Страница:
Свенсон не может представить себе, каким кажется Юстон тем, кто видит его впервые. Денек как на заказ. Старинные здания в дымке теплого тумана, развесистые клены, изумрудно-зеленые лужайки. Одного они представить не могут – а Свенсону и иже с ним это отлично известно, – того, как этот мягкий зеленый ковер превратится в снежную пустыню.
– Прошу прощения, – говорит Свенсон.
Никто не реагирует. Все слишком увлечены: кто изображает напряженное внимание, кто – презрение. Свенсон, попавший в ловушку, слушает рассказ Келли Штейнзальц, как Элайя Юстон мечтал о том, что четыре года обучения гуманитарным наукам вдали от соблазнов цивилизации выпестуют духовных лидеров, которые вернутся в мир и сумеют его изменить. Родители так исполнены почтения, так стараются произвести впечатление, будто Келли – председатель приемной комиссии. Одна из матерей спрашивает смущенно:
– Скажите, а не мешает вам то, что университет так… мал?
– Никоим образом, – отвечает Келли. – Это наша община, и все мы ее члены. И он вовсе не мал. Это круг избранных. Круг… близких по духу.
Келли вещает про то, как Элайя Юстон основал Юстонскую академию, чтобы обучать в ней своих шестерых сыновей и семерых дочерей (тут один папаша удивленно присвистнул), но печальный рассказ о проклятии рода Юстонов опускает: три дочери умерли от дифтерита, две другие покончили с собой. Келли говорит об университетских традициях, но умалчивает о распространенном здесь поверье: считается, что в кампусе обитают привидения – дочери основателя, охочие до душ девушек-выпускниц.
Не упоминает Келли и о том, что процент девушек, бросающих учебу, в Юстоне опасно высок, что породило еще один своеобразный обычай: каждую весну старшекурсницы звонят в колокола – в честь того, что выдержали пытку до конца. Для Женской лиги университета это стало вопросом вопросов, они исполнены решимости выяснить, почему Юстон оказался настолько «опасным» местом для девушек, что большинство из них бежит отсюда, не доучившись. Опасное место? Да дело здесь не в опасности-безопасности. Просто женщины гораздо сообразительнее, они быстрее понимают, что в этом богом забытом уголке впустую тратят родительские денежки.
– Позвольте пройти! Позвольте пройти! – кричит Свенсон, и экскурсанты расступаются.
– О, профессор Свенсон! – восклицает Келли. – Это профессор Свенсон, писатель, преподающий в нашем университете. Возможно, вы читали его роман под названием…
Свенсон вежливо кивает, но предпочитает не дожидаться, вспомнит она название или нет. Он проходит Матер-холл: в этом викторианском здании с башенками, откуда в случае пожара выбраться практически невозможно, у него кабинет. Построено оно на месте пруда, который после того, как в его мрачных водах утопилась одна из дочерей Элайи Юстона, велено было осушить. Свенсон идет в университетскую амбулаторию – маленькое типовое строение, аккуратно обшитое вагонкой и расположенное на безопасном расстоянии от аудиторий и общежитий.
Звенит звоночек при входе, и Свенсон оказывается в пустой приемной. Он садится в пластиковое кресло, над которым висит плакат, где изображена бодренькая блондинка из группы поддержки бейсбольной команды, которой и в голову не приходило, что ее может сразить ВИЧ. В комнате пусто. Может, Шерри в кабинете с пациентом? Свенсону бы порадоваться минутке покоя. Полистал бы женские журналы, лежащие на столике, узнал бы, как полезно передохнуть в тишине. Он откашливается, возит креслом по полу… Ну ладно, предпримем что-нибудь поэффективнее.
– Сестра! – орет он. – Скорее! На помощь!
В приемную влетает Шерри. Сколько лет уже Свенсон не перестает восхищаться ее буйной красотой: жена его вполне может соперничать с брызжущими жизненной силой актрисами из итальянских послевоенных фильмов. Он обожает эту прорытую временем ложбинку между бровями, живое и подвижное лицо, выражение которого в секунду из встревоженного становится несколько нарочито жизнерадостным.
– Господи, Тед! – говорит она. – Я услышала, кто-то зовет на помощь. Даже не поняла сначала, что это ты.
– Почему ты так уверена, что мне помощь не нужна?
– Инстинкт, – говорит Шерри. – Двадцать лет опыта.
– Двадцать один, – уточняет Свенсон.
– Это мне нужна помощь, – вздыхает Шерри. – Неужели я столько лет замужем за кретином, который, чтобы привлечь к себе внимание, вопит во всю глотку? Тед, ради бога, кончай на меня пялиться.
Вот они, преимущества брака – он может смотреть сколько пожелает. При нынешнем политическом климате прежде чем позволить себе подобный взгляд, рекомендуется заблаговременно вступить с женщиной в отношения супружеской близости по обоюдному согласию. Наряд Шерри, белый халат поверх джинсов и черной футболки, не у каждого мужчины вызвал бы невольную, как у собаки Павлова, эрекцию, но Свенсон реагирует именно так.
– Сестра, со мной что-то не то, – говорит он.
Таковы были его первые слова, обращенные к ней. В то утро – это было в Нью-Йорке – он встал с кровати и упал, потом, одеваясь, падал еще дважды, вышел выпить кофе и тут же поцеловал тротуар. Очевидно, опухоль мозга. Он дождался следующего падения и отправился в больницу Святого Винсента.
Народу в приемном покое было немного. Медсестра – это и была Шерри – повела его в кабинет врача, который находился в состоянии, близком к невменяемому, поскольку от него только что вышла Сара Воан [2]. Врачу хотелось побеседовать о стрептококковой ангине Сары, а вовсе не о недуге Свенсона, оказавшемся воспалением среднего уха. Свенсон поблагодарил его, встал и рухнул на пол. Когда он очнулся, Шерри держала его за руку – и до сих пор держит. Так он всегда говорил, рассказывая эту историю, чего он, впрочем, давно уже не делает – людей, которые ее не слышали, в их окружении не осталось. А Шерри обычно добавляла: «Чем я думала, влюбившись в мужчину, уже находившегося в бессознательном состоянии!»
На кафедральных обедах в Юстоне тут обычно следовала напряженная пауза. Шерри явно шутила. Чего присутствующие не понимали. Свенсон обожал такие моменты: ему казалось, что они с Шерри здесь все еще чужаки и у них нет ничего общего с этими тупицами и их покорными женушками, раскладывающими по тарелкам витаминный салат. Уже когда Руби родилась, они с Шерри все еще считали себя бунтарями, соучастниками преступления, притворяющимися благонадежными гражданами на детсадовских праздниках и родительских собраниях. Но потом все начало как-то… пробуксовывать. Он знает, Шерри винит его в том, что Руби, уехав в прошлом сентябре учиться, с ними почти не общается.
Шерри смотрит в окно – не идет ли кто – и говорит:
– Ну что ж, давайте посмотрим. Пройдите за мной.
Свенсон идет по коридору в процедурную. Шерри закрывает дверь, присаживается на краешек каталки. Свенсон встает между ее ног и целует ее. Она соскальзывает с каталки. Он трется своими бедрами о ее, Шерри одной рукой обнимает его, и он, споткнувшись, отступает назад.
Шерри говорит:
– Как ты думаешь, если нас застукают за таким занятием в университетской амбулатории, нашей карьере это повредит?
Но ничем таким они заниматься не собираются. Это всего-навсего приветствие, возобновление знакомства, не истинное желание, а скорее желание после такого вяло-тепловатого денька поднять градус настроения.
– Мы бы сказали, что занимаемся этим в терапевтических целях, – говорит Свенсон. – Исключительно по медицинским показаниям. Но вообще-то мы бы могли затрахать друг друга до полусмерти, и никто бы не услышал.
– Неужели? Прислушайся!
За дверью кого-то рвет. Вулканические извержения сменяются стонами. Когда они стихают, Свенсон слышит шум льющейся воды. Затем снова извержения, и опять льется вода. Звуки не самые возбуждающие. Он отходит в сторону.
– Чудесно! – говорит Свенсон. – Спасибо, что обратила мое внимание.
– Желудочный грипп, – объясняет Шерри. – Мерзость ужасная. Но звучит хуже, чем есть на самом деле. Представляешь, Тед, дети приходят сюда поблевать. Когда мы были в их возрасте, у нас хватало ума отползти куда-нибудь подальше и очищать желудок вдали от публики. В амбулаторию шли, только перебрав ЛСД, когда по ногам уже зеленые змейки ползли.
– Трудный день? – устало спрашивает Свенсон.
Видно, что-то случилось. Шерри уж никак не назовешь черствой по отношению к пациентам, во всяком случае к юным. Сколько раз он возил ее в амбулаторию в четыре утра – из-за сердечных приступов, которые оказывались острыми приступами невроза первокурсников. Или действительно пугающими, но отнюдь не летальными последствиями алкогольных излишеств. У нее хватает терпения на всех, разве что кроме самых мрачных ипохондриков, которые держат ее за прислугу и возмущаются, почему она не имеет права выписывать рецепты на антидепрессанты. Но и тогда она их выслушивает без раздражения. Однако в этом семестре Шерри не дает спуску университетским спортсменам, увиливающим от экзаменов, – к нюням, которые, ушибив мячом палец, требуют, чтобы руку загипсовали по локоть. С такими она ведет себя не как мамочка, а как сестра Рэтчет [3].
– Давай забьем на все это, а? – говорит Свенсон. – Поедем домой, рухнем в койку.
– Боже мой, Тед! Какое домой? У нас же сегодня днем эта встреча, сам знаешь.
Не знал он ничего. Или знал. Знал и забыл. Ну почему Шерри говорит так раздраженно, словно он дитя, неразумное и безответственное? Могла бы быть чуть терпимее к его легким провалам в памяти. Разве можно винить его, если он забыл, что всех преподавателей и сотрудников пригласили (обязали прийти) на собрание, где будет обсуждаться политика Юстона по отношению к сексуальной агрессии.
Уже полгода в Юстоне с тревогой и волнением следят за скандалом, разразившимся в Стейте, университете, где учится Руби: там прошлой весной преподаватель на лекции по истории продемонстрировал учащимся слайд с классической греческой статуей, обнаженной женщиной. В выражении своих чувств он был краток. Произнес только «ням-ням». Это «ням-ням» ему ой как аукнулось. Студенты обвинили его в демонстрации вожделения. Он сказал, что это была примитивная, так сказать, нутряная реакция на произведение искусства. И «ням-ням» касалось эстетики, а никак не гениталий. Тут они заявили, что он ставит их в неловкое положение. С этим уже не поспоришь. Не стоило ему употреблять слово «гениталии», тем более в оправдание. Вот его и выгнали без выходного пособия, и он отстаивает свои права через суд.
Раздается робкий стук в дверь. Наверняка проблевавшееся дитя.
– Войдите, – говорит нараспев Шерри, и перед ними предстает Арлен Шерли в белоснежной рубашке и брюках.
Арлен – коренная жительница Вермонта, пожилая вдова, чья хроническая неуверенность в себе слышна даже в дребезжащем голосе, в любой момент готовом перейти в плач. Порой позвонит Шерри с дежурства, и у них от ее интонаций сердце замирает. Уж не помер ли кто?
– Господи, хорошо-то как на улице, – плачущим голосом возвещает Арлен. – А подумаешь, что скоро все станет серым и унылым и впереди эта бесконечная зима…
Собственно говоря, Свенсон и сам так думал, тащась по кампусу за толпой экскурсантов, но слышать это от Арлен невыносимо.
– Так идите, Арлен, предавайтесь развлечениям! – говорит он. – Наслаждайтесь, пока не поздно.
Шерри берет Арлен под руку, под пухлый локоток.
– Мы опаздываем на собрание, – говорит она. – Если я тебе понадоблюсь, тут же звони. Безо всякого стеснения.
Шерри со Свенсоном идут на стоянку, к его пятилетнему «аккорду». Они знают, что поездка через кампус приравнивается к экологическому преступлению, но хотят смыться, как только собрание закончится.
– С чего это ты привязался к Арлен? – спрашивает Шерри.
– Прошу прощения, – говорит Свенсон. – Сам не знаю, что на меня нашло. Сегодня я имел удовольствие разбирать шедевр одного из своих подопечных: рассказ заканчивается тем, что парень трахает курицу.
– Курице-то понравилось?
– Курица была мороженая, – говорит Свенсон.
– Бедная курочка. А может, оно и к лучшему? И как же прошло занятие?
– Ну, прошло себе. Мне удалось продержаться, не сказав ничего, что могло бы спровоцировать Женскую лигу устроить сегодня вечером пикет у моего дома. С работы пока что не выгнали. Вроде бы.
Они подъезжают к университетской церкви, где, быть может, декан Фрэнсис Бентам уже сообщил собравшимся, что те, кто разбирает на занятиях рассказы про секс с домашней птицей, автоматически подлежат увольнению.
Кажется, успели вовремя. Кучка заядлых курильщиков (естественно, из числа штатных преподавателей) толпится у входа. Когда Свенсон подруливает к зданию, они как раз успевают докурить до фильтра и бросают тлеющие окурки на дорожку. Свенсон и Шерри входят, держась за руки, следом за курильщиками и находят себе места в заднем ряду.
– Дай мне свои солнечные очки, – шепотом просит Свенсон.
– Отвяжись.
Свенсон пригибается так низко, что едва не касается каблуков сидящей перед ним дамы, и осматривает зал. Вся клика на месте: и нервные, анемичные младшие преподаватели, и седеющие ровесники Свенсона, и даже удалившаяся на заслуженный отдых старая гвардия. Все они послушно приползли в эту мрачную церковь, где пару веков назад преподобный Джонатан Эдвардс, посетивший Юстон в рамках турне «Грешники в длани Господа карающего», вселял в души слушателей ужас, описывая в красках, как обреченных на муки швыряют в адское пламя, как поджаривают их, вопящих от ужаса, на сковородах. В память об этом событии на стене висит портрет Эдвардса – он сурово смотрит из-за плеча декана Фрэнсиса Бентама, который, поднимаясь на кафедру, бросает на картину взгляд и едва заметно вздрагивает. Коллеги подобострастно хихикают.
– Недоносок, – шипит Свенсон.
Дама, сидящая впереди, разворачивается к ним.
– Полегче, – говорит Шерри.
Свенсон еще по гнезду седых волос и напряженной, почти воинственной осанке безошибочно определил, что это Лорен Хили с английской кафедры, специалистка по феминистским трактовкам художественной литературы, нынешняя глава Женской лиги. Свенсон с Лорен обычно имитируют сдержанную вежливость, но по причинам, для него непостижимым (есть подозрение, что виной тому аллергия на тестостерон), Лорен ненавидит его всеми фибрами души.
– Лорен! Привет! – говорит Свенсон.
– Привет, Тед, – произносит Лорен одними губами.
Декан Бентам – в пижонском блейзере, вызывающем бордовом галстуке-бабочке, ярко-синие глаза сверкают из-за очков в золотой оправе – напоминает садиста-педиатра, присланного из Англии, дабы научить наглых американских детишек вести себя прилично. Декана взяли в университет лет шесть назад, когда у преподавательского состава случился коллективный приступ ненависти к себе; появившись в Юстоне еще в качестве кандидата на должность, он не скрывал свойственного выпускникам Оксбриджа чувства превосходства над трогательными, но безнадежно наивными идиотами-туземцами.
Бентам обеими руками опирается на кафедру, наклоняется, словно собираясь ее поцеловать, затем резко выпрямляется и, размахивая над головой листом бумаги, говорит:
– Уважаемые друзья и коллеги! Здесь изложена стратегия университета Юстона по вопросам сексуальной агрессии. – Он улыбается: вот, полюбуйтесь, на редкость забавный симптом, так вылезают пережитки пуританского прошлого, – и тем не менее напоминает директора школы, из тайных извращенцев, которые за малейшее отступление от правил с наслаждением хлещут провинившихся розгами. – В начале каждого учебного года все вы получаете по почте этот документ, в одном пакете с расписанием работы спортзала и буфета. И тут же отправляете все это в мусорную корзину.
Преподаватели посмеиваются чуточку виновато, но довольно. Да, неплохо папочка их изучил.
– Я, например, выкидываю эти бумажки не читая. Хотя сам их вынужден писать. Но веяние времени таково (про абсурдные события в Стейте всем нам известно, сплетничать не будем), что приходится признать – правила игры меняются. Так что я решил, надо нам с вами найти время и всем вместе это проглядеть.
Зал тихонько стонет – так преподаватели выражают робкий протест. Декан позволяет им продемонстрировать свои чувства и приступает к делу.
– Ага, в случае, если кто подаст на университет в суд, они заявят, что нас предупреждали, – шепчет Шерри на ухо Свенсону.
Да, конечно, Шерри как всегда все сразу поняла – ей незачем выслушивать бесплодные рассуждения о культурной агрессии Британии и этическом наследии пуритан. Шерри знает, что все гораздо проще, что речь идет о гипотетическом возмещении убытков. Судебные процессы внушают университету такой же ужас, какой внушало Джонатану Эдвардсу адское пламя. Один солидный иск, и Юстон с его крохотными фондами окажется на краю гибели.
– Пункт первый, – зачитывает Фрэнсис Бентам ироничным тоном. – Никто из преподавателей Юстонского университета не имеет права вступать в интимные отношения со студентами или выпускниками университета или же требовать за профессиональную поддержку сексуальных услуг.
Ну что ж. С этим можно согласиться, при условии, что правило обратной силы не имеет. В старые времена романы со старшекурсницами считались льготой, положенной по статусу. Однако Бентам уже перешел от четких запретов, простых и трудновыполнимых, как десять заповедей, к расплывчатым материям: враждебной обстановке, атмосфере угроз и шантажа. Это еще что. Как и те, кто внимал некогда Эдвардсу, внимающие теперь Бентаму обратились от темы неминуемого возмездия к вопросам попикантнее – задумываются о том, вскроются ли их собственные тайные грешки.
Пуританство живет и процветает. Хвала Господу за то, что человеческая психика многое умеет вытеснять. А если бы кто-нибудь встал и сказал про то, что у многих из них сейчас на уме, – про то, что есть нечто эротическое в самом преподавании, в потоках информации, текущих во все стороны, как… телесные соки. Ведь Книга Бытия возводит первый грех к тому самому надкушенному яблоку, плоду не с абы какого дерева, а с древа познания.
Влечение, возникающее между учеником и учителем, – издержки профессии. Сколько студенток за эти годы влюблялось в Свенсона. Но он на собственный счет не обольщается. Это заложено в систему. Впрочем, интерес их ему льстит, это приятно само по себе, и порой на их внимание он отвечал, однако, самым безобидным образом. Ну что с того, что работу мисс А. он прочитывал первой или же специально смотрел, как отреагирует на его шутку мисс Б.? Чаще всего это были те студентки, которые либо трудились старательнее, либо знали больше других. И все эти… мимолетные привязанности никогда не переходили во что-нибудь посерьезнее. Да Свенсона впору канонизировать. Он – юстонский святой!
Каким бы это ни показалось невероятным – всем, в том числе ему самому, – но он проработал здесь двадцать лет и ни разу не переспал со студенткой. Он любит Шерри. Он дорожит браком. Он всегда… сторонился других женщин. И безо всякого ректора знал, какие моральные обязательства накладывает на преподавателя его власть. Так что ему всегда удавалось избежать… неловкостей. Он говорил о литературе. Беседы на профессиональные темы воздвигали между ним и потенциально привлекательными студентками невидимые барьеры, которые уже не удавалось преодолеть. И это делало невозможным их общение на другом уровне – к примеру, на межполовом.
Сейчас даже имена этих студенток припоминаются с трудом – одно это доказывает, что они не значили для него ничего, что он не стал бы ради них рисковать своей работой; и ему, сидя здесь, нечего стыдиться и бояться, что всплывет из прошлого некая тень и заявит, что за пятерку по «Основам литературного мастерства» она вступала с ним в интимные отношения. Но Бентам говорит как раз о том, что необязательно должно произойти нечто конкретное. Костер войны полов может возгореться от крохотной искорки. Лучше не смотреть студентам в глаза, не жать им руки. Каждая аудитория – пещера со львом, каждый преподаватель – Даниил. А Свенсон каждый вторник должен обсуждать чей-нибудь рассказ про инцест, про неуклюжий подростковый секс, про первые опыты минета, и с кем – с самыми трепетными и чувствительными юстонскими студентами, иные из которых, вполне вероятно, презирают его по причинам, о коих можно только догадываться: он учитель, а они нет, или он, допустим, напоминает чьего-то отца.
Наступает долгая тягучая тишина. Ректор Бентам с напускным смущением оглядывается на портрет Джонатана Эдвардса и, вновь развернувшись к залу, говорит с усмешкой:
– В отличие от вашего достопочтенного прародителя я вас пугать не собираюсь. Но чтобы на несчастных поселенцев никто из засады не нападал, они должны быть постоянно готовы к обороне. Очевидно, что остались еще охотники на ведьм, которые готовы отправить на костер любого, кто посмеет при виде греческой статуи причмокнуть губами. Ну вот и всё. Проповедь закончена. Кстати, я совершенно не опасаюсь, что нечто в этом роде может приключиться у нас в Юстоне.
Атмосфера в часовне мрачная – словно Бентам сообщил о надвигающейся эпидемии, которая поражает наугад, словно он известил о том, что Господь решил покарать их мирный муравейник.
Свенсону и Шерри удается улизнуть до того, как их поглотят зыбучие пески досужих разговоров.
Свенсон выруливает со стоянки, тащится по кампусу, подскакивая на «лежачих полицейских», медленно выезжает из ворот, проезжает два квартала, образующие центр Юстона. И только после этого жмет на газ, и – ура! свобода! да здравствует мистический экстаз скорости!
Каким могучим, каким уверенным он чувствует себя, когда рядом сидит Шерри, – вдвоем они защищены от мира, проносящегося мимо – пусть это всего лишь крошечная часть мира. И все же он радуется сгущающейся тьме, отделяющей его от Шерри, укрывающей его покровом одиночества, под которым он может взглянуть в лицо фактам и признаться себе, что по-настоящему расстроили его не Бентам и не сослуживцы, не спартанские интерьеры часовни Основателей, даже не потрясение, которое он вдруг испытал, поняв, что все эти годы проторчал как в темнице в цитадели пуританских устоев Новой Англии. Нет, по-настоящему задело его – но в этом он признаётся себе с трудом и, если бы не полутьма, даже подумать бы не рискнул – то, что он оказался настолько глуп ли, напуган ли, застенчив ли, что так и не переспал с этими студентками. А что, собственно, он хотел доказать? Какие принципы хотел исповедовать, какой нравственный постулат декларировал? Постулат один: он обожает Шерри и всегда ее обожал. Он никогда не причинит ей боли. И теперь в качестве особой награды за то, что был таким хорошим мужем, во всех отношениях замечательным мужиком, ему досталось лишь удовлетворение: он пронес знамя самоотречения почти до могилы. Потому что все уже кончено. Он слишком стар. Он уже вне всего такого.
Он был прав, что поступал именно так. И не поступал иначе. Он ищет в темноте руку Шерри. Их пальцы сплетаются.
– О чем вздыхал? – спрашивает Шерри.
– Я вздыхал? – удивляется Свенсон. – Думал, что надо все-таки заняться этим зубом. – Он поворачивается к ней и языком показывает, каким именно.
– Хочешь, я позвоню зубному?
– Нет, спасибо. Я сам позвоню.
Брак значит для него все. Он столько раз представлял себе, как при случае расскажет об этом восторженным студентам, но случая так и не представилось.
– Это, безусловно, облегчит мне жизнь, – говорит Шерри.
Будь у него настроение получше, он бы радовался тому, с какой легкостью, свидетельствующей об истинной близости, жена то вдруг продолжает старый разговор, то без предисловий меняет тему. Но сейчас это его раздражает. Почему Шерри не может прямо высказать свои мысли? Он-то знает, что у нее на уме. Экстренная психологическая помощь входит в ее обязанности, и если политика борьбы с сексуальными домогательствами действительно победит, меньше будет студенток, пострадавших от университетских Ромео. У Шерри накопилось столько информации – хватит, чтобы весь университет засадить за решетку, – но она удивительно сдержанно и терпимо относится ко всему, с чем сталкивается в своей амбулатории. Если бы Свенсон переспал с какой-нибудь студенткой, она бы такой терпимой и сдержанной не была. Шерри любит напомнить, что ее предки – сицилийцы, из деревень, где заблудших мужей дядюшки и братья обманутых жен обычно сбрасывают со скал. Сколько раз она заявляла, что, если он ей изменит, разведется с ним, а потом выследит и убьет. А то, что она уже много лет об этом не вспоминает, угнетает сейчас еще больше.
– Везет тебе. – Он чувствует, как Шерри вздрагивает.
– Прости, – говорит она. – Что я не так сделала?
– У меня нервы на пределе, – бормочет Свенсон.
– А у меня что, нет? – говорит Шерри. – Ты даже вообразить не можешь, какие у меня сегодня были кошмарные пациенты.
Свенсон должен бы спросить, почему кошмарные, но не испытывет ни малейшего желания.
– Знаешь, – говорит Шерри, помолчав, – ты расслабься. Никто тебя не уволит за то, что ты на занятиях разбираешь порнографические рассказы своих студентов.
– Прошу прощения, – говорит Свенсон.
Никто не реагирует. Все слишком увлечены: кто изображает напряженное внимание, кто – презрение. Свенсон, попавший в ловушку, слушает рассказ Келли Штейнзальц, как Элайя Юстон мечтал о том, что четыре года обучения гуманитарным наукам вдали от соблазнов цивилизации выпестуют духовных лидеров, которые вернутся в мир и сумеют его изменить. Родители так исполнены почтения, так стараются произвести впечатление, будто Келли – председатель приемной комиссии. Одна из матерей спрашивает смущенно:
– Скажите, а не мешает вам то, что университет так… мал?
– Никоим образом, – отвечает Келли. – Это наша община, и все мы ее члены. И он вовсе не мал. Это круг избранных. Круг… близких по духу.
Келли вещает про то, как Элайя Юстон основал Юстонскую академию, чтобы обучать в ней своих шестерых сыновей и семерых дочерей (тут один папаша удивленно присвистнул), но печальный рассказ о проклятии рода Юстонов опускает: три дочери умерли от дифтерита, две другие покончили с собой. Келли говорит об университетских традициях, но умалчивает о распространенном здесь поверье: считается, что в кампусе обитают привидения – дочери основателя, охочие до душ девушек-выпускниц.
Не упоминает Келли и о том, что процент девушек, бросающих учебу, в Юстоне опасно высок, что породило еще один своеобразный обычай: каждую весну старшекурсницы звонят в колокола – в честь того, что выдержали пытку до конца. Для Женской лиги университета это стало вопросом вопросов, они исполнены решимости выяснить, почему Юстон оказался настолько «опасным» местом для девушек, что большинство из них бежит отсюда, не доучившись. Опасное место? Да дело здесь не в опасности-безопасности. Просто женщины гораздо сообразительнее, они быстрее понимают, что в этом богом забытом уголке впустую тратят родительские денежки.
– Позвольте пройти! Позвольте пройти! – кричит Свенсон, и экскурсанты расступаются.
– О, профессор Свенсон! – восклицает Келли. – Это профессор Свенсон, писатель, преподающий в нашем университете. Возможно, вы читали его роман под названием…
Свенсон вежливо кивает, но предпочитает не дожидаться, вспомнит она название или нет. Он проходит Матер-холл: в этом викторианском здании с башенками, откуда в случае пожара выбраться практически невозможно, у него кабинет. Построено оно на месте пруда, который после того, как в его мрачных водах утопилась одна из дочерей Элайи Юстона, велено было осушить. Свенсон идет в университетскую амбулаторию – маленькое типовое строение, аккуратно обшитое вагонкой и расположенное на безопасном расстоянии от аудиторий и общежитий.
Звенит звоночек при входе, и Свенсон оказывается в пустой приемной. Он садится в пластиковое кресло, над которым висит плакат, где изображена бодренькая блондинка из группы поддержки бейсбольной команды, которой и в голову не приходило, что ее может сразить ВИЧ. В комнате пусто. Может, Шерри в кабинете с пациентом? Свенсону бы порадоваться минутке покоя. Полистал бы женские журналы, лежащие на столике, узнал бы, как полезно передохнуть в тишине. Он откашливается, возит креслом по полу… Ну ладно, предпримем что-нибудь поэффективнее.
– Сестра! – орет он. – Скорее! На помощь!
В приемную влетает Шерри. Сколько лет уже Свенсон не перестает восхищаться ее буйной красотой: жена его вполне может соперничать с брызжущими жизненной силой актрисами из итальянских послевоенных фильмов. Он обожает эту прорытую временем ложбинку между бровями, живое и подвижное лицо, выражение которого в секунду из встревоженного становится несколько нарочито жизнерадостным.
– Господи, Тед! – говорит она. – Я услышала, кто-то зовет на помощь. Даже не поняла сначала, что это ты.
– Почему ты так уверена, что мне помощь не нужна?
– Инстинкт, – говорит Шерри. – Двадцать лет опыта.
– Двадцать один, – уточняет Свенсон.
– Это мне нужна помощь, – вздыхает Шерри. – Неужели я столько лет замужем за кретином, который, чтобы привлечь к себе внимание, вопит во всю глотку? Тед, ради бога, кончай на меня пялиться.
Вот они, преимущества брака – он может смотреть сколько пожелает. При нынешнем политическом климате прежде чем позволить себе подобный взгляд, рекомендуется заблаговременно вступить с женщиной в отношения супружеской близости по обоюдному согласию. Наряд Шерри, белый халат поверх джинсов и черной футболки, не у каждого мужчины вызвал бы невольную, как у собаки Павлова, эрекцию, но Свенсон реагирует именно так.
– Сестра, со мной что-то не то, – говорит он.
Таковы были его первые слова, обращенные к ней. В то утро – это было в Нью-Йорке – он встал с кровати и упал, потом, одеваясь, падал еще дважды, вышел выпить кофе и тут же поцеловал тротуар. Очевидно, опухоль мозга. Он дождался следующего падения и отправился в больницу Святого Винсента.
Народу в приемном покое было немного. Медсестра – это и была Шерри – повела его в кабинет врача, который находился в состоянии, близком к невменяемому, поскольку от него только что вышла Сара Воан [2]. Врачу хотелось побеседовать о стрептококковой ангине Сары, а вовсе не о недуге Свенсона, оказавшемся воспалением среднего уха. Свенсон поблагодарил его, встал и рухнул на пол. Когда он очнулся, Шерри держала его за руку – и до сих пор держит. Так он всегда говорил, рассказывая эту историю, чего он, впрочем, давно уже не делает – людей, которые ее не слышали, в их окружении не осталось. А Шерри обычно добавляла: «Чем я думала, влюбившись в мужчину, уже находившегося в бессознательном состоянии!»
На кафедральных обедах в Юстоне тут обычно следовала напряженная пауза. Шерри явно шутила. Чего присутствующие не понимали. Свенсон обожал такие моменты: ему казалось, что они с Шерри здесь все еще чужаки и у них нет ничего общего с этими тупицами и их покорными женушками, раскладывающими по тарелкам витаминный салат. Уже когда Руби родилась, они с Шерри все еще считали себя бунтарями, соучастниками преступления, притворяющимися благонадежными гражданами на детсадовских праздниках и родительских собраниях. Но потом все начало как-то… пробуксовывать. Он знает, Шерри винит его в том, что Руби, уехав в прошлом сентябре учиться, с ними почти не общается.
Шерри смотрит в окно – не идет ли кто – и говорит:
– Ну что ж, давайте посмотрим. Пройдите за мной.
Свенсон идет по коридору в процедурную. Шерри закрывает дверь, присаживается на краешек каталки. Свенсон встает между ее ног и целует ее. Она соскальзывает с каталки. Он трется своими бедрами о ее, Шерри одной рукой обнимает его, и он, споткнувшись, отступает назад.
Шерри говорит:
– Как ты думаешь, если нас застукают за таким занятием в университетской амбулатории, нашей карьере это повредит?
Но ничем таким они заниматься не собираются. Это всего-навсего приветствие, возобновление знакомства, не истинное желание, а скорее желание после такого вяло-тепловатого денька поднять градус настроения.
– Мы бы сказали, что занимаемся этим в терапевтических целях, – говорит Свенсон. – Исключительно по медицинским показаниям. Но вообще-то мы бы могли затрахать друг друга до полусмерти, и никто бы не услышал.
– Неужели? Прислушайся!
За дверью кого-то рвет. Вулканические извержения сменяются стонами. Когда они стихают, Свенсон слышит шум льющейся воды. Затем снова извержения, и опять льется вода. Звуки не самые возбуждающие. Он отходит в сторону.
– Чудесно! – говорит Свенсон. – Спасибо, что обратила мое внимание.
– Желудочный грипп, – объясняет Шерри. – Мерзость ужасная. Но звучит хуже, чем есть на самом деле. Представляешь, Тед, дети приходят сюда поблевать. Когда мы были в их возрасте, у нас хватало ума отползти куда-нибудь подальше и очищать желудок вдали от публики. В амбулаторию шли, только перебрав ЛСД, когда по ногам уже зеленые змейки ползли.
– Трудный день? – устало спрашивает Свенсон.
Видно, что-то случилось. Шерри уж никак не назовешь черствой по отношению к пациентам, во всяком случае к юным. Сколько раз он возил ее в амбулаторию в четыре утра – из-за сердечных приступов, которые оказывались острыми приступами невроза первокурсников. Или действительно пугающими, но отнюдь не летальными последствиями алкогольных излишеств. У нее хватает терпения на всех, разве что кроме самых мрачных ипохондриков, которые держат ее за прислугу и возмущаются, почему она не имеет права выписывать рецепты на антидепрессанты. Но и тогда она их выслушивает без раздражения. Однако в этом семестре Шерри не дает спуску университетским спортсменам, увиливающим от экзаменов, – к нюням, которые, ушибив мячом палец, требуют, чтобы руку загипсовали по локоть. С такими она ведет себя не как мамочка, а как сестра Рэтчет [3].
– Давай забьем на все это, а? – говорит Свенсон. – Поедем домой, рухнем в койку.
– Боже мой, Тед! Какое домой? У нас же сегодня днем эта встреча, сам знаешь.
Не знал он ничего. Или знал. Знал и забыл. Ну почему Шерри говорит так раздраженно, словно он дитя, неразумное и безответственное? Могла бы быть чуть терпимее к его легким провалам в памяти. Разве можно винить его, если он забыл, что всех преподавателей и сотрудников пригласили (обязали прийти) на собрание, где будет обсуждаться политика Юстона по отношению к сексуальной агрессии.
Уже полгода в Юстоне с тревогой и волнением следят за скандалом, разразившимся в Стейте, университете, где учится Руби: там прошлой весной преподаватель на лекции по истории продемонстрировал учащимся слайд с классической греческой статуей, обнаженной женщиной. В выражении своих чувств он был краток. Произнес только «ням-ням». Это «ням-ням» ему ой как аукнулось. Студенты обвинили его в демонстрации вожделения. Он сказал, что это была примитивная, так сказать, нутряная реакция на произведение искусства. И «ням-ням» касалось эстетики, а никак не гениталий. Тут они заявили, что он ставит их в неловкое положение. С этим уже не поспоришь. Не стоило ему употреблять слово «гениталии», тем более в оправдание. Вот его и выгнали без выходного пособия, и он отстаивает свои права через суд.
Раздается робкий стук в дверь. Наверняка проблевавшееся дитя.
– Войдите, – говорит нараспев Шерри, и перед ними предстает Арлен Шерли в белоснежной рубашке и брюках.
Арлен – коренная жительница Вермонта, пожилая вдова, чья хроническая неуверенность в себе слышна даже в дребезжащем голосе, в любой момент готовом перейти в плач. Порой позвонит Шерри с дежурства, и у них от ее интонаций сердце замирает. Уж не помер ли кто?
– Господи, хорошо-то как на улице, – плачущим голосом возвещает Арлен. – А подумаешь, что скоро все станет серым и унылым и впереди эта бесконечная зима…
Собственно говоря, Свенсон и сам так думал, тащась по кампусу за толпой экскурсантов, но слышать это от Арлен невыносимо.
– Так идите, Арлен, предавайтесь развлечениям! – говорит он. – Наслаждайтесь, пока не поздно.
Шерри берет Арлен под руку, под пухлый локоток.
– Мы опаздываем на собрание, – говорит она. – Если я тебе понадоблюсь, тут же звони. Безо всякого стеснения.
Шерри со Свенсоном идут на стоянку, к его пятилетнему «аккорду». Они знают, что поездка через кампус приравнивается к экологическому преступлению, но хотят смыться, как только собрание закончится.
– С чего это ты привязался к Арлен? – спрашивает Шерри.
– Прошу прощения, – говорит Свенсон. – Сам не знаю, что на меня нашло. Сегодня я имел удовольствие разбирать шедевр одного из своих подопечных: рассказ заканчивается тем, что парень трахает курицу.
– Курице-то понравилось?
– Курица была мороженая, – говорит Свенсон.
– Бедная курочка. А может, оно и к лучшему? И как же прошло занятие?
– Ну, прошло себе. Мне удалось продержаться, не сказав ничего, что могло бы спровоцировать Женскую лигу устроить сегодня вечером пикет у моего дома. С работы пока что не выгнали. Вроде бы.
Они подъезжают к университетской церкви, где, быть может, декан Фрэнсис Бентам уже сообщил собравшимся, что те, кто разбирает на занятиях рассказы про секс с домашней птицей, автоматически подлежат увольнению.
Кажется, успели вовремя. Кучка заядлых курильщиков (естественно, из числа штатных преподавателей) толпится у входа. Когда Свенсон подруливает к зданию, они как раз успевают докурить до фильтра и бросают тлеющие окурки на дорожку. Свенсон и Шерри входят, держась за руки, следом за курильщиками и находят себе места в заднем ряду.
– Дай мне свои солнечные очки, – шепотом просит Свенсон.
– Отвяжись.
Свенсон пригибается так низко, что едва не касается каблуков сидящей перед ним дамы, и осматривает зал. Вся клика на месте: и нервные, анемичные младшие преподаватели, и седеющие ровесники Свенсона, и даже удалившаяся на заслуженный отдых старая гвардия. Все они послушно приползли в эту мрачную церковь, где пару веков назад преподобный Джонатан Эдвардс, посетивший Юстон в рамках турне «Грешники в длани Господа карающего», вселял в души слушателей ужас, описывая в красках, как обреченных на муки швыряют в адское пламя, как поджаривают их, вопящих от ужаса, на сковородах. В память об этом событии на стене висит портрет Эдвардса – он сурово смотрит из-за плеча декана Фрэнсиса Бентама, который, поднимаясь на кафедру, бросает на картину взгляд и едва заметно вздрагивает. Коллеги подобострастно хихикают.
– Недоносок, – шипит Свенсон.
Дама, сидящая впереди, разворачивается к ним.
– Полегче, – говорит Шерри.
Свенсон еще по гнезду седых волос и напряженной, почти воинственной осанке безошибочно определил, что это Лорен Хили с английской кафедры, специалистка по феминистским трактовкам художественной литературы, нынешняя глава Женской лиги. Свенсон с Лорен обычно имитируют сдержанную вежливость, но по причинам, для него непостижимым (есть подозрение, что виной тому аллергия на тестостерон), Лорен ненавидит его всеми фибрами души.
– Лорен! Привет! – говорит Свенсон.
– Привет, Тед, – произносит Лорен одними губами.
Декан Бентам – в пижонском блейзере, вызывающем бордовом галстуке-бабочке, ярко-синие глаза сверкают из-за очков в золотой оправе – напоминает садиста-педиатра, присланного из Англии, дабы научить наглых американских детишек вести себя прилично. Декана взяли в университет лет шесть назад, когда у преподавательского состава случился коллективный приступ ненависти к себе; появившись в Юстоне еще в качестве кандидата на должность, он не скрывал свойственного выпускникам Оксбриджа чувства превосходства над трогательными, но безнадежно наивными идиотами-туземцами.
Бентам обеими руками опирается на кафедру, наклоняется, словно собираясь ее поцеловать, затем резко выпрямляется и, размахивая над головой листом бумаги, говорит:
– Уважаемые друзья и коллеги! Здесь изложена стратегия университета Юстона по вопросам сексуальной агрессии. – Он улыбается: вот, полюбуйтесь, на редкость забавный симптом, так вылезают пережитки пуританского прошлого, – и тем не менее напоминает директора школы, из тайных извращенцев, которые за малейшее отступление от правил с наслаждением хлещут провинившихся розгами. – В начале каждого учебного года все вы получаете по почте этот документ, в одном пакете с расписанием работы спортзала и буфета. И тут же отправляете все это в мусорную корзину.
Преподаватели посмеиваются чуточку виновато, но довольно. Да, неплохо папочка их изучил.
– Я, например, выкидываю эти бумажки не читая. Хотя сам их вынужден писать. Но веяние времени таково (про абсурдные события в Стейте всем нам известно, сплетничать не будем), что приходится признать – правила игры меняются. Так что я решил, надо нам с вами найти время и всем вместе это проглядеть.
Зал тихонько стонет – так преподаватели выражают робкий протест. Декан позволяет им продемонстрировать свои чувства и приступает к делу.
– Ага, в случае, если кто подаст на университет в суд, они заявят, что нас предупреждали, – шепчет Шерри на ухо Свенсону.
Да, конечно, Шерри как всегда все сразу поняла – ей незачем выслушивать бесплодные рассуждения о культурной агрессии Британии и этическом наследии пуритан. Шерри знает, что все гораздо проще, что речь идет о гипотетическом возмещении убытков. Судебные процессы внушают университету такой же ужас, какой внушало Джонатану Эдвардсу адское пламя. Один солидный иск, и Юстон с его крохотными фондами окажется на краю гибели.
– Пункт первый, – зачитывает Фрэнсис Бентам ироничным тоном. – Никто из преподавателей Юстонского университета не имеет права вступать в интимные отношения со студентами или выпускниками университета или же требовать за профессиональную поддержку сексуальных услуг.
Ну что ж. С этим можно согласиться, при условии, что правило обратной силы не имеет. В старые времена романы со старшекурсницами считались льготой, положенной по статусу. Однако Бентам уже перешел от четких запретов, простых и трудновыполнимых, как десять заповедей, к расплывчатым материям: враждебной обстановке, атмосфере угроз и шантажа. Это еще что. Как и те, кто внимал некогда Эдвардсу, внимающие теперь Бентаму обратились от темы неминуемого возмездия к вопросам попикантнее – задумываются о том, вскроются ли их собственные тайные грешки.
Пуританство живет и процветает. Хвала Господу за то, что человеческая психика многое умеет вытеснять. А если бы кто-нибудь встал и сказал про то, что у многих из них сейчас на уме, – про то, что есть нечто эротическое в самом преподавании, в потоках информации, текущих во все стороны, как… телесные соки. Ведь Книга Бытия возводит первый грех к тому самому надкушенному яблоку, плоду не с абы какого дерева, а с древа познания.
Влечение, возникающее между учеником и учителем, – издержки профессии. Сколько студенток за эти годы влюблялось в Свенсона. Но он на собственный счет не обольщается. Это заложено в систему. Впрочем, интерес их ему льстит, это приятно само по себе, и порой на их внимание он отвечал, однако, самым безобидным образом. Ну что с того, что работу мисс А. он прочитывал первой или же специально смотрел, как отреагирует на его шутку мисс Б.? Чаще всего это были те студентки, которые либо трудились старательнее, либо знали больше других. И все эти… мимолетные привязанности никогда не переходили во что-нибудь посерьезнее. Да Свенсона впору канонизировать. Он – юстонский святой!
Каким бы это ни показалось невероятным – всем, в том числе ему самому, – но он проработал здесь двадцать лет и ни разу не переспал со студенткой. Он любит Шерри. Он дорожит браком. Он всегда… сторонился других женщин. И безо всякого ректора знал, какие моральные обязательства накладывает на преподавателя его власть. Так что ему всегда удавалось избежать… неловкостей. Он говорил о литературе. Беседы на профессиональные темы воздвигали между ним и потенциально привлекательными студентками невидимые барьеры, которые уже не удавалось преодолеть. И это делало невозможным их общение на другом уровне – к примеру, на межполовом.
Сейчас даже имена этих студенток припоминаются с трудом – одно это доказывает, что они не значили для него ничего, что он не стал бы ради них рисковать своей работой; и ему, сидя здесь, нечего стыдиться и бояться, что всплывет из прошлого некая тень и заявит, что за пятерку по «Основам литературного мастерства» она вступала с ним в интимные отношения. Но Бентам говорит как раз о том, что необязательно должно произойти нечто конкретное. Костер войны полов может возгореться от крохотной искорки. Лучше не смотреть студентам в глаза, не жать им руки. Каждая аудитория – пещера со львом, каждый преподаватель – Даниил. А Свенсон каждый вторник должен обсуждать чей-нибудь рассказ про инцест, про неуклюжий подростковый секс, про первые опыты минета, и с кем – с самыми трепетными и чувствительными юстонскими студентами, иные из которых, вполне вероятно, презирают его по причинам, о коих можно только догадываться: он учитель, а они нет, или он, допустим, напоминает чьего-то отца.
Наступает долгая тягучая тишина. Ректор Бентам с напускным смущением оглядывается на портрет Джонатана Эдвардса и, вновь развернувшись к залу, говорит с усмешкой:
– В отличие от вашего достопочтенного прародителя я вас пугать не собираюсь. Но чтобы на несчастных поселенцев никто из засады не нападал, они должны быть постоянно готовы к обороне. Очевидно, что остались еще охотники на ведьм, которые готовы отправить на костер любого, кто посмеет при виде греческой статуи причмокнуть губами. Ну вот и всё. Проповедь закончена. Кстати, я совершенно не опасаюсь, что нечто в этом роде может приключиться у нас в Юстоне.
Атмосфера в часовне мрачная – словно Бентам сообщил о надвигающейся эпидемии, которая поражает наугад, словно он известил о том, что Господь решил покарать их мирный муравейник.
Свенсону и Шерри удается улизнуть до того, как их поглотят зыбучие пески досужих разговоров.
Свенсон выруливает со стоянки, тащится по кампусу, подскакивая на «лежачих полицейских», медленно выезжает из ворот, проезжает два квартала, образующие центр Юстона. И только после этого жмет на газ, и – ура! свобода! да здравствует мистический экстаз скорости!
Каким могучим, каким уверенным он чувствует себя, когда рядом сидит Шерри, – вдвоем они защищены от мира, проносящегося мимо – пусть это всего лишь крошечная часть мира. И все же он радуется сгущающейся тьме, отделяющей его от Шерри, укрывающей его покровом одиночества, под которым он может взглянуть в лицо фактам и признаться себе, что по-настоящему расстроили его не Бентам и не сослуживцы, не спартанские интерьеры часовни Основателей, даже не потрясение, которое он вдруг испытал, поняв, что все эти годы проторчал как в темнице в цитадели пуританских устоев Новой Англии. Нет, по-настоящему задело его – но в этом он признаётся себе с трудом и, если бы не полутьма, даже подумать бы не рискнул – то, что он оказался настолько глуп ли, напуган ли, застенчив ли, что так и не переспал с этими студентками. А что, собственно, он хотел доказать? Какие принципы хотел исповедовать, какой нравственный постулат декларировал? Постулат один: он обожает Шерри и всегда ее обожал. Он никогда не причинит ей боли. И теперь в качестве особой награды за то, что был таким хорошим мужем, во всех отношениях замечательным мужиком, ему досталось лишь удовлетворение: он пронес знамя самоотречения почти до могилы. Потому что все уже кончено. Он слишком стар. Он уже вне всего такого.
Он был прав, что поступал именно так. И не поступал иначе. Он ищет в темноте руку Шерри. Их пальцы сплетаются.
– О чем вздыхал? – спрашивает Шерри.
– Я вздыхал? – удивляется Свенсон. – Думал, что надо все-таки заняться этим зубом. – Он поворачивается к ней и языком показывает, каким именно.
– Хочешь, я позвоню зубному?
– Нет, спасибо. Я сам позвоню.
Брак значит для него все. Он столько раз представлял себе, как при случае расскажет об этом восторженным студентам, но случая так и не представилось.
– Это, безусловно, облегчит мне жизнь, – говорит Шерри.
Будь у него настроение получше, он бы радовался тому, с какой легкостью, свидетельствующей об истинной близости, жена то вдруг продолжает старый разговор, то без предисловий меняет тему. Но сейчас это его раздражает. Почему Шерри не может прямо высказать свои мысли? Он-то знает, что у нее на уме. Экстренная психологическая помощь входит в ее обязанности, и если политика борьбы с сексуальными домогательствами действительно победит, меньше будет студенток, пострадавших от университетских Ромео. У Шерри накопилось столько информации – хватит, чтобы весь университет засадить за решетку, – но она удивительно сдержанно и терпимо относится ко всему, с чем сталкивается в своей амбулатории. Если бы Свенсон переспал с какой-нибудь студенткой, она бы такой терпимой и сдержанной не была. Шерри любит напомнить, что ее предки – сицилийцы, из деревень, где заблудших мужей дядюшки и братья обманутых жен обычно сбрасывают со скал. Сколько раз она заявляла, что, если он ей изменит, разведется с ним, а потом выследит и убьет. А то, что она уже много лет об этом не вспоминает, угнетает сейчас еще больше.
– Везет тебе. – Он чувствует, как Шерри вздрагивает.
– Прости, – говорит она. – Что я не так сделала?
– У меня нервы на пределе, – бормочет Свенсон.
– А у меня что, нет? – говорит Шерри. – Ты даже вообразить не можешь, какие у меня сегодня были кошмарные пациенты.
Свенсон должен бы спросить, почему кошмарные, но не испытывет ни малейшего желания.
– Знаешь, – говорит Шерри, помолчав, – ты расслабься. Никто тебя не уволит за то, что ты на занятиях разбираешь порнографические рассказы своих студентов.