О смехе не может быть и речи. Каждое движение дается с трудом: умываешься, готовишь еду, вскрываешь письма – словно разыгрываешь этюд в театральной школе. Ощущение, что они на сцене, не покидает их, даже когда они одни. Шерри явно пытается не опускаться до враж­дебности, то есть не обсуждает ни его отношений с Анджелой, ни гряду­щее слушание дела. Но иной темы просто нет – все так или иначе с этим связано.
   Вот почему Господь дал людям алкоголь. Многие – из тех, кто при­сутствовал на приеме у Бентама, возможно, Лен, наверное, даже Шер­ри – скорее всего думают, что у Свенсона уже давно проблемы с выпив­кой, однако Свенсон с этим не согласен. Впрочем, сейчас такая проблема помогла бы решить другие, более серьезные. Для таких случа­ев Господь и придумал склонность к алкоголизму. Свенсон наблюдает за тем, как коробки с вином опорожняются, и мир вокруг него становится словно обложенным пенопластом, который приглушает звуки, сглажи­вает углы, служит буфером между Свенсоном и его жизнью. Алкоголь держит его в состоянии оцепенения, но в то же время Свенсон удиви­тельным образом напоен злостью, доставляющей ему удовольствие: она глушит тревожный шепоток боли, страха, тоски.
   Поэтому он не придает должного значения рассказу Шерри о том, как она ходила в библиотеку, у входа в которую устроили митинг: Жен­ская лига университета вышла с плакатами, требующими, чтобы Юстон стал для женщин безопасен. Готовясь к сему радостному дню, они взя­лись украшать все кругом. На женском общежитии развешаны транспа­ранты. НЕТ – СЕКСУАЛЬНЫМ ДОМОГАТЕЛЬСТВАМ! РАСПУТНИ­КОВ – К ПОЗОРНОМУ СТОЛБУ! И поэтому над заснеженным университетским двориком словно витает дух Марди Гра [26].
   Бедняжка Шерри вынуждена была пройти сквозь эту толпу. Она сто­яла и наблюдала за выступавшими, вопившими теми пронзительными голосами, слыша которые, она всегда говорила: понятно, за что мужчи­ны ненавидят женщин. Интересно, была ли там Анджела, думает Свен­сон. Когда Шерри подошла к демонстрантам, загородившим вход в зда­ние, Лорен Хили предложила ей подняться на трибуну и выступить, а остальные радостно эту идею поддержали.
   Шерри говорит:
   – Я не могла туда подняться и вступить с ними в спор, будто я на твоей стороне. Но я так долго была на твоей стороне, так к этому привыкла, что сама не могла понять, за кого же я теперь, и вообще, могу ли я вы­ брать одну из сторон.
   Не важно, сколько Свенсон выпил – эти слова Шерри он слышит. Его все еще шатает, он никак не может отдышаться, а Шерри говорит, что с нее достаточно, она уходит, поживет в том огромном деревенском доме, где Арлен Шерли живет одна с тех самых пор, как ее муж однажды не вписался в поворот и врезался на скорости в бетонный сарай.
   Шерри права. Можно всю жизнь прожить с человеком, но так его и не узнать. Лично он поражен до глубины души: как могла женщина, с ко­торой он провел половину жизни, предпочесть ему Арлен! Если, как Шерри говорит, мужики есть мужики, может, и бабы есть бабы, со свои­ми ведьмовскими шабашами и «Джейн Эйр».
   Вечером после отъезда Шерри Свенсон снова напивается, и тут зво­нит Руби.
   – По-моему, ты поступил с мамой гнусно, – заявляет она.
   Потом сообщает, что позвонила не поэтому. Она позвонила преду­предить, что на Рождество домой не приедет. Она решила провести пра­здники с Шерри у Арлен Шерли. Замечательно. Устроят прибежище для оскорбленных женщин. Руби наберется опыта – у мамочки и мамочкиной подружки-плаксы. Кроме всего прочего, он отлично понимает, что на Руби его логика и его убеждения подействовать не могут.
   Несколько вечеров подряд Свенсон пытается стряпать что-нибудь из того, что обычно готовит Шерри, – омлет или спагетти по-карбонарски. Но соус с макаронами не смешивается, прилипает к сковороде – ко­мья масла и сыра, толстенный слой свиного жира. Каждая кулинарная попытка сопряжена с непреодолимыми трудностями: то он не может найти дуршлаг, то масло, растопленное для омлета, начинает гореть, и в конце концов он сдается. Будет жить как все. Покупать готовые мороже­ные обеды для микроволновки. И вовсе они не такие уж мерзкие. Надо было им с Шерри и раньше их покупать, нечего было строить из себя гурманов. Но экзотика замороженных блюд скоро надоедает, и через не­которое время он вообще перестает есть, разве что разогреет себе иной раз баночку тушеных бобов или сладкой кукурузы – здоровую вегетари­анскую пищу.
   Обычно до пяти он не пьет, хотя порой начинает где-то около четы­рех. Днем он сидит за книгами. Поглощенный чтением, перестает при­слушиваться, не подъехала ли к дому машина Шерри, что означало бы, что она передумала и вернулась домой. Перестал ждать, что позвонит Магда, скажет, что она по-прежнему считает себя его другом, только зря он связался с малолеткой. Перестал бояться, что Магда узнает про плен­ку или – что еще хуже – про то, что он пытался всучить рукопись Андже­лы Лену Карри.
   Увлеченный сюжетом или психологическим портретом персонажа, он забывает о тоске по Шерри и о том, что он по глупости считал своей жизнью; ему почти удалось себя убедить, что это не удар судьбы, а благо­словение. Он может читать, сколько захочет, ему не нужно преподавать, да и с сочинительством пора завязывать. Однако он не может не заме­тить, что читает в основном классические произведения про адюльтер или – если интерпретировать по-другому – трагическую, всепоглощаю­щую, меняющую жизнь любовь. Он уходит с головой в «Анну Каренину», перечитывает любимые сцены, заглядывает в «Госпожу Бовари», откры­вает даже «Алую букву» – хотя это уже выше его сил. Страсть и последу­ющее наказание – яд, тюрьма, поезд. У грешников не так уж много вари­антов. Толстой бы посоветовал Свенсону отправиться на железную дорогу и броситься под поезд. Идея не так уж плоха. Но Свенсон не поз­волит себе пойти этим путем – путем, который выбрал его отец.
   Лжецов и обманщиков никто не прощает. Кроме, естественно, Че­хова. Вот чего хочет Свенсон – финала «Дамы с собачкой»: Гуров и Анна обманывают своих близких, они не стали идеальными людьми, пусть да­же их изменила любовь, любовь, поднявшая обоих над болотом, в кото­ром они барахтались всю жизнь. Гуров так и остался позером, Анна – никчемной плаксой, но они в своей страсти не мелки и смешны, они – люди, поступающие в соответствии со своими желаниями, мечтами, страхами, и поэтому вызывают сострадание, поэтому их можно про­стить. Самое трудное им еще предстоит. В том, что самое трудное пред­стоит и ему, Свенсон не сомневается.
   Может, правы Толстой с Флобером, может, Свенсону действительно лучше бы кинуться под поезд или выпить яду. Но когда он позволяет се­бе представить, что за всем этим наблюдают, и прощается ему это пото­му, что он всего лишь человек, со всеми своими ошибками и недостатка­ми, – вот тогда он действительно может встать с дивана и попытаться одолеть поселившегося в нем камикадзе.
   Во время одной из таких попыток вести себя как положено взрослому человеку, жизнь которого в опасности, Свенсон возвращает сборник сти­хов Анджелы в библиотеку. Он не знает, да, в сущности, ему и все равно, поможет ему это или навредит. Он действует чисто импульсивно. Ему хо­чется, чтобы этой книги в доме не было. В библиотеку он отправляется в восемь утра, к открытию, в это время никакой уважающий себя студент за книжками не сидит и даже члены Женской лиги спят спокойно в своих постелях и видят сны про царство амазонок. Даже Бетти Хестер еще не пришла на работу – она дома, пестует своих бесчисленных ребятишек.
   Удивительно, но в библиотеке вообще никого нет. Святилище пусто. Кто угодно может стащить журнал со стенда. Свенсон опрометью броса­ется вон из библиотеки, и то, что он с такой легкостью выполнил опас­ную миссию, бодрит его настолько, что он чувствует в себе силы пред­принять поход на Мейн-стрит. С тех пор как Шерри ушла, он старается не бывать в городе – не потому, что опасается встретить знакомых, а по­тому, что непонятным образом боится рождественских украшений. Ес­ли он будет сидеть дома, не включая ни радио, ни телевизора, если будет читать книги, авторы которых давным-давно умерли, может, ему удастся забыть про наступающие праздники. Он никогда их особенно не любил, скорее наоборот, но он уверен, что его настроение, и без того мрачное, неминуемо ухудшится, так как вся эта красота лишний раз напомнит ему, что жена и дочь бросили его аккурат перед Рождеством.
   И вот – опять Юстон. Милый провинциальный Юстон! А он чего ожидал – кричащей роскоши универмагов Пятой авеню? Над входом в круглосуточный супермаркет висит гирлянда разноцветных лампочек. На лоскутке подмерзшего газона перед зданием церкви конгрегационалистов – сценка поклонения волхвов, которых изображают манекены в золотых коронах и фиолетовых махровых халатах. Слез умиления их вид не вызывает, и Свенсон спокойно проходит мимо, настолько спо­койно, что решается заглянуть в видеосалон. О чудо! – сегодня у него день удач: салон уже открыт, наверное в расчете на мамаш, которые, от­ведя малышей в детский сад, захотят убить свободное время.
   Свенсон обходит стороной призывные стенды с новыми поступле­ниями, проскальзывает мимо рядов унылых романтических комедий и направляется в отдел классики. «Короткая встреча» [27], «Правила игры» [28] – принцип отбора у него примерно тот же, что и с книгами. Он снимает с полки «Голубого ангела», думает, не взять ли, однако ставит обратно – вздрогнув, но не от отвращения, а наоборот: его так и тянет к этой кас­сете. Свенсон уговаривает себя отложить этот фильм до другого раза, когда он ему очень понадобится, когда ему действительно необходимо будет посмотреть, как волшебная сила искусства превращает жалкого, предающегося самоуничижению идиота в трагического героя.
 
   Как ни бережет Свенсон свою хрупкую психику от ужасов праздничного веселья и мрачной действительности домашних праздников, он знает – нутром чует, что наступил сочельник. Он покупает галлон отличного ро­ма и несколько картонок эггнога [29], перемешивает все в хрустальной ча­ше – уж если делать, то как положено, – но половника найти не может и черпает липкую смесь кружкой. Выпив несколько порций, он вдруг на­чинает вспоминать всю череду рождественских праздников – с самого детства. Как-то раз отец подарил ему на Рождество внушительное собра­ние замызганных стеклянных пузырьков с образчиками прибрежных водорослей. А Руби однажды досталась бракованная кукла, которая от­казывалась говорить, писать и вообще делать все что полагалось, и Руби прорыдала весь день, требуя, чтобы ей немедленно принесли новую.
   Насколько лучше так – одному, в тишине и покое, с морем разливан­ным эггнога, с на редкость подходящими книжками. Он тыщу лет не пе­речитывал «Рождественские повести». Так зачем он сидит у телефона, зачем ждет, что позвонит Шерри или Руби – пожелать счастливого Рож­дества и удачи в новом году? Он разрешает себе представить, как звонит Анджела и говорит, что думает о нем. А о чем ей еще думать – дома, с ро­дителями, в Ныо-Джерси? Конечно, она думает о нем – о том, как будет давать против него показания.
   Время опять тянется невыносимо долго. Свенсон чувствует себя как сохнущая от любви девица, ждущая звонка от прекрасного юноши. Он превратился вдруг в героиню романа Анджелы Арго. Пока спиртное не возымело своего волшебного действия – пока что он вполне может сесть за руль, – Свенсон выезжает на пустынное шоссе и направляется к видеосалону.
   Ром, к счастью, притупил остроту бокового зрения, и оттого он не замечает одиноких мужчин, в сочельник ищущих развлечений в отделе «для взрослых». Впрочем, он сам с таким виноватым видом пробирается к отделу классики, что можно подумать, хочет отыскать там кассету с детским порно. «Голубого ангела» нету нигде. Он судорожно роется на полках. Кто мог взять этот проклятый фильм? Его годами никто не смо­трел – за исключением Анджелы Арго. Может, она увезла его на канику­лы домой и пересматривает снова и снова, думая о Свенсоне… Ну за что ему все это? Он ведь всего-навсего помог ей с романом.
   Свенсон кидается к столику дежурного, за которым сидит хорошень­кая голубоглазая блондинка, херувимчик кисти Боттичелли, и украдкой поглощает спрятанные под столом чипсы. Если уж он решил закрутить роман со студенткой, то почему не выбрал вместо проклепанной акулы, мечтающей только о нью-йоркском издательстве, такую милашку?
   – «Голубой ангел» у вас имеется? – спрашивает Свенсон.
   – Ой, не знаю, – говорит херувим. – «Голубой ангел»… Слушайте, а вы «Жизнь прекрасна» видели? Это лучший фильм про ангелов. Мы к Рождеству десять кассет заказали, и все разобрали. Но одну кто-то уже вернул.
   И тут Свенсон вспоминает, почему выбрал Анджелу, а не такую вот девушку.
   – Это немецкий фильм. Тридцатых годов.
   Очень важно считать себя человеком, который хочет посмотреть «Голубого ангела» и который ни за что и никогда не будет смотреть «Жизнь прекрасна». Но какая, в сущности, разница? Кому какое дело, что за фильмы он любит? Он все разрушил, и причиной тому – бессмыс­ленное, идиотское наваждение: увлекся странной, безнравственной, честолюбивой девчонкой, которая буквально прошлась по нему…
   Девушка говорит:
   – Я читала в газетах, что девяносто процентов американцев верят в ангелов-хранителей.
   – Такой высокий процент? – говорит Свенсон.
   – Я вот верю. У меня был когда-то парень, он как напивался, становился неуправляемым. Один раз ввалился ко мне ночью с огромным ножом в руках. И тут я увидела, как в наш трейлер влетел ангел в белых одеждах и схватил его за руку.
   – Потрясающе! – говорит Свенсон. Где был ангел с огненным мечом, которому полагалось охранять дверь в комнату Анджелы Арго? – Так… есть у вас эта кассета?
   – Должна быть, – отвечает херувим. – Я проверила по компьютеру. Свенсон едва не бегом бежит в отдел классики и на сей раз находит кассету сразу же – она пряталась в скромной черно-белой коробке, буду­чи слишком благородной и исполненной достоинства, а посему не же­лавшей никого завлекать сексуальной Марлен Дитрих на обложке.
   – Наслаждайтесь, – говорит мисс Боттичелли.
   Ни она, ни Свенсон не могут скрыть удовольствия от того, что по­ставленная задача выполнена, ведь могло случиться и иначе, ангелу при­шлось бы огорчить незнакомца – да еще в сочельник, и кто знает, како­вы бы были последствия.
   – Счастливого Рождества! – говорит девушка.
   – И вам того же, – бормочет Свенсон.
 
   Но сначала нужно еще выпить. Поднять бокал за здоровье Шерри, Руби, Анджелы, Магды и – пока его не покинуло рождественское настроение – за ректора Бентама, Лорен Хили и всех своих студентов. Доказательство существования Господа не только в том, что Свенсон стоит на коленях в ванной комнате, склонив голову над унитазом, но и в том, что он в состо­янии включить видеомагнитофон. Вот на экране появляются бесконеч­ные титры. Он мог бы их перемотать, но ему нужно подготовиться к пер­вой сцене, где базарят в клетках гуси и утки. Следующий кадр: ученики в классе шумят, гогочут, но разом смолкают, едва входит герр профессор Рат (Свенсону такого никогда добиться не удавалось), затем – история с непристойными фотографиями Лолы-Лолы в юбочке из перьев: этот эротический наряд побуждает профессора отправиться на поиски его обладательницы в гнездо разврата – клуб под названием «Голубой ангел»,
   Свенсон усаживается в кресло, зачерпывает очередную кружку на­питка – готовится к сцене за кулисами, где Рат представляется: «Я – пре­подаватель гимназии», а Марлен Дитрих, она же Лола-Лола, окидывает его равнодушным взглядом – ну и что с того, что он в строгом пальто, а она в штанишках с оборочками, – и говорит: «В таком случае вам долж­но быть известно, что шляпу полагается снимать». Тут герру профессору конец. Она едва продемонстрировала свою силу, это лишь намек на са­домазохистскую игру, а он уже конченый человек, еще до того, как она говорит: «Будете вести себя прилично – можете остаться», причем за всем этим наблюдают (эти кадры Свенсон просто ненавидит) спрятав­шиеся в уборной Лолы-Лолы ученики профессора.
   Свенсону тяжело смотреть и на то, как Лола отказывается за деньги ублажать клиента заведения. «Я – артистка!», – заявляет она. Сквозь растопыренные пальцы он смотрит, как она начинает свое знаменитое «Я голову теряю от любви» – женщина, умеющая держать себя в руках, поет песню, исполненную такой безудержной страсти, что все зрители теряют голову – в том числе и профессор, и Свенсон. И вот уже – не пропустил ли он чего? – Рат и Лола провели вместе ночь, и даже этот не­лепый, самодовольный и вовсе не привлекательный профессор сумел провести ночь любви, не сломав зуба.
   Когда Лола-Лола говорит Рату: «А ты и в самом деле милый», Свен­сон хватает пульт, отматывает пленку назад, пересматривает сцену еще раз – ищет ключ к разгадке. К разгадке чего? Любит ли Лола профессо­ра? Искренна ли ее нежность? Лола – вульгарная, развязная, ребячли­вая, эротичная – словно становится развязной, ребячливой, эротичной Анджелой, и фильм – благо Свенсон может пересматривать его сколько угодно – способен каким-то образом разрешить загадку его так называе­мой реальной жизни, того, что случилось лишь единожды и так быстро промелькнуло, что теперь ему уже ни в чем не разобраться.
   Извилистая тропка, по которой он мчался за Анджелой, похоже, свернула не в ту сторону, куда направились профессор Рат и Лола-Лола, соединившиеся в браке. И вскоре профессор уже сам продает пикант­ные фотографии певицы. Разве попытка предложить Лену Карри роман Анджелы – не то же самое? Да нет же, здесь все совершенно иначе! Что это Свенсону в голову взбрело? Он никогда не ползал на коленях, не на­тягивал на Лолины ножки чулки, не кричал петухом, не изображал кло­уна, о башку которого фокусник разбивает яйца.
   Он с тоской вспоминает разбитые яйца в романе Анджелы. Так раз­ве не был он клоуном, разве не остается им по сей день? Потому-то он и настоял на слушании, вместо того чтобы тихо-мирно подать в отставку. Он знает: шансов победить, доказать свою невиновность нет. Ему нужно публичное унижение, моноспектакль позора и покаяния. Ему нужны эти пятнадцать минут, когда он будет Эстер Прин [30] или же профессором Им­мануилом Ратом, трагическим персонажем, олицетворением гротескно­го, мазохистского самоуничижения. Вот она, сила искусства, – он узнал в герое себя, сумел понять и простить. Никогда не считал себя мазохистом, а вот поди ж ты. Никогда не задумывался о том, как одевается Анд­жела, а некая потаенная часть его души, видно, тянулась ко всем этим железякам. И клоуна из себя никогда не разыгрывал. Мир полон откры­тий.
   Фильм еще не кончился. Профессор Рат в своем клоунском наряде приезжает на гастроли в родной город. Там его избивает разъяренная толпа – за то, что он набросился на Лолу, застав ее в объятиях одного липкого типа, Силача Мазепы. Униженный и разбитый, Рат бредет в свою гимназию – по местам былой славы, посреди ночи пробирается в класс и падает замертво на учительский стол. Свенсон искренне надеет­ся, что с ним ничего подобного не случится.
   Его жизнь иная, чем у профессора Рата. История учителя, который бросает все ради бессердечной потаскухи, к нему никакого отношения не имеет. И смерть у него будет другая. Мы уже знаем, чем закончилась история Рата. А суд над Свенсоном еще впереди. Он еще хотя бы раз уви­дит Анджелу – на слушании.
   На экране появляется слово «Конец», и со Свенсона словно сдерги­вают плед, в который он кутался: он остается один на один со своими мыслями, его пробирает холод, и он решает просмотреть фильм сно­ва – на этот раз представляя себе, как его совсем недавно смотрела Анд­жела. Он встретил ее тогда – в той прошлой, чудесной, утраченной жиз­ни: она как раз шла возвращать кассету.
* * *
   В ночь перед слушанием звонит Шерри.
   – Я просто позвонила пожелать тебе удачи, – говорит она.
   Что доказывает, что Шерри все-таки хороший человек, великодуш­ная, душевная женщина – позвонила мужу накануне его публичной каз­ни. Ему становится только хуже при мысли о том, что он совершил нечто настолько ужасное, что даже человек с таким ангельским характе­ром до сих пор на него сердится. Сколько мужчин виновны в грехах по­серьезнее, причем грешат годами. Свенсон поздно начал. Наверное, в этом его главная ошибка.
   Он отправляется в постель в надежде на то, что во сне взамен этих циничных мыслишек придут другие, чистые и светлые – о заблудшей, но искренней любви, придет надежда на то, что прискорбное недоразу­мение будет ему прощено. Если, конечно, это было недоразумение, в чем он сомневается. Он верит, что во всем этом был смысл, что Лола-Ло­ла любила своего учителя, а Анджела любила его. Когда-то.
   Слишком уж сложную задачу он задал сну, и сон не идет, Свенсон ле­жит в темноте и обращается с речью к комиссии, уточняет и дополняет свой рассказ о том, что, как ему казалось, он делал, о том, как понравил­ся ему роман Анджелы, об эротике преподавания, об опасности увидеть в своей студентке живого человека. Увидеть живого человека – это навер­няка завоюет сердца женской части комиссии, может, даже Анджела по­жалеет о том, что имела и потеряла. Засыпает он около пяти, просыпа­ется, совершенно разбитый, в семь и не помнит ни слова.
   Он надевает темный костюм. Одежда подсудимого. Надо быть реа­листичным. Это же суд, а не студенческая вечеринка. Не междисципли­нарная конференция, созванная честолюбивыми коллегами. Это же его будущее. Почему бы не подчиниться неизбежному, не облачиться в то, во что в гроб кладут? На плечах пиджака пятна как от мела. Свенсон на­чинает их тереть, но они не исчезают. Этого только не хватало. Впро­чем, кто разглядит его плечи – если только он не встанет на колени?
   Свенсон отъезжает от дома, назад не оборачивается – вспомни жену Лота, – даже в зеркальце не смотрит. Он понимает, что нет никакого смысла представлять себя библейским персонажем, он обычный преподаватель английской литературы, которого будут судить и признают виновным коллеги-присяжные. Скорее уж он мученик, отринувший все атрибуты прежней жизни и готовый праведником предстать перед судом – как Жанна д'Арк.
   На полдороге в университет он вспоминает, что забыл побриться. Ну и пусть получают седеющего педофила, совратителя малолетних – им же это и надо! Была бы рядом Шерри, она бы сказала: дыши глубже. Делай все как положено, шаг за шагом. Но Свенсону эта психотехника для яппи противна. Ужас и паника – это хотя бы искренние, инстинк­тивные чувства.
   Но какое отношение инстинкты имеют к тому, что должно вершить­ся в Кэбот-холле, который с момента своего создания был оплотом все­го противного инстинктам, мрачным пуританским адом, то молельней, то лекторием, а в своем нынешнем воплощении – залом суда? Возмож­но, в Кэботе уже пылали на кострах колдуны, может, уже сожгли неког­да учителя-пуританина, пойманного в воскресенье за чтением Шекс­пира.
   Ну почему заседание устроили в Кэботе? Слишком это театрально. Амфитеатр гораздо больше подходит для занятий по патологической анатомии, нежели для расследования профессиональной деятельности Свенсона. Но не для Свенсона уют кабинета Бентама, не для него заве­рения, что дело можно решить миром, ограничившись разбирательст­вом в кабинете судьи. Нет, ему уготована огромная стылая зала совер­шенно в кафкианском духе. Сколько людей в ней соберется? Похоже, весь университет. Так надо было все устраивать прямо на стадионе.
   За эти недели Свенсон так привык жить в собственной скорлупе, что только выйдя из машины, он впервые задумывается о том, сколь ма­ло ему известно. Сколько людей соберется? Кто вошел в комиссию? Как долго это будет продолжаться? Мог ли он привести с собой адвоката? Этим поинтересовался бы любой, но не Свенсон, которого хватило лишь на то, чтобы вернуть в библиотеку непристойные стишки Андже­лы и посмотреть классическую немецкую мелодраму о напыщенном ста­рикашке, терзавшемся романтическими чувствами. Он мог бы узнать подробности у секретарши ректора, когда та звонила, но – не смог, не захотел, чему она была только рада. Он спросил лишь, где и когда состо­ится разбирательство. А следовало бы подготовиться основательно, изу­чить подробности биографий и индивидуальные особенности каждого члена комиссии и на этом строить свою защиту. Чем ему защищаться? Тем, что запись неполная? Что кое-что вырезано?
   Свенсон приезжает, как раз когда университетские колокола бьют десять, осторожно проходит по дорожке в ледовых наростах, которые запросто могут помочь грешнику отправиться в ад. Он представляет се­бе, как падает, разбивает голову, валяется мертвый на дорожке, а комис­сия ждет его в зале, решив, что он просто опаздывает. И тут они узнают трагическую новость. Как им жить дальше – зная, что собрались они, чтобы погубить того, кто и так покойник?
   Надо постараться отнестись к этому как к посещению зубного врача. Вечно же это длиться не может. Когда-нибудь да закончится. Он тут же вспоминает, что надо было сходить к зубному и вылечить зуб, пока еще у него есть страховка. Этот сломанный зуб… он что, лелеет его как сен­тиментальное воспоминание, как доказательство того, что между ним и Анджелой Арго на самом деле что-то было? А именно это он и хочет до­казать, но есть, подозревает он, еще одна причина, по которой он ре­шил через все это пройти: он хочет разобраться в тайне случившегося, понять, почему произошло все именно так. Если он просто подаст в от­ставку и уедет из города, как поступил бы любой взрослый человек, его детская потребность узнать, что чувствовала Анджела, так и не будет удовлетворена. Да, его повестка дня существенно отличается от той, ко­торую составила комиссия.