаил в тот же день. В конце концов обвинители привели доказательства, и он был уличен как покушающийся на захват власти. Случилось же это накануне дня сошествия в мир и воплощения Христа, слова и Бога нашего[78]. Вина его полностью подтвердилась (сам царь вел расследование в Асикритии[79]), бежать преступники не смогли, и приговаривается он к смертной казни, причем не к простой, а такой, где зрителем и исполнителем был бы сам царь; то ли осилило Льва чувство гнева, то ли радостью наполняла жестокость, но должны были бросить Михаила в печь царской бани на съедение жестокому пламени. Так было постановлено, и отправился царь посмотреть на сие действо. Однако его супруга (Феодосия, дочь Арсавира) прибежала неприбранная, в чем была, словно распаленная вакховым неистовством, отговорила мужа, остановила его, обозвала злодеем и богопротивным, который не стыдится даже дня, когда причащается тела господня. Робея перед злом, опасаясь Божия гнева, пошел Лев на попятный, даровал Михаилу спасение, при этом поручил сторожить его папию, но ключи от ножных кандалов счел нужным хранить при себе. Однако жене своей он пригрозил: «Сегодня ты освободила меня от греха. Но и ты, жена, и вы, дети, семени моего порождение, вскоре увидите, что из этого выйдет». Этими словами он предвосхитил и предсказал будущее.
   22. Жил в его душе страх из-за одного прорицания, будто рухнет все его счастье и царство в день воплощения Христа и Бога нашего. Прорицание же это было сивиллино[80] и содержалось в одной книге, хранившейся в царской библиотеке, и находились в этой книге не одни оракулы, но и изображения и фигуры грядущих царей. Был изображен там и лев и начертана буква хи, от хребта до брюха его. А позади — некий муж, с налету наносящий смертельный удар зверю через хи. Многим показывал Лев книгу и просил разъяснений, но один лишь исполнявший тогда квесторскую должность растолковал прорицание, что де царь по имени Лев будет предан губительной смерти в день рождества христова[81].
   23. Наполняло Льва страхом и видение его матери. Сначала он не придал ее рассказу никакого значения, а теперь он грыз его душу. А виделось [20] ей, что когда является она в Божий Влахернский храм[82], то встречает ее дева, окруженная людьми в белоснежных одеждах, а храм полон крови. И велит дева одному из рядом стоящих наполнить кровью горшок и дать выпить ее матери Льва. Но та ссылается на многолетнее свое вдовство, из-за которого в рот не берет ни мяса, ни живности, отказывается принять горшок. «Как же, — гневно ответствовала дева, — твой сын непрерывно наполняет меня кровью и гневит этим моего сына и Бога». И не раз с тех пор молила она сына отступиться от иконоборческой ереси и повествовала о трагическом этом видении.
   24. Но не меньше устрашало его и другое ночное видение. Слышалось ему, будто давно почивший славный патриарх Тарасий побуждает некоего человека, именем Михаила, напасть, смертельно ударить и сбросить его в бездонную пропасть. А к этому еще и слова монаха из Филомилия и одежды быстрая перемена[83]. Все это вместе заставляло его трепетать от страха, волноваться душой, а о ночном сне он и думать забыл. Вот почему в середине ночи, рассудив скорее по-мудрому, нежели по-царски, он высадил дверь, ведущую в покои папия (велика была сила его рук!), и поспешил в его комнату. Когда же он туда явился, предстало перед ним зрелище, немало его поразившее. Осужденного он увидел удобно расположившимся на кровати папия, а папия застал лежащим на полу. Царь приложил руки к голове Михаила, желая узнать, спит тот сном беззаботным и сладким (который сопутствует счастливым людям) или же беспокойным и пугливым. Когда же он обнаружил, что сон его спокоен и нетревожен (даже касанием своим не разбудил его царь!), Лев пришел в еще больший гнев от такого неожиданного зрелища и ушел, грозя всякими страхами не только Михаилу, но и папию. Не укрылось это от людей папия, но один из стражников Михаила узнал царя по красным сапожкам[84] и точно обо всем рассказал. Придя в ужас, охваченные необоримым страхом, принялись они раздумывать, как спастись.
   25. С рассветом сделал вид Михаил, будто хочет через Феоктиста (которого позже произвел в чин каниклия) поведать одному боголюбивому мужу о грязи души своей. И получил на это разрешение и соизволение императора. И говорит он Феоктисту: «Передай нашим сообщникам, что де грозит он все раскрыть царю, если только не выкажете вы доблести и не избавите его от смерти и тюрьмы». Заговорщики же, выслушав такое, составили следующий план. Было тогда у святого клира в обычае оставаться на ночь не как нынче в царском дворце (с того случая это и повелось), а в своих домах, в начале же третьей стражи[85] собираться у Слоновых ворот, чтобы воздать утренние славословия господу Богу нашему[86]. С ними-то и смешались заговорщики, держа под мышками кинжалы, которые им в потемках удалось скрыть под священническими одеждами. Они спокойно прошли вместе с клиром и затаились в ожидании сигнала в одном темном месте. Закончился гимн, царь стоял вблизи певчих, ибо часто сам начинал свое любимое «Отрешили страстью всевышнего» (был он по природе сладкоголос и в исполнении псалмов искусней всех современников[87]), вот тогда-то сообща и бросились заговорщики, однако с первого раза ошиблись, напав на главу клира, обманутые то ли телесным сходством, [22] то ли похожими уборами головы. Ведь дело происходило в суровое зимнее время, и прикрывали оба себя одинаковыми одеждами, а на голове носили острые войлочные шляпы. Предводитель клира отвел от себя угрозу (сразу обнажив голову, он обеспечил себе спасение лысиной), а вот Лев, скрывшись в алтаре, спастись не смог, но сопротивляться все-таки попытался. Он схватил цепь от кадильницы (другие утверждают — Божий крест) и решил защищаться от нападающих. Однако тех было много, они бросились на него скопом и ранили, ведь царь оборонялся и материей креста отражал их удары. Но, словно зверь, постепенно слабел он под сыпавшимися отовсюду ударами, отчаялся, а увидев, как замахнулся на него человек огромного, гигантского роста, без обиняков запросил пощады и взмолился, заклиная милостью, обитающей в храме. Был же этот человек родом из крамвонитов. И сказал он: «Ныне время не заклинаний, а убийств», — и, поклявшись Божьей милостью, ударил царя по руке с такой силой и мощью, что не только выскочила из ключицы сама рука, но и далеко отлетела отсеченная верхушка креста. Кто-то отрубил ему голову, оставив тело валяться, словно булыжник.
   26. Такой смертью умер Лев в декабре месяце[88] (был десятый час ночи), процарствовал же он семь лет и пять месяцев. Он отличался жестокостью и, как ни один из предшественников, — нечестием. И этим опозорил он свойственные ему заботу о государственном благе, силу рук и храбрость. Говорят, будто в тот же час раздался с неба голос, возвещающий всем о его смерти. Его слышали моряки, которые заметили время ночи, а после выяснили, что случилось это в ту самую ночь.

Книга II.
Михаил II

   1. Как об этом рассказывалось в предыдущем разделе, люди Михаила убили Льва, а его труп без всякого сожаления и жалости через Скилу вытащили на ипподром[1] и сделали это без тени страха, поскольку дворец кишел заговорщиками и злоумышленниками. Вослед вывели они его супругу и четырех их сыновей: Симватия, после коронации переименованного в Константина[2], Василия, Григория и Феодосия, посадили их на корабль и отправили на остров Прот. Юношей подвергли там оскоплению, причем Феодосию это стоило жизни (его похоронили в одной могиле с отцом).
   2. Михаила освободили из-под стражи папия и, не сняв с ног кандалы (не могли найти ключей, которые для безопасности Лев хранил при себе), усадили на царский трон, и все находившиеся во дворце преклонили колена и провозгласили его самодержцем. В середине дня, когда молва о случившемся уже распространилась повсюду и едва удалось разбить молотом кандалы, царь, не омыв рук, не обретя в душе страха Божия и вообще не успев сделать ничего необходимого, отправился в великий храм Божий[3], дабы получить венец от руки патриарха и сподобиться всенародного провозглашения; опорой же и защитой были у него лишь те, кто злоумышлял вместе с ним и участвовал в убийстве. Да и кто стал бы удивляться зломыслию их обоих: Льва ли, у которого не нашлось ни одного помощника из бывших льстецов и хвалителей (как змеи попрятались они по своим норам), Михаила ли с его бесстрашием и кровожадностью, который не как палач (а случилось это по воле всем повелевающего провидения), а будто увенчанный победой атлет, шествовал по улицам, хотя надо бы сидеть тихо и скорбеть, не из-за того что он по справедливости пролил достойную того кровь (в этом тоже нет ничего похвального), а потому, что недостойно сделал это в месте божественном и чистом, где ежедневно льется кровь господня — искупление грехов наших. [23]
   3. Но пусть обратится история к его родине и, повествуя о делах его, расскажет и о нем самом. На свет его произвел город нижней Фригии по названию Аморий, в котором издавна проживало множество иудеев[4] и неких афинган[5]. Из-за постоянного общения и тесного с ними соседства возросла там ересь нового вида и нового учения, к которой, наставленный в ней с детства, был причастен и он. Эта ересь позволяла, совершая обряд, приобщаться спасительной Божьей купели, которую они признавали, остальное же блюла по Моисееву закону, кроме обрезания. Каждый, в нее посвященный, получал в свой дом учителем и как бы наставником еврея или еврейку[6], которому поверял не только душевные, но и домашние заботы и отдавал в управление свое хозяйство. Приверженный к ней с детства и преданный душой, не сохранил он в чистоте и этих убеждений, но — вот уж смешение всяческого безверия! — вскоре и ее исказил, при этом и христианское учение извратил, и иудейское замарал. Этого учения он придерживался и, войдя в зрелый возраст, будто виноградная лоза от усов, не мог избавиться от невежества и грубости. Взращенный в них и воспитанный, изучал он и соответствующие науки, которыми, достигнув царской власти, гордился и тщеславился, видимо, более нежели короной. Что же до словесных наук, то он их презирал и ловко отводил от своей души, ибо они опровергали его доводы, могли переубедить и отвратить от еретической веры. Умудрялся он и свою веру почитать и нашу не отвергать, ибо не мог состязаться с таким сонмом блистательных мудрецов, и возрастом и числом превосходящих.
   4. И тем не менее чтил он свое. А было это предсказывать, какие из новорожденных поросят вырастут упитанными и размерами не будут обижены, или наоборот, стоять рядом с лягающимся конем, ловко погонять лягающихся ослов, наилучшим образом судить о мулах, какие из них пригодны под грузы, а какие хороши для седоков и не пугливы. А кроме того, с одного взгляда определять коней, какие из них сильны и быстры в беге, а какие выносливы в бою. Определять также плодовитость овец и коров, какие из них от природы обильны молоком, и более того, различать, какой детеныш от какой матки родился, если даже животные с детенышами не издают ни звука. Вот что он знал и чем гордился в первые (а можно сказать и последние) свои годы.
   5. Михаил терпел и переживал нищету, а когда возмужал, всеми способами попытался от нее отделаться, и вот явился он как-то к своему стратигу, чтобы себя показать и шепелявым языком привлечь внимание. В это время один афинган (знакомый и доверенный стратига) объявил, что Михаил вместе с еще одним человеком вскоре прославятся и даже сподобятся царской власти. Такие речи разгорячили душу стратига, он уже как бы пожинал будущие плоды и решил из-за собственной медлительности не упускать случая, вернуть который нелегко и непросто. И вот уже и стол накрыт, и стратиг, махнув рукой на всех прочих, зовет на пир этих мужей. В разгар попойки стратиг вывел к ним своих дочерей и объявил их женихами и невестами[7]. Изумленные столь неожиданным оборотом дела, они сначала лишились от удивления дара речи, а потом согласились и решили единодушно, что стратиг скорее Богу подобен, нежели человеку. [24]