Страница:
надо бы в результате посмертного пересмотра дела восстановить доброе имя друга Льва Десятого341. По-моему, дело Микеланджело создано для того, чтобы всколыхивать снобов и воинственно настраивать хулиганов, когда какое-нибудь подобное дело, во время которого распущенность процветает и становится модным грехом наших милых дилетантов, но когда во избежание дрязг запрещено произносить вслух название греха, отойдет в прошлое». Как только Бришо заговорил о репутациях мужчин, каждая черта лица де Шарлю выдавала то особое нетерпение, какое охватывает врача или военного, когда светские неучи говорят глупости о терапии или стратегии. «Вы ровным счетом ничего в этом не смыслите, а беретесь судить, — наконец сказал он Бришо. — Приведите мне пример хоть одной незаслуженной репутации. Назовите имена. Да, мне известно все! — резко оборвал де Шарлю робкую попытку Бришо возразить ему, — да, были когда-то мужчины, занимавшиеся этим из любопытства, в память необыкновенной любви к покойному другу, а есть и такие, которые из боязни показаться чересчур передовыми ответят вам, если вы заговорите с ним о красивом мужчине, что для него это китайская грамота, что он утратил способность отличать красивого мужчину от уродливого, так же как он не видит разницы между двумя автомобилями, потому что ничего не понимает в технике. Это все чепуха. Господи боже мой, да поймите же вы: я не хочу сказать, что дурная репутация (или такая, которую принято так называть) и несправедливая — вещь совершенно невозможная. Но это явление исключительное, до такой степени редкое, что практически оно не существует. И все-таки я благодаря своему любопытству, своей пронырливости узнал о таких репутациях: это не сказки. Да, за всю мою жизнь я констатировал (я сознательно употребляю слово из научного лексикона „констатировать“ — я не говорю наобум) две несправедливые репутации. Обычно репутации устанавливаются из-за сходства имен или каких-либо внешних признаков, например из-за множества колец: люди некомпетентные считают это в высшей степени характерным, так же как они уверены, что крестьянин не скажет двух слов, не прибавив: „Вот черт возьми!“ — или англичанин — „goddam“. Это приемчики театров на бульварах342. Вас поразит, что репутации несправедливые укоренились в общественном мнении особенно прочно. Вы, Бришо, готовы сунуть в огонь руку в доказательство добродетельности кого-нибудь, кто здесь бывает и кого люди знают как свои пять пальцев, но почему же вы не желаете верить тому, что все в один голос говорят об этом известном человеке, который старается привить свои наклонности массе, хотя у него нет и двух су? Я говорю «два су», потому что если мы назначим двадцать пять луидоров, то увидим, что число святош дойдет до нуля. Число святых, если только вы усматриваете в этом святость, колеблется между тремя-четырьмя из десяти». Бришо перенес вопрос о плохих репутациях в сферу мужской однополой любви, я же — в сферу женской и применил слова де Шарлю к Альбертине. Его статистика меня напугала, хотя я и принимал в расчет, что он увеличивал цифры по своему желанию, а также на основании сообщений сплетников, быть может лгунов, во всяком случае, обманывавших себя, потому что им так хотелось, и когда их желание объединялось с желанием де Шарлю, то оно, конечно, путало его подсчеты. «Три на десять! — воскликнул Бришо. — Взяв обратную пропорцию, я тем самым увеличил число грешников в сто раз. Если оно таково, как вы это утверждаете, барон, и если вы не ошибаетесь, то, в таком случае, мы вынуждены будем признать, что вы один из редких угадывателей истины, которой никто не замечает. Так Баррес343 сделал открытия в области парламентской коррупции, верность которых потом подтвердилась, как существование планеты Леверье344. Госпоже Вердюрен хотелось бы знать поименно людей, которых я предпочитаю не называть и которые раскрыли через справочное бюро махинации в генеральном штабе, — их подвинуло на это, я думаю, патриотическое чувство, но я в этом не разбираюсь. Леон Доде345 написал между делом чудесную волшебную сказку о франкмасонстве, о германском шпионаже, о наркомании, а вышла у него истинная правда. Три на десять!» — повторил потрясенный Бришо. Откровенно говоря, де Шарлю обвинял в извращении множество своих современников, за исключением, однако, тех, с которыми у него были известные отношения, и тех, в которых он усматривал нечто романтическое, — эти случаи представлялись ему более сложными. Так прожигатель жизни, не верящий в честность женщин, делает небольшое снисхождение той, которая была его возлюбленной, о ней он говорит искренне и с таинственным видом: «Да нет, вы ошибаетесь, она не девка». Эта неожиданная дань уважения частично объясняется самолюбием: вот, мол, такая милость была оказана не кому другому, а ему, частично наивностью, благодаря которой он глотает, не разжевывая, все, что внушает ему любовница, частично благодаря чувству реальности, которое способствует тому, что когда мы приближаемся к людям, к их жизни, то оказывается, что заготовленные заранее надписи и клетки очень просты. «Три на десять! Но дело ваше будет скверно, барон, вы не такой удачливый, как те историки, выводы которых будущее подтвердит; если вы покажете потомкам картину, ту, что вы нам нарисовали, они признают ее плохой. Они судят только на основании официальных бумаг и пожелают ознакомиться с вашим досье. Но никакой документ не удостоверит массовое явление, которое только люди осведомленные заинтересованы не предавать гласности, в лагере возвышенных душ поднимется сильнейший ропот, и вас без дальних разговоров примут за клеветника или за сумасшедшего. После того как вы здесь, на земле, на конкурсе элегантности получили первое место, получили принципат, вы познаете горечь забаллотированного за гробом. Игра не стоит свеч, как говорит — да простит меня бог! — наш Боссюэ346». — «До истории мне дела нет, — возразил де Шарлю, — мне достаточно жизни, она более или менее интересна, как говаривал бедняга Сван». — «Как, барон? Вы были знакомы со Сваном? А я и не знал. Разве у него были эти наклонности?» — спросил обеспокоенный Бришо. «Грубиян! Что же, вы полагаете, я знаюсь только с такими?.. Нет, не думаю», — опустив глаза и как бы взвешивая «за» и «против», ответил де Шарлю. Барон рассудил, что поскольку речь идет о Сване, симпатии которого были всегда ясны, то неопределенность ответа безвредна для человека, на которого направлен его удар, и лестна для того, кто как бы нечаянно проговорился. «Может быть, давно, в коллеже, как-нибудь случайно, — выдавил из себя барон, точно размышляя вслух. — Но ведь это же было двести лет назад, разве я могу помнить? Вы мне надоели», — со смехом заключил он. «Во всяком случае, он был некрасив!» — вскричал Бришо; похожий на чудище, он был высокого мнения о своей наружности, зато в оценке наружности других часто проявлял строгость. «Да будет вам! — сказал барон. — Что вы городите? Во времена его молодости у него были не щеки, а персики, и, — добавил он, выбирая для каждого слога особую ноту, — красив он был, как амур. Словом, он был очарователен. Женщины любили его безумно». — «Вы знали его жену?» — «А через кого же он с ней познакомился, как не через меня? Однажды вечером она показалась мне прелестной в своем полумаскарадном костюме — она играла роль мисс Сакрипант347; я был в театре со своими приятелями по клубу, каждый из нас увез к себе женщину, и, хотя мне страх как хотелось спать, сплетники уверяли — как ужасно, что люди так злы! — будто я спал с Одеттой. Но только она мне надоела, и я решил избавиться от нее, познакомив со Сваном. Она от меня не отстала, она ни одного слова не умела написать грамотно, письма за нее писал я. А потом я ее спровадил. Вот, дитя мое, что значит иметь хорошую репутацию, понимаете? Но эта репутация не вполне заслужена мной. Одетта заставляла меня подбирать для нее ужасную компанию, человек пять-шесть». И тут де Шарлю начал перечислять сменявшихся любовников Одетты (сначала она жила с таким-то, затем с таким-то), да так уверенно, как будто перечислял французских королей. Ревнивец подобен современнику; он находится слишком близко, он ничего не знает, только для иностранцев хроника адюльтеров приобретает точность истории и занимает целые страницы, для большинства читателей безразличные и причиняющие боль только другому ревнивцу — как, например, мне, — который не может не сравнить свой случай с тем, о котором он сейчас слышит, и задает себя вопрос: нет ли такого же списка славных имен у женщины, находящейся у него на подозрении? Но он не может ни о чем дознаться: против него все словно сговорились, это травля, в которой все имеют жестокость принимать участие и которая заключается в том, что, пока его подружка ходит по рукам, ему надевают на глаза повязку: он все время пытается сорвать ее, но безуспешно, так как все хотят, чтобы он, несчастный, был слеп: добрые люди — по доброте, злые — по злобе, существа грубые — из любви к непристойным фарсам, люди благовоспитанные — из вежливости и из тактичности, и все — повинуясь условности, которая называется принципом. «А Сван знал, что она дарит вас своей благосклонностью?» — «Что вы! Какой ужас! Рассказать Шарлю! Да у него волосы встали бы дыбом! Нет, дорогой мой, он бы меня убил — и все; он был ревнив, как тигр. Более того: я ни в чем не признался Одетте, хотя ей это было в высшей степени безразлично… Да отстаньте вы от меня, а то я наговорю, чего не следует… Самое замечательное — это то, что она стреляла в меня из револьвера и чуть не попала. Да уж, с этой четой я не соскучился. И, конечно, мне пришлось быть секундантом Свана на его дуэли с д'Осмоном348, и тот мне этого не простил. Д'Осмон увез к себе Одетту, и Сван, чтобы утешиться, вступил в любовную связь (а может быть, только для вида) с сестрой Одетты. Словом, не заставляйте меня рассказывать историю Свана, мы узнаем ее через десять лет, понимаете? Никто не знает ее лучше меня. Я выгонял Одетту, когда она не хотела видеть Шарля. Все это было мне тем более неприятно, что у меня есть очень близкий родственник по фамилии де Креси; разумеется, у него никаких прав на это не было, и все-таки я был не в восторге. Она называла себя Одетта де Креси и имела для этого все основания, хотя и состояла в разводе с неким Креси, человеком действительно родовитым, весьма почтенным господином, которого она обчистила до последнего сантима. Послушайте, — это так, к слову пришлось, — я видел вас с ним в пригородном поезде, вы его угощали ужином в Бальбеке. Бедняга, по всей вероятности, нуждался: он жил на крошечное пособие, которое ему выделил Сван, но я очень сомневаюсь, что после кончины моего друга пособие полностью ему выплачивалось. Вот чего я не могу постичь, — обратился ко мне де Шарлю, — вы часто бывали у Свана, почему же вы не выразили желания, чтобы я вас представил королеве Неаполитанской? Короче говоря, я вижу, что вас интересуют не особы, а редкости; меня всякий раз удивляют люди, знавшие Свана, у которого этот интерес был развит до такой степени, что нельзя было сказать, кто из нас разжигает этот интерес: он или я. Они удивляют меня так же, как человек, который был знаком с Уистлером349 и не знает, что такое вкус. Кому необходимо познакомиться с королевой, так это Морелю. Досадно, что она уехала. Но я им устрою встречу на днях. Им непременно нужно встретиться. Единственным препятствием может послужить, только если она завтра умрет. Надо надеяться, что этого не случится». Внезапно Бришо, ушибленный пропорцией «три на десять», которую ему открыл де Шарлю, и все еще над этим думавший, с резкостью, напоминавшей резкость судебного следователя, который хочет вырвать у обвиняемого признание, хотя на самом-то деле, с одной стороны, в профессоре говорило желание показать свою проницательность, а с другой — боязнь бросить такое тяжкое обвинение, с мрачным видом обратился к де Шарлю с вопросом: «А что, Ский не из таких?» Чтобы блеснуть мнимым даром интуиции, он выбрал Ского, убеждая себя, что поскольку на десять приходится всего лишь трое невинных, то риск небольшой — ошибиться, назвав Ского, который казался ему чудаковатым; кроме того, Ский страдал бессонницей, душился, вообще находился за пределами нормы. «Ни в малой мере! — с горькой насмешкой воскликнул де Шарлю поучающим и раздраженным тоном. — Это ложь, абсурд, вы попали пальцем в небо! Ский — такой для тех, кто его не знает. Если б он был таким, он имел бы совсем другой вид — в этом моем замечании нет ничего критического, он человек обаятельный, в нем даже есть, на мой взгляд, что-то очень привлекательное». — «Назовите же нам несколько имен», — настаивал Бришо. Де Шарлю посмотрел на него сверху вниз: «Ах, дорогой мой, я живу, знаете ли, в мире отвлеченностей, все это меня интересует только с точки зрения трансцендентальной, — ответил он с обидчивой недоверчивостью, свойственной ему подобным, и с напыщенностью, характерной для его манеры говорить. — Меня, понимаете ли, интересуют лишь общие категории, я говорю с вами об этом как о законе всемирного тяготения». Но это у барона бывало минутное раздражение, когда он старался скрыть свою настоящую жизнь, после того как часами предоставлял догадываться о ней, с назойливой любезностью выставлял ее напоказ, ибо потребность в откровенности брала в нем верх над страхом разглашения. «Я только хотел сказать, — продолжал он, — что на одну плохую незаслуженную репутацию приходится сотня хороших, и тоже незаслуженных. Очевидно, число тех, кто их не заслуживает, колеблется в зависимости от того, что вы о них наскажете с чужих слов — со слов им подобных и других. Правда, если недоброжелательность этих других ограничена слишком большими усилиями, которые требуются от них, чтобы поверить в порок, такой же для них ужасный, как воровство или убийство, свойственный людям, чьи щепетильность и великодушие им хорошо известны, то недоброжелательность первых разжигается желанием верить — как бы это выразиться? — в доступность мужчин, которые им нравятся, верить по сведениям, полученным от людей, обманутых подобным желанием, наконец, тем, что они всегда держатся на отшибе. Я знал мужчину, на которого косились из-за его пристрастия, так вот, он предполагал, что один светский человек — тоже из таких. И верил он в это единственно потому, что светский человек был с ним любезен! Причин для оптимизма столько же, сколько при подсчете, — наивно сказал барон. — Но истинная причина огромной разницы между подсчетами профанов и подсчетами посвященных проистекает из тайны, которой посвященные облекают свои действия, чтобы скрыть их от других, а те, будучи лишены другого средства информации, были бы буквально потрясены, узнай они хотя бы четверть истины». — «Значит, в наше время — это как у греков», — заметил Бришо. «То есть почему же это как у греков? Вы воображаете, что это не продолжалось потом? Считайте: при Людовике Четырнадцатом — Мсье,350 граф де Вермандуа351, Мольер, принц Людовик Баденский352, Брунсвик, Шароле, Буфлер, Великий Конде, герцог де Бриссак…» — «Позвольте вас прервать. Я знал Мсье, я знал Бриссака — по Сен-Симону, конечно, — Вандома и многих других. Но эта старая язва Сен-Симон часто упоминает Великого Конде и принца Людовика Баденского, а ничего такого про них не говорит». — «Конечно, это с моей стороны нахальство — обучать истории профессора Сорбоннского университета. Но, дорогой учитель, вы невежественны, как новорожденный младенец». — «Вы резки, барон, но справедливы. Послушайте, я хочу доставить вам удовольствие. Я вспомнил старинную песенку, сочиненную на макаронической латыни по поводу грозы, заставшей Великого Конде, когда он переезжал Рону вместе со своим другом маркизом де Ла Мусеем.353 Конде говорит:
А Ла Мусей успокаивает его:
Мы пропали, друг мой милый,
Хлещет дождь с такою силой,
Что того и жди беды:
Нет спасенья от воды.
«Беру свои слова обратно, — пронзительным голосом, жеманничая, сказал де Шарлю, — вы кладезь учености; вы мне все это запишите, хорошо? Я буду это хранить в моем семейном архиве, поскольку моя прабабка была сестра принца». — «Это все так, барон, но вот насчет принца Людовика Баденского я ничего не могу сказать. Впрочем, среди военных…» — «Какая чепуха! В те времена — Вандом, Вилар355, принц Евгений356, принц де Конти357, и, если я еще к ним присоединю всех наших героев Тонкина, Марокко,358 — а я имею в виду только людей благочестивых, с возвышенной душой, — и «новое поколение», вы будете крайне удивлены. «Мне бы следовало поучить тех, кто исследует новое поколение, отбросившее усложнения, допускавшиеся их предками как ненужные», — сказал Бурже359. У меня есть там дружок, о нем много говорят: вы могли бы у него узнать прелюбопытные вещи… Но я не хочу быть злопыхателем, вернемся к семнадцатому веку. Вы знаете, что Сен-Симон говорит, между прочим, о маршале д'Юкселе360: «…не уступавший греческим развратникам, сластолюбец, не считавший нужным это скрывать, пристававший к молодым офицерам и делавший их своими людьми у себя в доме, не считая отлично сложенных молодых слуг, и все это совершенно открыто — и в армии, и в Страсбурге». Вы, вероятно, читали письма Мадам361 — мужчины называли ее не иначе как Бабища. Она говорит об этом достаточно ясно». — «У нее был такой достоверный источник, как ее муж». — «Он не менее любопытен, чем Мадам, — заметил де Шарлю. — С нее можно было бы писать портрет ne varietur362, лирический синтез «жены гомосека». Во-первых, мужеподобна; обычно жена гомосека — мужчина, а для нее не было ничего проще, как наградить его детьми. Мадам ничего не говорит о пороках Мсье, но она пускается в бесконечные рассуждения о том же самом пороке у других как человек осведомленный, потому что все мы любим находить в других семьях пороки, от которых страдаем в своей семье, чтобы доказать самим себе, что здесь нет ничего из ряда вон выходящего и позорного. Я вам говорил, что это было обычным явлением. Помимо примеров, которые я приводил из семнадцатого века, если бы мой великий предок Франсуа де Ларошфуко жил в наше время, он мог бы с большим правом, чем о своем, сказать… подскажите мне, Бришо: «Пороки свойственны всем временам;363 но если бы люди, известные всему миру, появились в первые века, то кто стал бы говорить теперь о проституции Гелиогабала364?» Известные всему миру — отлично сказано. Я вижу, что мой проницательный родственник знал все сплетни о своих знаменитых современниках, как я о своих. Но теперь таких людей стало больше. В них есть нечто им одним свойственное». Я понял, что де Шарлю собирается рассказать нам, каким образом эволюционировала эта область нравов. И когда говорил он, когда говорил Бришо, от меня ни на секунду не отходил более или менее четкий образ моего дома, где меня ждала Альбертина, вместе с ласкающим, задушевным мотивом Вентейля. Я все время мысленно возвращался к Альбертине, а мне и в самом деле давно пора было вернуться к ней, как к некоему шару, к которому я был тем или иным способом привязан, который не пускал меня из Парижа и который сейчас, в то время как в зале Вердюрена я воссоздавал в воображении свой дом, давал мне знать о себе не как о пустом пространстве, влекущем не своей оригинальностью и довольно унылом, а словно наполненным — похожим этим на дом в Бальбеке в один из вечеров, — наполненным неподвижным присутствием, длящимся ради меня и поддерживающим во мне уверенность, что в любой момент я его обрету. В настойчивости, с какой де Шарлю возвращался к одной и той же теме, в которой он, благодаря тому что его ум работал в одном направлении, хорошо разбирался, было что-то, в общем, тягостное. Он был скучен, как ученый, который ничего но видит за пределами своей специальности, надоедлив, как всезнайка, который хвастается тем, что ему известны тайны, и горит желанием их выдать, антипатичен, как те, что, когда речь идет об их недостатках, веселятся, не замечая, что на них неприятно смотреть, нестерпим, как маньяк, и до ужаса неосторожен, как обвиняемый. Эта резкая характеристика, которую можно было бы дать сумасшедшему или преступнику, слегка успокоила меня. Внеся в нее необходимые изменения, чтобы получить возможность извлечь выводы, касавшиеся Альбертины и напомнившие мне ее поведение с Сен-Лу, со мной, я говорил себе — как бы ни было тяжело для меня одно из этих воспоминаний и печально другое, — я говорил себе, что они как будто бы исключают вид ярко выраженной деформации, вид влечения, должно полагать, в силу необходимости ни с чем другим не совместимый, который с такой силой проступал и в речах, и в самом облике де Шарлю. Но, к несчастью, де Шарлю поспешил разрушить мои надежды так же, как он их в меня вселил, то есть сам того не сознавая. «Да, — сказал он, — за последние двадцать пять лет как все изменилось вокруг меня! Я не узнаю общества; барьеры сломаны, и толпа, не имеющая понятия не только об элегантности, но и о простых приличиях, танцует танго в моем семейном кругу; изменились моды, политика, искусство, религия — все. Но я могу ручаться, что еще больше изменилось то, что немцы называют гомосексуализмом. Боже мой! В мое время, не считая мужчин, ненавидевших женщин, и тех, что, любя их, занимались другим ради интереса, гомосексуалисты были почтенными отцами семейств и заводили любовниц для отвода глаз. Если бы мне надо было выдать свою дочь замуж, то ради ее счастья я стал бы среди них искать себе зятя. Увы! Все изменилось. Теперь ищут женихов и среди тех, кто без ума от женщин. Мне кажется, я не лишен чутья, и когда я, бывало, говорил себе: „Ни в коем случае“, то я не обманывался. А теперь я промажу. У одного моего друга, у которого в этих делах немалый опыт, был кучер — ему порекомендовала его моя невестка Ориана: это малый из Комбре, на все руки мастер, особенно — задирать подолы; насчет другого — ни-ни. Он был несчастьем для своей хозяйки: обманывал ее с двумя женщинами, которых обожал: с актрисой и с девушкой из пивной. Мой родственник принц Германтский, раздражающий своим свойством — верить всему, сказал мне как-то раз: „А почему Икс не спит со своим кучером? Может быть, это не доставило бы удовольствия Теодору (так зовут кучера), а может быть, кучера обижает то, что хозяин не заигрывает с ним?“ Я попросил Жильбера насчет этого помалкивать; меня раздражала и эта мнимая проницательность, которая, если человек выказывает ее в связи с тем, что ему самому безразлично, свидетельствует о том, что он недостаточно проницателен, и шитое белыми нитками лукавство моего родственника, которому хотелось, чтобы наш друг Икс попробовал ухватиться за эту доску и, в случае, если она надежна, поплыл дальше». — «Разве у принца Германтского такие наклонности?» — спросил Бришо со смешанным чувством изумления и неприязни. «Господи ты боже мой! — в восторге воскликнул де Шарлю. — Это так хорошо всем известно, что я не считал нескромным сказать об этом вам. Ну вот, на другое лето я поехал в Бальбек и узнал от матроса, с которым я кое-когда отправлялся на рыбную ловлю, что мой Теодор — кстати сказать, брат горничной приятельницы госпожи Вердюрен, баронессы Пютбю, — является в гавань и с невероятным нахальством подцепляет то одного матроса, то другого, чтобы прокатиться вместе на лодочке и „все такое прочее“. Тут уж я не выдержал и спросил про хозяина, в котором узнал господина, целыми днями игравшего в карты со своей любовницей: не из таких ли он, что и принц Германтский. „Да это всему свету известно, он этого и не скрывает“. — „Но ведь с ним любовница?“ — „Ну и что ж такого? До чего наивны эти дети! — отеческим тоном сказал мне барон, не подозревая, какую боль причиняют мне его слова в связи с мыслью об Альбертине. — Его любовница очаровательна“. — „Но, в таком случае, его три друга такие же, как он?“ — «Ничего похожего! — вскричал де Шарлю, затыкая себе уши, как будто я, играя на каком-нибудь инструменте, взял неверную ноту. — Он на другом краю. Тогда, значит, нельзя уже иметь друзей? Ах, молодость, у нее в голове такой сумбур! Вас надо перевоспитать, дитя мое. Впрочем, — продолжал он, — должен сознаться, что этот случай — а я знаю много других, — при том, что беззастенчивостью меня трудно смутить, — этот случаи привел меня в замешательство. Я старый воробей, но мне это непонятно, — сказал он тоном старого галликанца365, рассуждающего об одном из направлений ультрамонтанства366, роялиста-либерала, рассуждающего об Аксьон франсез367, или ученика Клода Моне о кубистах. — Я не осуждаю этих новаторов, я им скорей уж завидую, стараюсь их понять, но не примыкаю к ним. Если они так любят женщину, то почему же они ищут себе главным образом среди рабочих, где на это смотрят неодобрительно, где они прячутся из самолюбия, они ищут себе, как это у них называется, «девку»? Потому, что это дает им возможность представить себе нечто иное. Что?» «Что другое может представлять собой женщина для Альбертины?» — подумал я, и в этом был источник моих страданий. «Право, барон, — заговорил Бришо, — если Совет факультетов предложит открыть кафедру гомосексуализма, то я выдвину вас. Или нет, нам больше подойдет Институт специальной психологии. И еще я непременно дал бы вам кафедру в Коллеж де Франс368 с правом заниматься отдельно с каждым студентом, и результатами этих занятий вы будете делиться, по примеру преподавателей тамильского языка или санскрита, с небольшим количеством тех, кого это интересует. У вас будет два слушателя и сторож — не подумайте, что я бросаю тень на коррупцию наших сторожей: по-моему, она неуязвима». — «Вы ничего не знаете, — оборвал его барон. — Помимо всего прочего, вы ошибаетесь насчет того, что это интересует только узкий круг. Как раз наоборот». Не подумав о противоречии между направлением разговора, остававшимся неизменным, и упреком, который он бросит, де Шарлю продолжал. «Напротив, это страшно, — заговорил он с Бришо сокрушенно и с возмущением, — все об этом только и говорят. Это позор, но я отвечаю за свои слова, дорогой мой! Кажется, позавчера у герцогини д'Эйен369 в течение двух часов только и разговору было что об этом. Подумайте: если теперь об этом заговорили женщины, так ведь это форменный скандал! Самое гнусное — это что они получают сведения, — продолжал он необыкновенно горячо и энергично, — от подлецов, отпетых мерзавцев, как, например, этот коротышка Шательро370: сам-то он больно хорош, а туда же, смеет чернить дамам других. Мне передавали, что про меня он говорил черт знает что, но мне наплевать. Я считаю, что комья грязи, бросаемые человеком, которого чуть не выгнали из Джокей-клоба за то, что он передернул в карты, летят обратно и падают на него. Я бы на месте Жаны д'Эйен из уважения к моему салону запретил бы рассуждать на эти темы и говорить глупости о моих родственниках. Но ведь у нас нет уже общества, нет правил, нет приличий, нет других тем для разговора, кроме туалетов. Ах, дорогой мой, пришел конец света! Все сделались такими жестокосердыми! Изощряются в злословии. Ужасно!»
Пред водою страх уйми ты:
Мы с тобою содомиты,
Суждено тебе и мне
Сгибнуть разве что в огне.354