Тем летом они смотрели «Голубого ангела» в «Бликере», и Свенсон, следя за тем, как профессор ради певички из ночного клуба Лолы-Лолы (ее играла Марлен Дитрих, женщина с прокуренным голосом и умопомрачительными ногами, от которых невозможно отвести глаз) превращается в жалкого фигляра, понял, каким будет роман. Из фильма он взял название клуба, в котором работала его певица, и заглавие романа. Тогда он впервые почувствовал, что это будет нечто большее, чем месть врачу, который был столь потрясен прелестями Сары Воан, что не обнаружил у Свенсона воспаления среднего уха. Он понял, что новый этап его жизни – когда он любил, а не желал любви, писал, а не желал писать – начался словно по волшебству, на него снизошла благодать, он укутан ею, как плащом, но она может так же мгновенно испариться. Нет, оказалось, что не мгновенно. Постепенно. Она уходила по капле.
   После долгого молчания Свенсон заговорил первым:
   – Знаешь… Сегодня утром мне так хотелось закончить занятие пораньше, поехать в Берлингтон, прийти к Руби в общежитие, позвонить в дверь, увидеть ее, сводить в кафе…
   – И что же?
   – Я этого не сделал.
   – А может, надо было? – говорит Шерри. – Может, это бы помогло.
   – Поможет только время, – говорит Свенсон.
   Оба это знают, и оба в это не верят. Руби ничего не забывает. Она с младенчества отличалась феноменальным упрямством. Мимолетный испуг, игрушка, которую ей захотелось, – она могла говорить об этом непрерывно. Почему они надеялись, что она изменится? Да потому, что все меняется. Их веселая озорная дочка превратилась в упитанного подростка с сальными волосами и угрюмым лицом – как с пожелтевшей фотографии крестьянской семьи. Руби отдалялась от них все больше. Шерри говорила, пройдет, девочки в переходном возрасте часто такими бывают. Она даже принесла Свенсону книжку про это, но он ее читать отказался. Ему было противно, что его собственная жена считает, будто дешевые бестселлеры из цикла «Помоги себе сам» имеют какое-то отношение к их родной дочери.
   В конце концов они убедили себя, что на самом деле им повезло. С Руби все в порядке. В школе она училась на «хорошо». Даже здесь (а может, именно потому, что здесь), в тихом Юстоне, сколько ее одноклассниц беременели, подсаживались на наркотики. Но как-то осенью, когда Руби была в выпускном классе, Арлен Шерли сообщила Шерри, что видела Руби с парнем, сидевшим за рулем красной «миаты».
   В кампусе была одна «миата», алая роза в бутоньерке самого проблемного студента Юстона. Младший сын сенатора с Юга, избалованный, пьющий, Мэтью Макилвейн перевелся в Юстон на второй курс, после того как его выгнали из двух других университетов: в первый раз за несданную сессию, во второй – за изнасилование девушки, за которой он ухаживал. Его появление вызвало бурю возмущения, но через несколько недель, когда объявили о строительстве нового корпуса библиотеки, корпуса Макилвейна, скандал стих. Внешность у парня была как у манекенщика – типичный самовлюбленный красавчик. Что он делал с Руби? Свенсону даже думать об этом не хотелось. Шерри же сказала, что студенты-новички часто чувствуют себя одиноко.
   Им бы радоваться, что у Руби появились свои секреты, радоваться, что у нее наконец есть парень. Свенсона так беспокоило, что ее школьные приятельницы сплошь недалекие простушки. Любые друзья-подруги, но только не Мэт! И кто бы укорил Свенсона за то, что он хочет спасти свою дочь от негодяя и насильника?
   Свенсон побеседовал с куратором Мэта, затем с самим Мэтом, который тут же с Руби порвал. Свенсон видел это так: играла кошка с мышкой, потом кошку что-то отвлекло, и мышка убежала. Он еще решил, что мышка будет ему благодарна.
   Свенсон и Шерри знают: главное – ни в чем друг друга не обвинять. Порой это странно возбуждает: у них общее горе, есть нечто, связывающее только их двоих. Но груз того, о чем они не могут говорить, с каждым днем все тяжелее. Шерри ни в чем не повинна. Она его предупреждала, что это не сработает, Руби не забудет и не простит. И хотя Шерри никогда не скажет, что он все сделал неправильно, он знает, что она именно так и думает. Поэтому он может винить ее за то, что она винит его, а ведь это он имеет право предъявлять обвинения.
   Шерри допивает вино.
   – Руби сумеет это преодолеть. Она ведь нас любит.
   – Откуда ты знаешь? – говорит Свенсон. – За что ей меня-то любить?
   Шерри вздыхает и качает головой.
   – Дай мне передохнуть, – говорит она.
 
   После ужина Свенсон идет в кабинет. Он берет свой роман, и к горлу подкатывает тошнота. Держа страницу на вытянутой руке – похоже, дальнозоркость прогрессирует, – он читает одну фразу, другую.
 
   Джулиус вошел в галерею. Он знал здесь всех и знал наверняка, сколько человек только и ждет его провала. Через голову женщины, которая с притворной радостью целовала его в обе щеки, он видел свои работы, похожие на трещины, расползшиеся по выложенным плиткой платформам подземки, они умирали на стенах галереи.
 
   Кто же это пишет так мертво и убого? Да уж никак не Свенсон. Мертвечина на стенах, мертвечина на бумаге – закодированное предупреждение самому себе. Он смутно помнит, каково это, когда работа идет, когда, садясь утром за письменный стол, словно ныряешь в теплую ванну или в ласковый речной поток, и волны слов уносят тебя… Он открывает портфель, достает рукопись Анджелы Арго. Читать не будет, только взглянет. Но он начинает читать и забывает, о чем думал, а потом забывает и про свой роман, и про роман Анджелы, про свой возраст, про ее возраст, про свой талант, про ее талант.
 
   Мистер Рейнод сказал: «Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет». Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
   Я никогда не пробовала ставить яйцо вертикально – ни в равноденствие, ни в солнцестояние. Я не верю в астрологию. Я знала только, что моя жизнь – как это яйцо, и точка ее равновесия – те несколько минут после занятий, когда я могу поговорить с мистером Рейнодом.
   Последние десять минут репетиции были для меня сущим адом: сколько времени осталось, сколько мы будем еще играть, если мистер Рейнод опять прервался, кричит на барабанщика за то, что тот поздно вступил, и нам приходится начинать все сначала, и заканчиваем мы только со звонком. Вот как научилась математике – когда все это высчитывала. Если мы заканчивали играть раньше, эти несколько минут доставались мне. Если нет – передо мной простиралась пустыня: ночь, день, выходные.
   Я была первым кларнетом. Я следила за тем, чтобы все вступали вовремя. Я отбивала ритм ногой. Может, мистер Рейнод думал: ну что за ребячество – отбивать ритм? Я представляла себе, как он смотрит на мои ноги. Я считала такты, держа кларнет на коленях. Мистер Рейнод, оглядывая оркестр, бросил взгляд и на мой кларнет.
   Он научил нас готовить инструмент за три такта. Мы держали мундштуки во рту и вступали по знаку дирижера. Вступили дружно, ну разве что кто-то задержался на секунду, и, услышав хор деревянных духовых, я забыла обо всем, осталось лишь прохладное журчание безукоризненной мелодии Пятого Бранденбургского концерта Баха, хоть и в переложении для школьного оркестра, но по-прежнему недосягаемой.
   За три такта до конца мир вернулся. Смотрел ли мистер Рейнод на мою ногу? Будто у него дел других не было – только и смотреть на мою идиотскую ногу.
   Началось все прошлой весной, когда мы возвращались домой с окружного музыкального фестиваля. Победил школьный оркестр Куперстауна с пьеской под названием «Последний шаман», где мерзко грохотали тамтамы, выли виолончели, имитируя пение воинов в вигваме, потом завизжали флейты-пикколо – видно, с кого-то снимали скальп. Толпа, собравшаяся в школьном спортзале, бесновалась от восторга. Судьи одобрительно кивали головами. Наш нежный, звонкий Моцарт с треском провалился.
   Мистер Рейнод был за рулем фургона с инструментами, с ним ехали все концертмейстеры, его отборные силы. Обычно мы болтали без умолку. Кому этот нравится, кому – та, будто мистера Рейнода здесь нету. На самом деле все эти разговоры велись специально для него: мы демонстрировали ему, какой крутой жизнью живут подростки. Но после фестиваля все так расстроились, что говорить не хотелось. Мы проиграли, и проиграли по своей вине.
   Мистер Рейнод вдруг поддал газу, сменил полосу. Инструменты задребезжали. Взревел и затих клаксон. Из-за спины мистера Рейнода я смотрела, как ползет по кругу стрелка спидометра. Обычно он ездил, как мои родители: чуть медленнее лимита скорости. А сейчас он несся по шоссе, обгоняя все машины. Я решила, что мы разобьемся.
   Он снова перешел на крайнюю полосу, въехал на площадку для отдыха и сказал:
   – Всё, выходите. Вперед, шагом марш!
   Мы удивленно на него посмотрели. Говорил он всерьез. Он когда-то служил в морской пехоте.
   Он чуть не угробил нас на шоссе, но мы, ни секунды не колеблясь, отправились следом за ним в лес. Это была еще одна из его безумных выходок, за которые его и любили ученики. Как-то раз на репетиции он велел нам всем поменяться инструментами, и мы играли труднейший отрывок на том, на чем играть не умели.
   Мы шли за ним по дорожке, мимо карты, висевшей под пыльным стеклом, мимо мусорных баков. Лес был темный и сырой. Следуя за мистером Рейнодом, мы то и дело теряли его из виду. Он шел, расправив плечи и высоко подняв голову. Она и была для нас ориентиром.
   – Ну хорошо, остановились! – сказал он. – Посмотрите вокруг. Вот здесь жили индейцы. Вы хоть на секунду можете поверить, что они играли эти тупые голливудские песенки? Настоящая индейская музыка ничего общего с таким дерьмом не имеет.
   Он не ругал нас за то, что мы провалились. Доказательством тому было слово «дерьмо», которое он произнес. Ругался он только в присутствии концертмейстеров, и мы поняли, что нравимся ему по-прежнему.
   – Ладно, – сказал мистер Рейнод. – Идем назад к фургону.
   Все пошли, а я вдруг поняла, что не могу тронуться с места. Мне ужасно захотелось спать.
   Мистер Рейнод схватил меня за руку.
   Я так испугалась, что почему-то улыбнулась. Лицо мистера Рейнода было совсем близко. Я глядела ему в глаза, с трудом фокусируя взгляд. Видела только свое искаженное лицо, оно отражалось в его очках. Он открыл рот, снова закрыл.
   – Иди вперед, – велел он мне. Но продолжал держать меня за руку. – Прости, – пробормотал он. – Я не хотел… – И тут он меня отпустил.
* * *
   Это всего лишь третья консультация, но Анджела держится гораздо спокойнее и только немножко ерзает, усаживаясь в кресло. Что ж, у нее есть основания быть спокойной. Свенсон сам ей позвонил и назначил эту встречу. Она вполне могла решить, что он так поступает со всеми студентами. Она скрещивает ноги под сиденьем.
   – Ну как вам? Что скажете?
   – Что это у вас на руке написано? – спрашивает Свенсон.
   Анджела, нахмурившись, смотрит на надпись, сделанную шариковой ручкой.
   – Это? В воскресенье лунное затмение. Я боялась забыть. Так что вы думаете о моем романе?
   – Вы играете на каких-нибудь музыкальных инструментах?
   – Вообще-то нет. Завалила экзамен во втором классе. По флейте.
   – А откуда тогда такие познания в музыке?
   – У меня есть друзья. Я у них спрашивала. Кое-что выдумала. Вам не понравилось, да? Это хотите сказать?
   – Вовсе нет. Потрясающе получилось. Я отметил пару мест, посмотрите, может, решите что-то поменять.
   – Выкладывайте! – Анджела достает ручку.
   – Да там пустяки. Ну вот, например, вы пишете «будто мистера Рейнода здесь нету». Точнее будет «здесь нет». Впрочем, можно и так.
   – Вы это отметили?
   – Отметил. И вот тут еще… как насчет правдоподобия? Она действительно могла увидеть свое лицо в его очках? Или вам просто так захотелось и вы нарочно ввели эту деталь?
   Анджела откидывается на спинку кресла.
   – Ого! А это обидно, – говорит она. – Можно в ваши очки посмотреться? Ладно. Проехали. Извините. Вам недостаточно, что она думает, будто видит свое отражение? Ведь она в этот момент очень расстроена.
   – Оставьте как есть. – Свенсон не собирается спорить. – Может, потом когда-нибудь еще разок взглянете…
   – Что еще? – спрашивает Анджела.
   – Вот здесь… То же самое предложение. Хотите – оставляйте. «Видела только свое искаженное лицо». «Искаженное» – это слово ничего нам не говорит.
   – А значить может что угодно.
   – Вот именно.
   – Обязательно это отметьте, – просит Анджела.
   – Уже отметил.
   – Неужели это я написала! – говорит Анджела. – Спасибо вам огромное-преогромное.
   Свенсон воодушевленно просматривает рукопись еще раз.
   – Тут посмотрите. Эпизод в фургоне. Слишком все быстро. Она действительно думает, что они разобьются, что аварии не избежать? Значит, когда машина тормозит, все чувствуют облегчение, но… смешанное со страхом, так?
   Анджела сначала кивает, потом задумывается. Свенсон наблюдает за ней.
   – Вы правы, – говорит она. – Это я понимала. Но очень торопилась – хотела поскорее перейти к их походу в лес. Она остается с ним наедине всего на минуту, но для нее это очень важно, после этого все меняется…
   Свенсон, помолчав немного, говорит:
   – Вы еще кому-нибудь показывали? Или роман никто больше не читал? – Кажется, она говорила, что никому его не давала, но Свенсону почему-то хочется знать наверняка.
   – Никто, – говорит Анджела. – Ну, только мой друг. Ой, Господи! Я сейчас сказала про своего близкого друга «никто». Как вы думаете, что это может значить?
   – Терпеть не могу психологических изысканий, – говорит Свенсон. – И каково мнение вашего друга?
   – Он говорит, здорово. – Анджела пожимает плечами. – Вот, я вам еще принесла. – Она достает из рюкзачка новый оранжевый конверт. Происходит обмен оранжевыми конвертами, Анджела свой чуть не роняет и смущенно хихикает.
   Глядя в пол, она продолжает:
   – Собственно говоря, там всего один абзац – я хотела добавить его в конец отрывка. У меня еще есть, уже готовые главы, но я решила не спешить. Чтобы вас не слишком пугать. С вами удивительно интересно работать. После наших встреч мне хочется писать и писать. Просто не успеваю печатать. А потом сажусь и начинаю все по тыще раз переделывать – чтобы не стыдно было вам показать. Если меня поймают на том, что я все остальные занятия пропускаю, и мое дело передадут ректору, вы сможете им написать, как я работала?
   – К сожалению, нет, – говорит Свенсон. – Но с удовольствием прочту то, что вы написали.
   – До вторника, – говорит Анджела.
   – До вторника.
   Он слушает, как она бегом спускается по лестнице, а затем открывает конверт.
 
   На следующий день я играла через силу. Никак не могла сосредоточиться на музыке. Все думала, зачем тогда, в лесу, мистер Рейнод схватил меня за руки? Это стало темой моего научного эксперимента: я анализировала все подробности с такой тщательностью, какой не удостаивала несчастных цыплят, которых пыталась вывести в нашем сарае за домом.
 
   Свенсон кладет листок на стол, тянется к телефону. Кому он собирается позвонить? Лену Карри звонил на прошлой неделе. С Шерри беседовать неохота. Он набирает добавочный Магды Мойнахен.
   – Тед! – тут же откликается Магда. – Как дела?
   Ему нравится в Магде многое, но особенно приятно то, что она всегда ждет каких-то неприятных звонков и искренне радуется, если звонит Свенсон.
   – У меня сейчас консультация, – говорит она. – Можно я перезвоню?
   – Давай лучше договоримся встретиться, тогда и поболтаем. Как насчет ланча завтра?
   – Отлично! Где всегда?
   – Конечно, – говорит Свенсон. – Вместе поедем?
   – Я приеду из Монтпилиера. Так что давай встретимся уже там, в половине первого.
* * *
   Свенсон знает по опыту, что Магда никогда не приходит вовремя, поэтому приезжает чуть позже и, поняв, что Магда опаздывает еще больше, начинает злиться. У него ни книги, ни газеты, и единственное, что может отвлечь его в мрачных интерьерах «Орлеанской девы», – стаканчик шардонне, от которого, впрочем, обязательно разболится голова. В зале ресторана, построенного в конце пятидесятых семейством из Квебека, окон нет, стены обшиты темным деревом, и все здесь напоминает клуб садомазохистов: кругом развешаны железные доспехи и скрещенные топоры, со стропил свисают остроконечные булавы и велосипедные цепи – все это имитация старины. Где теперь такое купишь? Да уже нигде.
   Три поколения хозяев заведения до блеска начищали доспехи, сохраняли дизайн ресторана, куда преподаватели Юстона приходят пообщаться с коллегами. Студенты сюда не заглядывают, поэтому можно спокойно на них жаловаться, не опасаясь, что они сидят за соседним столиком. В тех редких случаях, когда университет подбирает новых сотрудников, их тоже ведут сюда: если везти их в Монтпилиер, где кормят лучше, они ведь решат, что так и придется ездить на ланч за шестьдесят миль. Кандидатов на должность угощают старой юстонской шуточкой: «В „Орлеанской деве“ подают бифштексы, сожженные на костре».
   Сегодня две трети столиков, как обычно, заняты преподавателями и сотрудниками администрации. Проходя по залу, Свенсон всех их поприветствовал. Ходит он сюда исключительно с Магдой. Только здесь можно позволить себе ланч с коллегой противоположного пола, не провоцируя сплетен. Влюбленные парочки, если не желают известить всю общественность о природе своих отношений, сюда не заглядывают. Это было бы все равно что обниматься посреди Юстонского дворика.
   У Свенсона с Магдой дружба такого рода, которая месяцами вибрирует на грани флирта, но опасной черты они не преступали никогда в силу непреодолимых обстоятельств: они ведь коллеги, Свенсон состоит в браке, Магда состояла, к тому же они слишком хорошо друг друга знают. Но легкий намек на романтику все же присутствует, о чем свидетельствует и тот факт, что Свенсон, когда Магда влетает в зал, снова восхищается тем, какая она хорошенькая.
   Свенсон приподнимается со стула. Магда целует его в щеку. Он обнимает ее, неуклюже поглаживая по спине. Она сбрасывает пальто, садится, опирается локтями на стол, подается вперед и так пристально смотрит ему в глаза, что, будь это не в «Орлеанской деве», со стороны могло бы показаться, что у них и в самом деле роман.
   Большинству женщин Свенсон нравится, главным образом потому, что они нравятся ему. Ему интересно то, о чем они рассказывают, он не подозревает их в тайном желании его извести. Вот почему у него счастливый брак, вот почему все библиотекарши и секретарши сделают для него что угодно и вот почему он единственный на весь Юстон идиот, который не переспал ни с одной студенткой. Женщины говорили ему, что от большинства мужчин он отличается отсутствием агрессивной враждебности. Может, этим они давали понять, что спать с ним никогда не будут.
   А вот Магда едва на это не пошла – был один эпизод у нее в квартире. Тогда как раз случился очередной период взаимного влечения, причем острого, и Свенсон весь день предвкушал, как зайдет к Магде, – он должен был отнести ей кое-какие бумаги, и там он отреагировал на тонкие нюансы ситуации тем, что за первые двадцать минут выпил бутылку вина. Он сидел, развалясь, на диване, придвигался к Магде все ближе и ближе, и в тот самый момент, когда они могли – должны были – поцеловаться, Свенсон понял, что слишком пьян. И, вскочив с дивана, пулей помчался к двери. Знаменательно то, что они никогда, ни разу не вспоминали тот вечер.
   – Чем занималась в Монтпилиере? – спрашивает он.
   – Ездила в книжный, – говорит Магда. – Вот взгляни.
   Он бросает взгляд на название.
   – «Лучшие стихи о собаках»?
   – Попадаются просто потрясающие стихи. Настоящая поэзия. Я не шучу.
   – И что же? Ты тоже решила купить собаку? А потом о ней писать?
   – Тед! – говорит она. – У меня есть собака.
   – Ну да, – произносит он неуверенно.
   – Моя собака тут ни при чем. Понимаешь, один первокурсник написал совершенно убогое стихотворение про смерть собаки. Я точно знаю, что это его собака. И что я должна сказать? «Мне очень жалко твоего песика. Да, кстати, стихи получились отвратительные». Вот я и подумала, покажу-ка я парню, как пишут про собак и про их смерть, будет хоть с чего начать разговор.
   – Ты великий педагог. Тебе это известно?
   – Спасибо огромное.
   – Да, в самом деле. Ты так серьезно ко всему относишься. И студенты тебя обожают. – Свенсон вспоминает, что Анджеле семинар Магды не нравился.
   – Тед! Что с тобой?
   – Прости, задумался. Мои ученички писали бы про секс с мертвой собакой.
   – Что-что? – переспрашивает Магда.
   – То есть с дохлой курицей. Слушай, тебе не кажется, что они в этом году все какие-то странные? Что с ними такое? Мои только и пишут про секс с животными.
   – Безопасный?
   – Дэнни Либман порадовал шедевром про мальчишку, который приходит домой со свидания и совокупляется с куриной тушкой.
   – Гадость какая, – говорит Магда.
   – Ты бы им это сказала.
   – А ты-то что сказал?
   – Ограничился техническими подробностями, – например, насколько точны детали. Напомнил, что кур теперь продают без головы. – Свенсон врет, чтобы позабавить Магду.
   – Сексуальная агрессия по отношению к курам… Можно и дело завести…
   – Да уж, – кивает Свенсон, и оба замолкают.
   Магда вдруг спрашивает:
   – А как дела у Анджелы Арго?
   Свенсон рад, что она заговорила об Анджеле первая. Он и сам собирался. Но тут появляется официантка Дженет, грубоватая, но добродушная.
   – Ну, как вы? – интересуется она.
   – Великолепно, – отвечает Свенсон.
   – Аналогично, – говорит Магда.
   – Ага, на пять с плюсом, – кивает Дженет.
   Свенсон заказывает то же, что и всегда, что заказывает любой завсегдатай (другие сюда не ходят): сэндвич с идеально прожаренным (если верить меню) мясом и пюре с мясной подливкой.
   – Мне то же самое, – говорит Магда.
   – Понятно. Можно было и не спрашивать. – Дженет разворачивается и уходит довольная и одновременно чуть огорченная тем, что больше они ничего не заказали.
   Да будут благословенны Дженет и «Орлеанская дева» – заказы здесь принимают быстро, поэтому можно тут же вернуться к беседе.
   – Ты почему спрашиваешь? – говорит Свенсон.
   – О чем?
   – Об Анджеле Арго. – Свенсон произносит это с такой же интонацией, как сама Анджела, когда на первом занятии называла свое имя. Она еще глаза закатила, и Свенсон испугался, не припадок ли это.
   Магда смотрит на него испытующе. Она явно обладает какой-то информацией, только вот непонятно какой. Ну, если ей что-то известно, пусть выложит Свенсону. Но нет, она все портит, потому что говорит следующее:
   – Тед, если ты переспишь с Анджелой Арго, я перестану с тобой общаться.
   Что за чушь Магда несет! И как, собственно, они перешли от рассказа Дэнни к возможным перспективам отношений Свенсона и Анджелы? Вчера Магда видела их вместе. Неужели она подумала, что… Может, уловила некие сигналы, которые мужской радар Свенсона пока не заметил?
   – Боже мой, Магда, откуда такие мысли? Ты что, спятила? Ты же была на собрании. Если бы я решил рискнуть своей работой, то уж никак не ради Анджелы. И вообще, сама знаешь, я такими вещами не занимаюсь.
   Магда знает это наверняка. И это ее несколько успокаивает.
   – Ну, и чем Анджела теперь занялась?
   – Роман пишет, – говорит Свенсон. – Хороший. На самом деле хороший.
   – Меня это не удивляет, – говорит Магда. – Хотя мне она приносила нечто ужасное. Но видно было – человек она талантливый. Только вот хлопот с ней не оберешься.
   – В каком это смысле?
   – Ну… – говорит Магда, замявшись, – в ней будто… стержня нет.
   – То есть?
   – Она врет.
   – Как это – врет? – У Свенсона перехватывает дыхание.
   – По мелочам. Например, взяла у одного студента несколько книг: Рильке, Неруду, Стивенса, – а когда он попросил вернуть, сказала, что ничего у него не брала. Он пробрался к ней в комнату и нашел их на ее столе. Не так все было просто, потому что, по-моему, мальчик был в нее влюблен. Но факт остается фактом – книги были у нее.
   – Книжки ворует – ну, это не самое страшное преступление. По мне, так пусть наши детки воруют книжки – значит, читать хотят. Да и дружок ее поступил не лучшим образом – тайком пробрался к ней в комнату. Кстати, это тот, с которым она сейчас встречается?
   – Она разве с кем-нибудь встречается? Тогда мне казалось, что у нее никого нет. Короче, история некрасивая. Но в конце концов это ребят очень сплотило. По-моему, никто и словом не обмолвился.
   У Свенсона в группе такого не бывает. Ничего, что, по Магдиному выражению, их бы сплотило.
   – Не знаю, может, все дело было во мне, – продолжает Магда. – Анджела из тех студентов, с которыми у меня не получается наладить контакт. Я вот тебе минуту назад сказала, что у нее плохие стихи, но это не совсем так. Стихи по-своему сильные. Наверное, мне такие противопоказаны. Чересчур неистовые и непристойные.
   – Неистовые и непристойные? Ого! И о чем шла речь?
   – Это были, скажем так, драматические монологи. Или диалоги. Как бы запись разговоров девушек из «Секса по телефону» с клиентами.