Вот некоторые названия лекций, которые могла слышать Лариса: «Война и кризис власти» (Я. Свердлов), «Судьба русских поколений» (В. Володарский). Художник И. А. Владимиров в день выступления Ленина в «Модерне» делал зарисовки, из которых родилась картина. Ленин говорил об империалистической политике Временного правительства в связи с июньским наступлением русских войск на Западном фронте и закончил лозунгом «Вся власть Советам!».
   На митингах в цирке бывали М. Горький, А. Блок, К. Федин. Джон Рид писал в своей книге «10 дней, которые потрясли мир»: «Обшарпанный мрачный амфитеатр, освещенный пятью слабо мерцавшими лампочками, свисавшими на тонкой проволоке, был забит снизу доверху, до потолка: солдаты, матросы, рабочие, женщины, и все слушали с таким напряжением, как если бы от этого зависела их жизнь. Говорил солдат от какой-то 548 дивизии:
   «Товарищи! – кричал он, и в его истощенном лице и жестах отчаяния чувствовалась самая настоящая мука… Укажите мне, за что я сражаюсь. За Константинополь или свободную Россию? За демократию или за капиталистические захваты? Если мне докажут, что я защищаю революцию, то я пойду и буду драться, и меня не придется подгонять расстрелами»».
   Цирк «Модерн» был открыт в 1909 году и с первых дней заслужил репутацию народного, демократического, в отличие от буржуазного цирка Чинизелли на Фонтанке, где выступали иностранные артисты. В «Модерне» выступали русские.
   Естественно, этот цирк был хорошо знаком Ларисе с детства. Бывала она и на митингах. В ее архиве хранится стихотворение неизвестного автора, посвященное выступлениям Федора Раскольникова в Народном доме и цирке. Когда впервые она услышала о Раскольникове и познакомилась с ним?
   Об этих днях у нее написано стихотворение:
 
О, крики птиц, из улиц душных,
С высоких и пустынных крыш,
Впервые падающих в тишь
Лучин воздушных.
 
 
Апрельских бледных первых трав
Блаженное изнеможенье:
Они немеют на мгновенье,
Свет увидав.
 
 
… И, наконец, всего пьяней
На площади когда-то лобной,
Разлив толпы громоподобной
И смерть над ней.
 

Новелла о Патрике

   После отъезда Николая Гумилёва на Ларису лавиной обрушилось вдохновение. Из письма А. П. Чапыгину: «Я пишу, мне все равно хорошо или худо, пишу с горечью за пропущенное время, и все чужое, мною виденное и слышанное, остается где-то на горизонте… Газет я не читаю, и потому прекрасные и большие события, которые были и будут в России, до меня доходят только как движение воздуха, град, дождь или засуха… Весь наш непутевый дом посылает вам искреннее сочувствие, несколько крупиц морского песку, запах каких-то ползучих прибрежных травок и также много тепла и солнца. Кроме того, все мы уверены, что плуты друг друга больше всех обманут, и конец будет счастливый без царя и без газеты „Речь“». Лето 1917 года Рейснеры проводили на даче в Сестрорецке.
   В архиве Ларисы Рейснер сохранилось много набросков разных рассказов – о Богоматери, убежавшей из часовни, о поэте, о смерти, о страннике и его душе, и еще десяток набросков о картинах Гойи, о Бальмонте, о Г. Уэллсе. А сколько опубликованных статей и рецензий в «Летописи», в «Новой жизни»! Из них самая значительная – статья «Райнер Мария Рильке» в «Летописи» (1917, № 7–8). Через год Лариса будет беседовать с Борисом Пастернаком об этом поэте, тогда и попробуем представить их диалог. А сейчас – несколько фраз и образов из ее набросков:
   «Всё, всё устойчиво и справедливо. Можно посетить кафе, парикмахерскую, добрых друзей, ходить и, чувствуя под своими ногами жалобно шипящие язычки огня, – поплотнее его протаптывать…
   О как доволен злой сон. Его фонарь давно потух, время ушло, но он всё сидит у постели, обеими руками положив свое большое старческое ухо на грудь. Как там прыгает сердце, как плачет и стучит в запретные двери, чтобы его выпустили и сняли безобразный горб, который вырос за одну ночь и стал тяжелым, как железо.
   Созревший час падает, как тяжелый плод. Часы бьют один раз – у них прохладный, неторопливый звон. Часы могут ударить, как всплеснувшее весло на темной спокойно льющейся поверхности времени. Весло поднято от воды – и с него одна за другой стекают в вечность серебряные капли минут».
   Один из набросков «Новеллы о Патрике» навеян мыслями о Николае Гумилёве. Святой Патрик помещен в герб Ирландии. Гондла же был ирландцем.
   «Патрик лежал на постели, улыбался и думал о своем. Во-первых, он поэт. Лежа без движения на своей постели, он знал все, что сейчас совершается в чудесном городе и за его пределами.
   Угли в печи распались на розовые кристаллики, подернулись последним, голубым пламенем и коснулись друг друга со слабым звоном. Это значит – где-то далеко отсюда в темном зале чьи-то руки благословили скрипку и самые длинные подвески на люстрах, похожие на опущенные ветви берез, шевельнулись и заблестели, слыша ее неспешный торжествующий голос.
   …Ведь именно при равном свете этих праздных, невозмутимых, утренних часов осенило его жизнь счастье, неизмеримо большое. Со страхом закрывал Патрик глаза и думал о том, как легко это могло пройти мимо него…
   Наконец, среди облака освещенных танцующих хлопьев Патрик различил тропинку своей мечты, по которой покорно следует его воображение. Ему кажется – он идет, зажмурив глаза, едва переводя дыхание, среди вьюги и приходит – да, к письменному столу незнакомого человека, к его зеленой спокойной лампе, к листу белой бумаги и брошенному перу, которое не могло, не посмело записать чудесную догадку, откровение, вдруг подступившее к губам, уже найденное, наконец, обретенное.
   Но прежде, чем подымется рука, чтобы, наконец, твердо записать догадку, прежде чем с лица ученого исчезает трепет, невыносимый восторг обладания – Патрик скроется, убежит. Лицо любовника, отдыхающее на сладостном теле возлюбленной с приподнятыми ее руками для нового поцелуя – никогда не сравнится с бледностью лба, на котором расходятся от бровей, зияют тягостные колеи воли и мысли; невыносимы глаза, от которых был перекинут мост, по которому сходили иные существа, роился звездный огонь, они омыты неземной свежестью и дуновением музыки и запахом каких-то невиданных цветов…
   Патрик опять у себя, опять один. Рука его в темноте ощупывает знакомую стену, исписанную обрывками стихов, рифмами, намеками на будущее.
   Как он полон, как насыщен. Со всех сторон к нему в его уединенную каморку мир посылает свои лучшие творческие движения».
   В этих отрывках много перекличек со стихами Гумилёва, как бы в продолжение диалога с ним:
 
Когда я был влюблен (а я влюблен
Всегда – в идею, женщину иль запах),
Мне захотелось воплотить мой сон
Причудливей, чем Рим при грешных папах.
Я нанял комнату с одним окном…
 
* * *
 
Мое прекрасное убежище —
Мир звуков, линий и цветов,
Куда не входит ветер режущий
Из недостроенных миров.
 
* * *
   Еще не наступил рассвет, Ни ночи нет, ни утра нет, Ворона под моим окном Спросонья шевелит крылом, И в небе за звездой звезда Истаивает навсегда. Вот час, когда я все могу… Пойму ль всей волею моей Единый из земных стеблей? Вы, спящие вокруг меня, Вы не встречающие дня, За то, что пощадил я вас И одиноко сжег свой час, Оставьте завтрашнюю тьму Мне также встретить одному.
    («Мой час». Опубликовано в «Посмертном сборнике», 1922)

«Летопись» и «Новая жизнь»

   Творческий огонь Ларисы уходил в стол, тот, под зеленым абажуром, от которого улетучивались новые идеи, новые откровения. Днем, наяву, выходила газета «Новая жизнь» со статьями Ларисы.
   «Новая жизнь», организованная М. Горьким весной 1917 года, как и журнал «Летопись», им же организованный в декабре 1916 года, подарили Ларисе друзей и множество знакомых. Из друзей – Михаил Кольцов, Исаак Бабель. С Александром Бенуа, Владимиром Маяковским, Виктором Шкловским, Анатолием Луначарским, сотрудниками «Летописи», она вскоре будет работать в Художественной комиссии по охране памятников культуры. Находилась редакция «Новой жизни» на Невском проспекте, 64, затем на Моховой, 33, во дворе Тенишевского училища.
   Один из тех, кто бывал в «Летописи», оставил свои воспоминания о Ларисе. Это Алексей Алексеевич Демидов, который писал в 1916 году роман «Жизнь Ивана»:
   «В комнате было несколько человек, когда я поздоровался с секретарем редакции Галиной Константиновной Гиммер-Сухановой. Мое внимание обратили трое: очень красивая сероглазая девушка, с правильными чертами лица, напоминавшая Мадонну Рафаэля, но по-питерски изящно одетая; молодой человек с густыми, длинными черными волосами с пробором сбоку и огромный мужчина, громко басивший Галине Константиновне:
   – Да что мне Горький?! Горький, Горький, Горький, я сам – Маяковский!..
   С уст Ларисы Рейснер, то и дело озарявших лицо милой улыбкой молодости и здоровья, светили слова, ясные, сочные, проникнутые радостью жизни. Но в лице светилась строгость высококультурного, ценящего свои достоинства человека. Темно-русые волосы на ней были причесаны гладко. Белая кофточка, безукоризненно отглаженная, заставляла глаза разбегаться по изящной, оригинальной отделке. Длинный галстук был просунут за поперечные узкие прорези…
   После 2–3 встреч в редакции я побывал дома у Ларисы Михайловны. В столовой, где я был принят, кроме нее были ее родители, брат – высокий юноша и писатель Чапыгин. На столе в вазе стояли живые цветы. Лариса Михайловна сидела на широком, мягком диване, беззаботно откинувшись к спинке… Слушая рассказ, я смотрел то на Ларису Михайловну, то на большой чудесный ее портрет, висевший на стене, и подумал, что он выполнен художником не ради заработка, а из восторга перед ее красотой.
   Разговор вился о революционных событиях, и все делились впечатлениями. Отец рассказывал об успешном выступлении на митинге с Рошалем и о предложении писать книги для масс. Лариса Рейснер сказала: «Ведь папа социалист. Правда, ему трудно ограничить себя рамками одной партии, но все же он имеет такого друга, лично знакомого, как Карл Либкнехт».
   …Даже на Невском проспекте, видавшем немало женской красоты, Лариса Михайловна, я видел, обращала на себя внимание, – люди то и дело зорко всматривались в ее лицо и многие встречные оборачивались, чтобы еще полюбоваться на профиль этой Мадонны…
   В театре слушали Шаляпина. Говорили о том, как была бы прекрасна жизнь, если бы все люди стали культурными, тогда могло выявиться все богатство внутреннего мира человечества и развиться внешняя красота и мощь людей… (Такие же мысли высказывал М. Горький, считая, что революция должна в первую очередь заняться культурой для всех.)
   Как-то встретил я ее в редакции в тревожные июльские дни 17 года. Она с трепетом рассказывала, что слышала об ожидавшихся событиях, выражала надежду, что пролетариат победит, и потом вдруг запнулась, посмотрела на мои золотые погоны, на новенькую шинель, задумалась и с грустью сказала: «А что, если люди вот с такими погонами нас всех перестреляют?»
   Последний раз в Петрограде я видел Ларису на празднике по случаю годовщины журнала «Летопись», устроенном в комнатах редакции (конец декабря 1917 года. – Г. П.).На торжество должно было придти много народу… Петь должны были Шаляпин и два знаменитых итальянских певца, гастролировавших в Петрограде, которых обещалась привести жена Шаляпина. Не помню, кто должен был играть на скрипке, кто аккомпанировать на рояле.
   Лариса Михайловна оказалась для мужчин центром внимания. Два-три человека были вокруг нее постоянно, а иногда кружилось около 4–5, любуясь красивым молодым лицом, щедрым на улыбки, на лучистую игру серых глаз и слушая ее искрометные реплики, острые слова, замечания… Когда спели итальянцы, стал читать Горький свои сказки. Глубокая задумчивость на лице Ларисы Михайловны. Все ниже и ниже она опускала голову».
   Эту опущенную голову оставил на одном из трех акварельных портретов Ларисы художник Сергей Чехонин.

Зовут по-гречески Чайка

   Лариса любила берег залива, солнце, любила быть загорелой. В ее архиве сохранился билет, выданный 11 июля 1917 года члену кооператива «Сестрорецкий курорт» М. А. Рейснеру; число паев – 1, число членов семьи – 7! Членами семьи, видимо, считались домработница и такса Текки. Вот один набросок Ларисы о Сестрорецке:
   «Ни людей, ни их чужих жизней из моего дома не видно. Бесцельные и громадные пространства, насыщенные запахом соли, разогретых водорослей и белым светом… Раз или два в неделю пустынное побережье оживает. На высоких шестах рыбаки развешивают влажные сети, желтый и раскаленный песок одет ими, как пепельным туманом. Острый запах смолы, дегтя и свежей рыбы на время глушит тонкое испарение мяты и сухих ползучих трав… Песок, любимый песок моих мелей, моих смолой пропахших дорожек, отвердевает под моими ногами… Только бы не потерять горячих следов, которые ведут к вышедшим из земли источникам… И еще. Пусть будут на сухих и сильных стеблях колокольчики, пусть звенят синими цветами о свободе, которая вошла в город. Больше не надо ничего».
   Еще один необычный образ, рожденный «зримым» мышлением Ларисы: «На тонкой золотой нити близко друг от друга висят белые колокола. Края их чуть загнуты и крепкие языки – как пестики цветов. Небо держит их высоко над собой, даже птичьи крылья не знают такой лазури…»
   Первая ее публикация в «Новой жизни» – «Гамлет в Сестрорецком театре» – появилась 29 июня, «Прорыв Сестрорецкого фронта» – 16 июля. Рецензии на книги, на спектакли.
   Приведу только ее план статьи о народном театре: «История зарубежного театра. Греция. Борьба бедняков за кусок хлеба и бесплатный билет. Есть театры. На неделю прекращается жизнь в городах, закрыты лавочки, не судят, не казнят. Все ходят с выдуманной судьбой, живут в сказке. Началось Возрождение. Запрещенный в средневековье театр возобновился… Восстань же, театр… Голод духа еще постыднее голода о хлебе насущном. Половина человечества томится без истины и красоты…Скорее пока еще не поздно, пока не все человеческое убито и обезображено в человеке – выпустите гений из золотой клетки… дайте ему дышать без вашего прилавка, без весов, на которых всё покупается и всё продается… Вы украли народное сердце – театр. Отдайте его, иначе оно перестанет биться в ваших пальцах.
М. Чайка».
   Мария Федоровна Андреева привлекала Ларису Рейснер к созданию рабочих театров. «…Я тоже хлопаю первым проблескам творчества, и еще больше необычайному счастью, которое написано на лицах, страшно разрисованных губной помадой и углем… Радость свободной игры, радость воплощения какой-то иной, высшей мысли… В Петрограде готовится собрание большой важности: конференция всех культурно-просветительских обществ, секций клубов и народных театров… Именно сейчас, во время революции нужно воспитание чувств, школа страстей, достойных этого времени. Поймут не только Горького и Толстого, поймут и комедии Мольера, и „Бурю и натиск“ юного Шиллера… и „Сон в летнюю ночь“, „Ромео и Юлию“ Шекспира», – писала она в «Новой жизни» 19 сентября 1917 года («Народный дом и его преобразование», «Любительские театры солдат и рабочих»).
   Первая конференция пролетарских культурных обществ состоялась 17 октября. За неделю до Октябрьской революции Лариса пишет в газете: «Я понимаю тревогу художников, осаждаемых этими новыми, со дна появляющимися учениками. Их ждет громадное, может быть, непосильное наслаждение. Пережить снова с нетронутыми, непосвященными – всю историю культуры, все неудачи и победы гения, начиная с первых смутных силуэтов, выбитых каменным резцом на стенах пещеры, и кончая болезненными пятнами современной живописи».
   С сентября Лариса преподавала на просветительских курсах во дворце Белосельских-Белозерских. Кроме того, она была секретарем А. Луначарского в Комиссии по охране памятников культуры.
   Восемнадцатого октября в газете появляется первая статья Ларисы Рейснер о моряках «Гибель „Славы“». Линкор «Слава» был неожиданно введен в бой, поврежден обстрелом и выброшен на мель, в машинном отделении обломками заклинило дверь. Через дыру, пробитую в потолке, матросы выбрались на палубу, на мель выносили раненых. Капитана силой пришлось увести с мостика. Корабль с мертвыми собирались взорвать.
   «Уже огонек тлел по шнуру, готовый взорваться в пороховой камере, – писала Лариса, – а среди обломков, то появляясь на палубе, то скрываясь, все бегал человек с громким, отчаянным – „кис-кис“. Во все время боя корабельный кот дрожал и кричал и теперь так забился под диван, что его отчаялись найти. И, наконец, достали, с выпученными глазами, весь ощетинившийся и сумасшедший он долго не хотел вылезать и, уже сидя на живом плече, судорожно сжимая и разжимая лапы, тыкался мордой к близкому белому лицу и не хотел прыгать вниз.
   На берег сошли, Бог знает, как. Целовали землю. Нельзя рассказать словами второе рождение из яростного боя, из смерти и крови этих людей. Как движение любви, таинственной и невольной, их первые шаги по земле, звуки голоса, улыбки…
   В Ревеле спасенную команду едва не избили, приняв за пьяных «большевиков». Действительно, что за команда: ноги подгибаются, сами неодетые, даже иеромонах оказался без панталон и всем прохожим говорил: с именинами вас. И всех женщин целуют глазами. Так и прошли через город, как сквозь строй с плевками презрения на своей новорожденной, пречистой радости…
Со слов очевидца. Лариса Рейснер».
   Кто привел Ларису Михайловну на корабль? И в морское братство? Скорее всего, Семен Рошаль, один из руководителей Кронштадтской республики в 1917 году, однокурсник Ларисы по Психоневрологическому институту.
   Семен Рошаль, как и его друг Федор Раскольников, с середины июля сидел в «Крестах», арестованный Временным правительством. Его брат Михаил Рошаль пришел к Ларисе с просьбой поддержать брата и навестить его в тюрьме. «Ларису Михайловну я застал дома. Мы познакомились, – вспоминал М. Рошаль, – и с первого взгляда она произвела на меня неизгладимое впечатление. Передо мной стояла девушка редкой красоты, чем-то неуловимо напоминавшая мне знаменитую „Джоконду“ Леонардо да Винчи…
   Лариса Михайловна подробно расспросила меня о технике свидания. Наш разговор проходил как-то легко, по-товарищески. Я почувствовал в ней одаренную натуру, умевшую с необычайным тактом и умом незаметно расположить к себе собеседника».
   Через два года, когда Семен Рошаль погибнет на Гражданской войне, Лариса напишет два очерка о нем, где будут такие слова: «Как друг ранней молодости, как товарищ по студенческой скамье, особенно памятен мне покойный Рошаль. Помню его фигуру в рваном студенческом пальто, без сапог идущего через бесконечные пустыри в Психоневрологический институт. Холод ужасный, ветер со свистом несется через обледенелые поля, не встречая на своем пути ничего, кроме фабричных труб, бездомных собак и жалких студенческих фигур… Как еврей, он не имел права жительства, как бедняк, редко обедал и, как убежденный большевик, с восемнадцати лет вел в институте и рабочих кварталах партийную работу. Среди студенчества того времени, находившегося под влиянием меньшевиков и эсеров, Рошаль был совершенно одинок… Кронштадт в июльские дни и Кронштадт после Октябрьского переворота стал крепостью Рошаля, его трибуной… Его язвительная дерзкая речь… клеймила надолго, решала исход серьезных политических споров».
   Рошаль, наверное, и познакомил Ларису с Федором Раскольниковым. Кстати, кто-то из «штабистов» флота во времена первой революции делал доклад о возможности морской службы для женщин на кораблях вопреки суеверию, что «женщина на корабле не к добру». Но других женщин, которые, как Лариса Рейснер, воевали бы на кораблях и были комиссарами Морского Генерального штаба, я не знаю.

«Мы жили во все стороны»

   В августе 1917-го в журнале «Летопись» (№ 7–8) напечатана статья Ларисы Рейснер «Поэзия Райнера Мария Рильке», а в газете «Новая жизнь» – заметка «Спектакль для детей». Лариса, как сказал о себе Герцен, «жила во все стороны». «Самое чудесное в жизни, – пишет Наталия Сац, троюродная сестра Ларисы Рейснер, – иметь право проявлять свою инициативу, с головой уйти в любимое дело, завоевать доверие… Хочу создать театр для детей. Совсем новый. Такого театра еще никогда не было». В 1918 году, когда она создала такой театр, ей было 16 лет. Приходили дети из детских домов. А беспризорных сажали в отдельные ложи, чтобы от них не заражались. Помог Наталии Сац Анатолий Луначарский, о котором она писала:
   «Горячо умел он увлекаться, влюбляться в инициативу, новые творческие замыслы, дарования многих людей, сливать воедино человека с его любимым делом. Поразительной жизнерадостностью, жизнелюбием, волей к счастью обладал наш первый нарком просвещения… Попасть на прием к Анатолию Васильевичу было очень трудно, его то и дело вызывали в Кремль, он внезапно выезжал в командировки, на прием была большая запись… Анатолий Васильевич выходил из-за стола навстречу каждому посетителю и здоровался за руку – чудесный, ободряющий людей обычай. Эрудиция у Луначарского была потрясающая: во всех эпохах мировой культуры он был „своим“ – с какой страстью он любил и знал лучшие проявления творческой мысли всех времен и народов».
   К Луначарскому хорошо относился даже… Альберт Эйнштейн. Бывший секретарь Анатолия Васильевича собирался жениться на дочери легендарного физика. Эйнштейн спросил: «Кто вас знает, кто из наших общих знакомых может дать о вас отзыв?» Общих знакомых не нашлось, и жених назвал Луначарского. «Вас знает Луначарский? Этого вполне достаточно».
   Наталия Сац работала с Луначарским с 1918 года, Лариса – с дооктябрьских времен. Луначарский тогда был в Комиссии Горького по вопросам искусств при Исполнительном комитете Совета рабочих и солдатских депутатов вместе с Бенуа, который много сделал для охраны памятников культуры. В Комиссии Горького участвовали Н. Лансере, Г. Лукомский, К. Петров-Водкин, Г. Нарбут и другие. При Исполкоме к осени насчитывалось около 120 литературно-художественных пролетарских объединений.

Три, два, один… залп…

   Октябрь со скоростью ветра несся к 25-му числу. Месяц начался дождями. С Финского залива дул резкий сырой ветер, и улицы затягивало мокрым туманом. Из-за экономии они слабо освещались; в квартиры электричество подавалось только с 6 до 12 часов. Свечи стоили около 2 рублей, а керосин почти нельзя было достать. С наступлением сумерек участились грабежи.
   Одиннадцатого октября из «Крестов» был выпущен Федор Раскольников. Из его воспоминаний: «Растерявшееся правительство Керенского пропорционально крепнущему нажиму рабочего класса стало поочередно выпускать на свободу арестованных в июльские дни большевиков. Наконец, 11 октября, наступила моя очередь… Корниловские дни послужили Рубиконом, после которого наша партия настолько укрепилась, что в самом ближайшем будущем уже смогла поставить в порядок дня решающий пролетарский штурм. Авторитет партии в рабочих слоях умножался со сказочной быстротой… Стремительным подъемом наших акций сумели воспользоваться уголовные, под нашу руку совершившие побег из тюрьмы. Однажды после бани, когда их вели по двору в корпус, они, по предварительному между собой уговору, со всех ног устремились к воротам. Часовые преградили им дорогу. „Мы политические, мы большевики!“ – в один голос закричали арестанты. Тогда конвоиры безмолвно расступились… Несмотря на поздний час, на летней пристани, в парке, перед памятником Петру Великому (в Кронштадте) стояла большая толпа моряков и рабочих. Оказывается, товарищи готовили мне встречу: раздались знакомые звуки морского оркестра. Катер отшвартовался… 20 октября ЦК назначил мою лекцию в цирке „Модерн“, озаглавив ее „Перспективы пролетарской революции“… в заключение я призвал пролетариат и гарнизон Питера к вооруженному восстанию. Многочисленная толпа рабочих и солдат, сверху донизу переполнявшая ветхое здание цирка, целиком солидаризировалась со мной».
   Во время лекции Федор Раскольников сильно простудился, слег в постель, и 25 октября у него все еще была высокая температура. Когда 26 октября к нему прибежал один из товарищей с известием о взятии Зимнего, больной «послал к черту лечение» и устремился в Смольный. Рошаль освободился из тюрьмы 26 октября. Оба не могли, как хотели, привести отряд моряков к Зимнему, и возникла легенда, что отряд привела Лариса Рейснер, что крейсер «Аврора» выстрелил по ее знаку.
   Всеволод Рождественский рассказывал мне, что в ночь с 25 на 26 октября он в составе роты охранял Дворцовый и Биржевой мосты от юнкеров Павловского училища на Петроградской стороне. К Дворцовому мосту пришли три эсминца с Балтики и десант моряков для штурма Зимнего. Матрос из десанта сказал: «Нас привела Рейснер, решительная, боевая».
   Слухи тогда возникали быстро, и много было невероятных. Слух о Ларисе и «Авроре» дошел до Вадима Андреева в Финляндии. Лев Никулин, который работал в политотделе Балтфлота в 1920 году, в своей книге «Записки спутника» приводит четверостишие, хорошо известное в его кругу:
 
Плыви мой челн, и в этом рейсе
Линкор старинный не задень,