Страница:
В январе 1923 года Раскольниковы жили в Джелалабаде недалеко от границы с Индией, где «спасся эмир от зимы».
«Мы в раю. Ведь январь, а в этой чаше из сахарных гор – розы, кипарисы, мимозы, которые не сегодня-завтра брызнут золотом, перец, – все, что прекрасно и никогда не теряет листьев, – писала Лариса домой. – Конечно, Джелалабад не Афганистан, а Индия. Настоящий колониальный городок с белыми, как снег, домами, садами, полными апельсинов и роз, прямыми улицами, обожженными кипарисами и нищим населением, ненавидящим англичан. Этот последний месяц под небом Афганистана хочу жить радостно и в цвету, как все вокруг меня. Ходим с Ф. часами и не можем надышаться, пьяные этой неестественной, упоительной вечной весной. Вот он, сон человечества, „дикой Индии сады…“. Но странно: в Кабуле писала очень много – а здесь не могу. Лежит масса черновиков – но, вероятно, нужен север, чтобы все эти экзотические негативы проявились…
Если сейчас, когда Афг. фактически воюет с Англией, когда на границе хлещет кровь племен и ни на кого, кроме нас, эмир не надеется, когда все поставлено на карту, когда рабочая Россия не смеет отказать в помощи племенам, сто лет истребляемым, сто лет осажденным, – если мы этот момент пропустим, здесь больше нечего делать».
Из Джелалабада Лариса Михайловна пишет давнему другу Мише Кириллову (который был отпущен поступать в студию Мейерхольда):
«Голубчик Миша, Вы написали хорошее письмо – видите, я отвечаю. Теперь о Вас… мне не нравились ваши первые письма – не сердитесь – за возмутительное самодовольство, за что-то дешевое, доступное, слишком легко давшееся в руки. Это вовсе плохо, когда жизнь сразу вдевается в игольное ушко. Слезы, нытье и т. п. мне очень противны, за раздавленностью должен быть период гордости, надежды, задорно поднятого носа, – послушайте, ведь это театр, это же искусство. Когда Вы в один и тот же день будете мечтать о своей силе и полном ничтожестве, тогда я поверю, что Вы ищите форму, что она, лукавая, уже лежит перед Вами, оборачиваясь и опять исчезая, оставляя на повороте минутный блеск, свою усмешку, намек на то, как надо „сделать“, как велит ваше святое ремесло. Я очень люблю Мейерхольда. Но смотрите, берегитесь, они не любят голоса, они очень восточны в своих „новациях“, очень верят телу (это хорошо) и совсем, совсем не понимают гения слов (это плохо). Пока эти мозги не разовьют в себе величайшей чувствительности – не произойдет сложных реакций Духа. Держите равновесие, ради Бога, не дайте себя изуродовать мастерам телесного, формального, осязаемого искусства. Дух, дух, дух – как хотите и где хотите, без этого нельзя. Я не думаю, чтобы надо было поэтому поступать на математический факультет, но что-то надо, правда. Пишу из Джелалабада. Этот последний месяц буду жить так, чтобы всю жизнь помнить Восток, Кречета, пальмовые рощи и эти ясные, бездумные минуты, когда человек счастлив оттого, что бьют фонтаны, ветер пахнет левкоями, еще молодость, ну, сказать – красота, и все, что в ней есть святого, бездумного и творческого. Боги жили в таких садах и были добры и блаженны. Я хожу и молюсь цветущим деревьям. Лариса Михайловна».
Двадцать седьмого хамаля 1302 года министерство иностранных дел Афганистана сообщает губернатору Кандагара, что из Кабула в Кандагар «выезжают Ф. Ф. Раскольников, Л. М. Рейснер, А. Баратов, а также приезжавшие на время из Герата в Кабул советский консул Таёжник (?) и переводчик Хромой. Из Кандагара все поедут далее в Герат, кроме Ф. Ф. Раскольникова, который вернется назад в Кабул. Из Герата далее до границы поедут только Л. М. Рейснер и А. Баратов, которым нужно предоставить соответствующую охрану (из 4-х человек) и оказывать всевозможную помощь и содействие».
Если Лариса Михайловна вернулась в Россию этим путем, она видела все главные дороги Афганистана с севера на юг и с востока на запад, побывала на главных точках всей страны.
Знакомый уже нам персидский посол Этела-ол-Мольк 29 хамаля 1302 года дал Ларисе Рейснер рекомендательное письмо для персидского посла в Москве Мотарея-ол-Мемалеку, в котором просил своего коллегу принять Л. М. Рейснер, а также оказать ей и Раскольникову поддержку в том случае, если Раскольникова назначат послом в Тегеран, «…потому что в настоящее время Иран нуждается в искреннем и миролюбивом человеке».
На турецком языке написана следующая записка: «Мадам Раскольникова! Еще в Анкаре мы услышали о Вас как о женщине признанной, чье имя заслуживает похвалы и одобрения. Приехав сюда и познакомившись с Вами, мы поняли, что мы слышали совершенно недостаточно. В самом деле, Вы очень достойная женщина, блестяще владеющая пером, обладающая проницательным умом, знаниями в самых различных областях и, кроме того, красотой и обаянием. И я говорю: слава Аллаху, который создал Вас. Вот потому-то сердца наши полны великой печали оттого, что Вы по необходимости покидаете нас. Но что поделаешь, судьбы не изменить! И от себя лично и от имени моего друга, который будет сопровождать Вас в поездке, заверяю Вас, что Ваше путешествие будет счастливым и благополучным».
Обратная дорога Рейснер с дипкурьером Аршаком (Аванесом) Баратовым описана в сборнике «Дипкурьеры» (Очерки о первых советских дипломатических курьерах. М., 1973). Аршаку всего 19 лет. Он говорил на фарси, как чистокровный афганец, по-тюркски – как тюрк. Сам он – армянин. В рабатах Аршака встречали как старого знакомого: «Салам алейкум, Барат-хан. Что везешь?» – «Хрусталь». – И Аршак тайком указывает на свою спутницу. Устал он больше, чем обычно, потому что все ночи не спал как следует. «Один глаз спит, второй начеку. Ведь мне что поручено? Диппочта – раз, Лариса Михайловна – два. Что ценней, даже не знаю», – улыбался Баратов. Как советовала ему Лариса Михайловна, он пошел учиться в Институт востоковедения.
В черновиках Лариса Рейснер везла очерк «Фашисты в Азии», ставший концом книги «Афганистан». Советское посольство однажды навестили молодые итальянские негоцианты. «Как-то неловко было смотреть на их лица, выставившие напоказ голизну всех своих хотений, назло старым буржуазным фиговым листкам. Эти рвачи, вскинувшие презрительный монокль на суровую страну, не доросшую до спекуляций, ничем бы от миллиона им подобных не отличались, если бы их авантюризм не был помечен печатью убежденного и агрессивного фашизма. Их наглая решительность значит не только „деньги ваши будут наши“, но и „нет в мире такого правового, парламентского и религиозного вздора, который нам помешает содрать с вас пальто среди бела дня, намять вам затылок этими нашими белыми выхоленными руками, в которых сила, спокойствие и ловкость двух хорошо накормленных зверей“. Встречи с нами ждут, как неизбежного, после чего у мира останется только один хозяин… В дверях граф повернул свое тяжелое лицо и сказал с улыбкой: „С такими противниками, как большевики, мне приятно будет встретиться на баррикадах“».
Через пять месяцев, в октябре 1923-го, Лариса Рейснер приедет в Германию и застанет гамбургское восстание уже подавленным. Она расскажет о нем в своей книге «Гамбург на баррикадах». После революции 1917 года ее жизнь кажется кометой с точной траекторией, то есть оптимально кем-то задуманной и оптимально ею прожитой.
Расставаясь с Афганистаном, она скажет: «Эти два года. Ну, по-честному, положа руку на сердце. Вместо дико-выпирающего наверх мещанства (нэпа. – Г. П.)я видела Восток, верблюдов, средние века, гаремную дичь, танцы племен, зори на вечных снегах, вьюги цветения и вьюги снежны. Бесконечное богатство. Я знаю, отсвет этих лет будет жив всю жизнь, взойдет еще многими урожаями. Я о них – не жалею».
Свое 28-летие Лариса Михайловна также встретила в дороге.
Кроме тревоги за родителей ее не могли не терзать неизвестные обстоятельства гибели Николая Гумилёва, Гафиза, который напророчил ей Восток, когда писал «Дитя Аллаха» в первой эйфории влюбленности в нее.
«Иду в последний путь»
Родители послали Ларисе в Афганистан журнал, который издавался группой символистов во главе с Андреем Белым в петроградском издательстве «Алконост» в 1919–1922 годах. «Мои милые, прежде всего должна поблагодарить за „Записки мечтателей“. Там много интересного».
С Андреем Белым Лариса встречалась в Институте Ритма, как вспоминает томский художник Вениамин Николаевич Кедрин, сначала ученик Гумилёва, потом студент этого института. Письмо Ларисы родителям датировано 7 мая 1922 года:
«Еще два слова о петербургских изданиях. Упивалась Гершензоном, стихи Ахматовой еще раз, болью и слезами, раскрыли старые раны, и тоже навсегда их закрыли. Она вылила в искусство все мои противоречия, которым столько лет не было исхода… В общем, эти книги и радуют и беспокоят, точно после долгой разлуки возвращаешься – на минуту и случайно – в когда-то милый, но опостылевший, брошенный дом. А петербургские книги – это саше из „Привала“, „Аполлона“ и „Вех“».
С москвичом М. О. Гершензоном (1862–1925) у Рейснер очень много общего от природы. Он также темпераментно бросался в неиссякаемые увлечения. По словам А. Белого, пламень неистовства – его характерная черта. В 1916 году он стоял перед квадратами, черным и красным, супрематиста Малевича, точно молясь им: «История живописи и все эти Врубели перед такими квадратами – нуль! Вы посмотрите-ка: рушится всё» (А. Белый «Между двух революций»).
В марте 1917 года Гершензон был одним из организаторов Всероссийского союза писателей, первым его председателем. После революции пытался обосновать неизбежность революционных сдвигов с религиозно-философской точки зрения. Активно работал по налаживанию культурной жизни, заведовал литературной секцией Государственной академии художественных наук (ГАХН). По мнению Гершензона, натиск материалистической культуры приводит к противоположному процессу – осознанию человеком своей духовной нищеты, а это уже предпосылка для перспективного развития личности в творческой «жажде правды».
Под властью настроения Лариса Михайловна в письме лукавит – разве бывают у искусства опостылевшие, брошенные этапы? И сама же отвечает в письме Ахматовой, когда в октябре 1921 года дошла до Афганистана весть о смерти Александра Блока: «Теперь, когда уже нет Вашего равного, единственного духовного брата – еще виднее, что Вы есть… Ваше искусство – смысл и оправдание всего – черное становится белым, вода может брызнуть из камня, если жива поэзия… Горы в белых шапках, теплое зимнее небо, ручьи, которые бегут вдоль озимых полей, деревья, уже думающие о будущих листьях и плодах под войлочной оберткой, – все они Вам кланяются на языке, который и Ваш и их, и тоже просят писать стихи… Искренне Вас любящая Лариса Раскольникова. При этом письме посылаю посылку, очень маленькую: „Немного хлеба и немного меда“».
В декабре, через два месяца после известия о смерти Блока, в Кабул придет весть о гибели Николая Степановича Гумилёва.
Пятым января 1922 года помечен последний день ее работы над автобиографическим романом «Рудин». Она посылает его родителям: «Признаюсь, я немножко обижена: как-то не примирилась с забракованием своего романа. Ни папа, ни мать не пишут ничего по существу. Что, по-Вашему, плохо, почему первые главы, которые мне казались такими удачными, не получили даже мотивированного приговора? Неужели все так отвратительно?»
Кабульский фрагмент, машинописная копия которого помечена 5 января, включает в себя сцену расставания В. Веселовского (Святловского) с Елизаветой Алексеевной (Екатериной Александровной Рейснер). Возможно, она навеяна мыслями о Николае Гумилёве. Вспомним эту сцену:
«Они обняли друг друга. Наполеоны бесстрастно смотрели в темноту мимо двух теней, так крепко, так горестно друг друга державших. Это продолжалось столько времени, сколько нужно огню, чтобы упасть на вытянутую, обнаженную, вечно молодую вершину; и ветвям, листьям, всем волокнам, чтобы ощутить этот огонь, текущий мучительной струной сверху вниз, вдоль могучего ствола, и, наконец, в земле, глубоко под дрожащими корнями.
– Прощай!»
В 1922 году Лариса Рейснер посылает Скарпа, сотруднику итальянского посольства, с которым установились дружественные отношения, гумилёвскую «Оду д'Аннуцио» (из книги «Колчан»): «Дорогой товарищ… Ода к д'Аннуцио написана в 1914 году одним из лучших русских поэтов Николаем Гумилёвым, который, будучи монархистом, поступил добровольцем в армию. Он умер в Петрограде в прошлом году. К сожалению, он ничего не понимал в политике, был русским „парнасцем“. Я написала по-русски – и перевела, как смогла. Извините меня за 1001 ошибку, которые я наделала здесь. До свидания в Риме или в Москве, дорогой друг. Л. Р.».
Из первой же строфы стихотворения ясно, почему Лариса послала его итальянцу.
Марина Цветаева, не видевшая Николая Гумилёва, знала про его «Болдинскую осень». Более того, у Гумилёва и у нее есть одинаковые названия поэм: «Поэма Начала» и «Поэма Конца». У Гумилёва они – о развитии солнечной системы, о зарождении жизни. Темы разные, мудрость любви – общая у них. Стихия нежности и огня – неукротимые стихии обоих. Невозможно не привести заключительные строфы цветаевского обращения к Гумилёву:
«Дорогой Гумилёв, породивший своими теориями стихосложения ряд разложившихся стихотворцев, своими стихами о тропиках – ряд тропических последователей, – Дорогой Гумилёв, бессмертные попугаи которого с маниакальной, то есть неразумной, то есть именно с попугайской неизменностью повторяют Ваши – двадцать лет назад! – молодого „мэтра“ сентенции, так бесследно разлетевшиеся под колесами Вашего же „Трамвая“, – Дорогой Гумилёв, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей Поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам – как писать стихи, историкам – как писать историю.
Чувство Истории – только чувство Судьбы».
Крупнейший мыслитель России погиб в схватке с силами хаоса – убеждены современные исследователи творчества Н. Гумилёва Н. Богомолов, Ю. Зобнин. А повод, обстоятельства гибели не так уж и важны.
Но обстоятельства надо знать. Уверена, что Лариса Рейснер узнала подробности об участии Николая Гумилёва в «Таганцевском заговоре». Следователь по делу о «Петроградской боевой организации» (ПБО) Я. Агранов (он же следователь по Кронштадтскому мятежу) был другом Ф. Дзержинского. Ф. Раскольников тоже был об этом осведомлен, потому что в 1932 году в серии «Литературное наследство» анонсировал свою статью «Гумилёв и контрреволюция». Опубликована его статья не была. Зато в томе 93-м «Литературного наследства» в 1981 году напечатан автобиографический роман Л. Рейснер «Рудин».
Надежда Яковлевна Мандельштам вспоминала о своем разговоре с Екатериной Александровной Рейснер: последняя не придала значения, как и многие, аресту Гумилёва, а когда, наконец, пришла к Дзержинскому, было поздно. Надежда Яковлевна уверена, что слух о том, что Лариса Рейснер спасла бы поэта, пустила сама Лариса Михайловна (впрочем, добавляет она, ни в чем нельзя быть уверенной).
Наверное, спасти человека, втянутого в заговор против власти и в поддержку мятежного Кронштадта, было невозможно. Яснее всего отражают это дневники Николая Степановича Таганцева (1845–1923), отца расстрелянного Владимира Таганцева, а также рассказы Б. П. Сильверсана и Л. В. Бермана (Даугава. 1990. № 8, 11). Страницы дневника Н. С. Таганцева найдены его внуком Кириллом в 1991 году (Звезда. 1998. № 9).
Николай Степанович Таганцев – основоположник науки уголовного права в России, сенатор и член Государственного совета. Его прадед жил на Таганке, отсюда возникла фамилия. Н. С. Таганцев преподавал в Училище правоведения, в Александровском лицее (любимые ученики: в лицее – В. Н. Коковцов, в училище – В. Д. Набоков). Он также обучал уголовному праву сына Александра II – Сергея. Н. С. Таганцев добивался в праве соблюдения прав личности. В новом уголовном уложении 1880 года не было пыток и жестоких видов казни. Сенатор стал противником смертной казни с тех пор, как повесили Д. В. Каракозова, его соученика по Пензенской гимназии. В 1887 году Николай Степанович помог Марии Александровне Ульяновой получить свидание с сыном Александром.
Сын Н. С. Таганцева Владимир Николаевич осенью 1919 года вступил в политическую борьбу как «Ефимов», потрясенный расстрелом своих знакомых кадетов, руководителей «Национального центра». Отец и сын приветствовали Февральскую революцию. Октябрьскую революцию Н. С. Таганцев воспринял как гибель правового государства.
Таганцевы жили на Литейном проспекте, дом 46, а Владимир Таганцев некоторое время жил в ДИСКе.
Пятнадцатого мая 1921 года, в праздник Красного флота, члены «Таганцевской организации» повредили взрывом памятник Володарскому, комиссару по делам печати и пропаганды. Памятник стоял на бульваре Профсоюзов. Это произошло после того, как не удалось поддержать Кронштадтское восстание. Вот и вся их «боевая» деятельность. Памятник разрушили, не людей убили.
Эта организация состояла в основном из интеллигенции. По «Таганцевскому делу» было привлечено 833 человека, 96 казнены, многие сосланы в лагеря. Академик В. Вернадский, кристаллограф, автор учения о биосфере, был членом ЦК партии кадетов (1905–1918), в 1917-м – товарищем министра народного просвещения и членом подпольного Временного правительства. Он был арестован после обыска 14 июля 1921 года, увезен в Дом предварительного заключения на Шпалерную и освобожден 15 июля по распоряжению управляющего делами Совнаркома Н. Горбунова. Опасаясь последствий «Дела Таганцева», Вернадский уехал с семьей за границу в том же 1921-м. И Максим Горький тоже ускорил свой отъезд. О его попытках спасти Гумилёва, о двух разговорах с Лениным рассказано в статье Р. Тименчика (Даугава. 1990. № 8).
В. Н. Таганцева арестовали в июне 1921-го. Его отец 16 июня 1921 года написал письмо Ленину о деле сына, сделав приписку, что чекисты увезли его собственные вещи: «платье, белье, посуду». Ленин ответил через секретаря Фотиеву (его здоровье резко ухудшалось, и он жил в Горках) 10 августа: «Таганцев так серьезно обвиняется и с такими уликами, что освободить сейчас невозможно».
Первого сентября 1921 года петроградская газета «Правда» опубликовала официальное сообщение ВЧК о расстреле 61 человека по «Делу Таганцева».
В приведенном списке расстрелянных 25 августа фамилия поэта стоит тридцатой: «ГУМИЛЁВ Н. С. 33 л., б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии издательства „Всемирной литературы“, беспартийный, б. офицер. Содействовал составлению прокламаций. Обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов. Получал от организации деньги на технические надобности».
И за это расстрел? Дзержинский будто бы ответил на вопрос: «Можно ли расстрелять одного из двух или трех величайших поэтов России?» – «Можем ли мы, расстреливая других, сделать исключение для поэта?» (Серж Б.Воспоминания революционера // Даугава. 1990. № 8).
Ирина Одоевцева упомянула одного «малоизвестного» поэта, которого Николай Степанович назвал ей в качестве лица, причастного к «делу». Она не помнила его фамилии, но запомнила четыре строки его стихотворения (из интервью с И. Одоевцевой // Вопросы литературы. 1988. № 12).
Фамилия поэта Лазарь Васильевич Берман. Рассказ этого поэта в 1974 году записал Валерий Сажин, сотрудник отдела рукописей Публичной библиотеки в Ленинграде. Именно Берман зимой 1920/21 года ввел Гумилёва в круг заговорщиков. «История такова. В 1914 году в Петрограде существовал 4-й запасной бронедивизион. Был зачислен в него и Берман (как, кстати, и В. Шкловский, здесь они подружились). Многих объединяла тогда принадлежность к эсеровской партии. Однако в конце 1910-х Берман отошел от партийной работы. Гумилёв обратился к Берману с просьбой устроить ему конспиративную встречу с эсерами, объясняя это желанием послужить России. После неудачных попыток отговорить Гумилёва от опасного шага Берман согласился выполнить его просьбу. Ахматова говорила, что Гумилёв обладал вулканической энергией и шел к поставленной цели упорно и бесстрашно. Берман предупредил заговорщиков, что с ними желает познакомиться один из лучших поэтов России (фамилия не называлась) и просил использовать его лишь в случае крайней необходимости.
О том, что Гумилёва все-таки использовали в деле, Берман узнал летом 1921-го, когда Николай Степанович обратился к нему за помощью: принес две пачки листовок разного содержания и предложил поучаствовать в их распространении. Одна из листовок начиналась антисемитским лозунгом. «Связной» возмутился: «Понимаете ли вы, что предлагаете мне, Лазарю Берману, распространять?» Гумилёв с извинением отменил свою просьбу».
Через некоторое время Берману передали просьбу Ахматовой помочь отыскать место казни. Связи Лазаря Васильевича с автомобилистами-военными были известны, и надеялись, что он отыщет человека, который вел машину с приговоренными. Шофера нашли, он указал на так называемый Охтинский пустырь, признанный сейчас наиболее вероятным местом казни. Район деревни Бернгардовки, примыкающий к реке Охте. От того же шофера узнали, что на месте казни выкапывалась большая яма, перебрасывалась доска-помост, на нее вставал расстреливаемый. Среди шестидесяти расстрелянных – пять сотрудников Сапропелевого комитета Академии наук, Н. И. Лазаревский (р. 1868, профессор Петроградского университета), князь С. А. Ухтомский (р. 1886, сотрудник Русского музея), А. Ф. Бак (р. 1879, переводчик Коминтерна), В. П. Акимова-Перетц (р. 1899, студентка консерватории), моряки, домохозяйки, лица без определенных занятий.
В 1923-м в период подготовки процесса над эсерами Берман был арестован. Тогдашний начальник Петроградской ЧК тот же Агранов… склонял Бермана к тому, чтобы тот публично обратился к Виктору Борисовичу с просьбой вернуться в Россию – ничего, мол, с тобой не сделают. Шкловский, вовремя почувствовав нависшую опасность, весной 1922-го переправился за границу. Берман от сотрудничества с ЧК отказался, но в одной из бесед с Аграновым, пользуясь выгодным положением «нужного» человека, задал ему вопрос: «"Почему так жестоко покарали участников дела Таганцева?" Последовал ответ: „В 1921 году 70 % петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу ожечь!“ Вот собственно и все» (Даугава. 1990. № 11).
В «Петроградской правде» от 26 июля 1921 года под заголовком «Раскрытые заговоры» напечатаны выдержки доклада ВЧК о заговорах против советской власти в период мая – июня 1921-го. В этом докладе В. Н. Таганцев назван «главарем заговора» и обильно цитируются его высказывания.
Гумилёв считал, что про него знает только сам Таганцев и он не проговорится. Фотография Гумилёва в его «Деле» дает повод для предположения, что его избивали, как и Таганцева.
На стене общей камеры № 7 в Доме предварительного заключения на Шпалерной улице была надпись, которую навсегда запомнил Георгий Андреевич Стратановский (1901–1986), арестованный осенью 1921 года по делу, к которому не имел никакого отношения. Он был в камере после расстрела Гумилёва и видел эту надпись, о которой рассказал только сыну. А сам впоследствии работал переводчиком, преподавал в университете. После его смерти в начале перестройки эту тайну сын сообщил гумилёвоведу М. Д. Эльзону (Гумилёв. Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 298). Вот эта надпись:
«Гумилёв оставил жену и ребенка (девочку 2-х лет), жена – лахудра, словом, надумала я взять девочку. Жаль мне одинокую и беззащитную. Одобряешь?» – писала Екатерина Александровна Ларисе в Афганистан в 1922 году. В ноябре – декабре 1922-го Лариса Михайловна отвечала:
«Девочку Гумилёва возьмите. Это сделать надо – я помогу. Если бы перед смертью его видела – все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца. Вот и все. Если бы только маленькая была на него похожа.
Мои милые, я так ясно и весело предчувствую, сколько мы еще с Вами понаделаем. О, НЭП, ведь мы не какой-нибудь, а 18 год, ну все».
Ее путь впереди будет недолог, через четыре с половиной года Лариса Рейснер умрет от брюшного тифа. Лена Гумилёва вырастет за кулисами театров, где играла ее мать Анна Энгельгардт, тоже станет актрисой и вместе с дедом и матерью умрет в блокадном Ленинграде.
«Мы в раю. Ведь январь, а в этой чаше из сахарных гор – розы, кипарисы, мимозы, которые не сегодня-завтра брызнут золотом, перец, – все, что прекрасно и никогда не теряет листьев, – писала Лариса домой. – Конечно, Джелалабад не Афганистан, а Индия. Настоящий колониальный городок с белыми, как снег, домами, садами, полными апельсинов и роз, прямыми улицами, обожженными кипарисами и нищим населением, ненавидящим англичан. Этот последний месяц под небом Афганистана хочу жить радостно и в цвету, как все вокруг меня. Ходим с Ф. часами и не можем надышаться, пьяные этой неестественной, упоительной вечной весной. Вот он, сон человечества, „дикой Индии сады…“. Но странно: в Кабуле писала очень много – а здесь не могу. Лежит масса черновиков – но, вероятно, нужен север, чтобы все эти экзотические негативы проявились…
Если сейчас, когда Афг. фактически воюет с Англией, когда на границе хлещет кровь племен и ни на кого, кроме нас, эмир не надеется, когда все поставлено на карту, когда рабочая Россия не смеет отказать в помощи племенам, сто лет истребляемым, сто лет осажденным, – если мы этот момент пропустим, здесь больше нечего делать».
Из Джелалабада Лариса Михайловна пишет давнему другу Мише Кириллову (который был отпущен поступать в студию Мейерхольда):
«Голубчик Миша, Вы написали хорошее письмо – видите, я отвечаю. Теперь о Вас… мне не нравились ваши первые письма – не сердитесь – за возмутительное самодовольство, за что-то дешевое, доступное, слишком легко давшееся в руки. Это вовсе плохо, когда жизнь сразу вдевается в игольное ушко. Слезы, нытье и т. п. мне очень противны, за раздавленностью должен быть период гордости, надежды, задорно поднятого носа, – послушайте, ведь это театр, это же искусство. Когда Вы в один и тот же день будете мечтать о своей силе и полном ничтожестве, тогда я поверю, что Вы ищите форму, что она, лукавая, уже лежит перед Вами, оборачиваясь и опять исчезая, оставляя на повороте минутный блеск, свою усмешку, намек на то, как надо „сделать“, как велит ваше святое ремесло. Я очень люблю Мейерхольда. Но смотрите, берегитесь, они не любят голоса, они очень восточны в своих „новациях“, очень верят телу (это хорошо) и совсем, совсем не понимают гения слов (это плохо). Пока эти мозги не разовьют в себе величайшей чувствительности – не произойдет сложных реакций Духа. Держите равновесие, ради Бога, не дайте себя изуродовать мастерам телесного, формального, осязаемого искусства. Дух, дух, дух – как хотите и где хотите, без этого нельзя. Я не думаю, чтобы надо было поэтому поступать на математический факультет, но что-то надо, правда. Пишу из Джелалабада. Этот последний месяц буду жить так, чтобы всю жизнь помнить Восток, Кречета, пальмовые рощи и эти ясные, бездумные минуты, когда человек счастлив оттого, что бьют фонтаны, ветер пахнет левкоями, еще молодость, ну, сказать – красота, и все, что в ней есть святого, бездумного и творческого. Боги жили в таких садах и были добры и блаженны. Я хожу и молюсь цветущим деревьям. Лариса Михайловна».
Двадцать седьмого хамаля 1302 года министерство иностранных дел Афганистана сообщает губернатору Кандагара, что из Кабула в Кандагар «выезжают Ф. Ф. Раскольников, Л. М. Рейснер, А. Баратов, а также приезжавшие на время из Герата в Кабул советский консул Таёжник (?) и переводчик Хромой. Из Кандагара все поедут далее в Герат, кроме Ф. Ф. Раскольникова, который вернется назад в Кабул. Из Герата далее до границы поедут только Л. М. Рейснер и А. Баратов, которым нужно предоставить соответствующую охрану (из 4-х человек) и оказывать всевозможную помощь и содействие».
Если Лариса Михайловна вернулась в Россию этим путем, она видела все главные дороги Афганистана с севера на юг и с востока на запад, побывала на главных точках всей страны.
Знакомый уже нам персидский посол Этела-ол-Мольк 29 хамаля 1302 года дал Ларисе Рейснер рекомендательное письмо для персидского посла в Москве Мотарея-ол-Мемалеку, в котором просил своего коллегу принять Л. М. Рейснер, а также оказать ей и Раскольникову поддержку в том случае, если Раскольникова назначат послом в Тегеран, «…потому что в настоящее время Иран нуждается в искреннем и миролюбивом человеке».
На турецком языке написана следующая записка: «Мадам Раскольникова! Еще в Анкаре мы услышали о Вас как о женщине признанной, чье имя заслуживает похвалы и одобрения. Приехав сюда и познакомившись с Вами, мы поняли, что мы слышали совершенно недостаточно. В самом деле, Вы очень достойная женщина, блестяще владеющая пером, обладающая проницательным умом, знаниями в самых различных областях и, кроме того, красотой и обаянием. И я говорю: слава Аллаху, который создал Вас. Вот потому-то сердца наши полны великой печали оттого, что Вы по необходимости покидаете нас. Но что поделаешь, судьбы не изменить! И от себя лично и от имени моего друга, который будет сопровождать Вас в поездке, заверяю Вас, что Ваше путешествие будет счастливым и благополучным».
Обратная дорога Рейснер с дипкурьером Аршаком (Аванесом) Баратовым описана в сборнике «Дипкурьеры» (Очерки о первых советских дипломатических курьерах. М., 1973). Аршаку всего 19 лет. Он говорил на фарси, как чистокровный афганец, по-тюркски – как тюрк. Сам он – армянин. В рабатах Аршака встречали как старого знакомого: «Салам алейкум, Барат-хан. Что везешь?» – «Хрусталь». – И Аршак тайком указывает на свою спутницу. Устал он больше, чем обычно, потому что все ночи не спал как следует. «Один глаз спит, второй начеку. Ведь мне что поручено? Диппочта – раз, Лариса Михайловна – два. Что ценней, даже не знаю», – улыбался Баратов. Как советовала ему Лариса Михайловна, он пошел учиться в Институт востоковедения.
В черновиках Лариса Рейснер везла очерк «Фашисты в Азии», ставший концом книги «Афганистан». Советское посольство однажды навестили молодые итальянские негоцианты. «Как-то неловко было смотреть на их лица, выставившие напоказ голизну всех своих хотений, назло старым буржуазным фиговым листкам. Эти рвачи, вскинувшие презрительный монокль на суровую страну, не доросшую до спекуляций, ничем бы от миллиона им подобных не отличались, если бы их авантюризм не был помечен печатью убежденного и агрессивного фашизма. Их наглая решительность значит не только „деньги ваши будут наши“, но и „нет в мире такого правового, парламентского и религиозного вздора, который нам помешает содрать с вас пальто среди бела дня, намять вам затылок этими нашими белыми выхоленными руками, в которых сила, спокойствие и ловкость двух хорошо накормленных зверей“. Встречи с нами ждут, как неизбежного, после чего у мира останется только один хозяин… В дверях граф повернул свое тяжелое лицо и сказал с улыбкой: „С такими противниками, как большевики, мне приятно будет встретиться на баррикадах“».
Через пять месяцев, в октябре 1923-го, Лариса Рейснер приедет в Германию и застанет гамбургское восстание уже подавленным. Она расскажет о нем в своей книге «Гамбург на баррикадах». После революции 1917 года ее жизнь кажется кометой с точной траекторией, то есть оптимально кем-то задуманной и оптимально ею прожитой.
Расставаясь с Афганистаном, она скажет: «Эти два года. Ну, по-честному, положа руку на сердце. Вместо дико-выпирающего наверх мещанства (нэпа. – Г. П.)я видела Восток, верблюдов, средние века, гаремную дичь, танцы племен, зори на вечных снегах, вьюги цветения и вьюги снежны. Бесконечное богатство. Я знаю, отсвет этих лет будет жив всю жизнь, взойдет еще многими урожаями. Я о них – не жалею».
Свое 28-летие Лариса Михайловна также встретила в дороге.
Кроме тревоги за родителей ее не могли не терзать неизвестные обстоятельства гибели Николая Гумилёва, Гафиза, который напророчил ей Восток, когда писал «Дитя Аллаха» в первой эйфории влюбленности в нее.
«Иду в последний путь»
Самобытная русская мысль обращена к эсхатологической проблеме конца.
Н. Бердяев. Из лекции, прочитанной в Москве в Вольной академии духовной культуры зимой 1920 года
Родители послали Ларисе в Афганистан журнал, который издавался группой символистов во главе с Андреем Белым в петроградском издательстве «Алконост» в 1919–1922 годах. «Мои милые, прежде всего должна поблагодарить за „Записки мечтателей“. Там много интересного».
С Андреем Белым Лариса встречалась в Институте Ритма, как вспоминает томский художник Вениамин Николаевич Кедрин, сначала ученик Гумилёва, потом студент этого института. Письмо Ларисы родителям датировано 7 мая 1922 года:
«Еще два слова о петербургских изданиях. Упивалась Гершензоном, стихи Ахматовой еще раз, болью и слезами, раскрыли старые раны, и тоже навсегда их закрыли. Она вылила в искусство все мои противоречия, которым столько лет не было исхода… В общем, эти книги и радуют и беспокоят, точно после долгой разлуки возвращаешься – на минуту и случайно – в когда-то милый, но опостылевший, брошенный дом. А петербургские книги – это саше из „Привала“, „Аполлона“ и „Вех“».
С москвичом М. О. Гершензоном (1862–1925) у Рейснер очень много общего от природы. Он также темпераментно бросался в неиссякаемые увлечения. По словам А. Белого, пламень неистовства – его характерная черта. В 1916 году он стоял перед квадратами, черным и красным, супрематиста Малевича, точно молясь им: «История живописи и все эти Врубели перед такими квадратами – нуль! Вы посмотрите-ка: рушится всё» (А. Белый «Между двух революций»).
В марте 1917 года Гершензон был одним из организаторов Всероссийского союза писателей, первым его председателем. После революции пытался обосновать неизбежность революционных сдвигов с религиозно-философской точки зрения. Активно работал по налаживанию культурной жизни, заведовал литературной секцией Государственной академии художественных наук (ГАХН). По мнению Гершензона, натиск материалистической культуры приводит к противоположному процессу – осознанию человеком своей духовной нищеты, а это уже предпосылка для перспективного развития личности в творческой «жажде правды».
Под властью настроения Лариса Михайловна в письме лукавит – разве бывают у искусства опостылевшие, брошенные этапы? И сама же отвечает в письме Ахматовой, когда в октябре 1921 года дошла до Афганистана весть о смерти Александра Блока: «Теперь, когда уже нет Вашего равного, единственного духовного брата – еще виднее, что Вы есть… Ваше искусство – смысл и оправдание всего – черное становится белым, вода может брызнуть из камня, если жива поэзия… Горы в белых шапках, теплое зимнее небо, ручьи, которые бегут вдоль озимых полей, деревья, уже думающие о будущих листьях и плодах под войлочной оберткой, – все они Вам кланяются на языке, который и Ваш и их, и тоже просят писать стихи… Искренне Вас любящая Лариса Раскольникова. При этом письме посылаю посылку, очень маленькую: „Немного хлеба и немного меда“».
В декабре, через два месяца после известия о смерти Блока, в Кабул придет весть о гибели Николая Степановича Гумилёва.
Пятым января 1922 года помечен последний день ее работы над автобиографическим романом «Рудин». Она посылает его родителям: «Признаюсь, я немножко обижена: как-то не примирилась с забракованием своего романа. Ни папа, ни мать не пишут ничего по существу. Что, по-Вашему, плохо, почему первые главы, которые мне казались такими удачными, не получили даже мотивированного приговора? Неужели все так отвратительно?»
Кабульский фрагмент, машинописная копия которого помечена 5 января, включает в себя сцену расставания В. Веселовского (Святловского) с Елизаветой Алексеевной (Екатериной Александровной Рейснер). Возможно, она навеяна мыслями о Николае Гумилёве. Вспомним эту сцену:
«Они обняли друг друга. Наполеоны бесстрастно смотрели в темноту мимо двух теней, так крепко, так горестно друг друга державших. Это продолжалось столько времени, сколько нужно огню, чтобы упасть на вытянутую, обнаженную, вечно молодую вершину; и ветвям, листьям, всем волокнам, чтобы ощутить этот огонь, текущий мучительной струной сверху вниз, вдоль могучего ствола, и, наконец, в земле, глубоко под дрожащими корнями.
– Прощай!»
В 1922 году Лариса Рейснер посылает Скарпа, сотруднику итальянского посольства, с которым установились дружественные отношения, гумилёвскую «Оду д'Аннуцио» (из книги «Колчан»): «Дорогой товарищ… Ода к д'Аннуцио написана в 1914 году одним из лучших русских поэтов Николаем Гумилёвым, который, будучи монархистом, поступил добровольцем в армию. Он умер в Петрограде в прошлом году. К сожалению, он ничего не понимал в политике, был русским „парнасцем“. Я написала по-русски – и перевела, как смогла. Извините меня за 1001 ошибку, которые я наделала здесь. До свидания в Риме или в Москве, дорогой друг. Л. Р.».
Из первой же строфы стихотворения ясно, почему Лариса послала его итальянцу.
По мысли Гумилёва, поэзия – одна из форм освобождения скрытых сил, заложенных в природе Вселенной. Его последняя книга «Огненный столп» несет в себе энергию ясновидения. Найдет ли Лариса Рейснер по приезде в Москву эту книгу?
Опять волчица на столбе
Рычит в огне багряных светов…
Судьба Италии – в судьбе
Ее торжественных поэтов…
И все поют, поют стихи
О том, что вольные народы
Живут, как образы стихий,
Ветра, и пламени, и воды.
Марина Цветаева, не видевшая Николая Гумилёва, знала про его «Болдинскую осень». Более того, у Гумилёва и у нее есть одинаковые названия поэм: «Поэма Начала» и «Поэма Конца». У Гумилёва они – о развитии солнечной системы, о зарождении жизни. Темы разные, мудрость любви – общая у них. Стихия нежности и огня – неукротимые стихии обоих. Невозможно не привести заключительные строфы цветаевского обращения к Гумилёву:
«Дорогой Гумилёв, породивший своими теориями стихосложения ряд разложившихся стихотворцев, своими стихами о тропиках – ряд тропических последователей, – Дорогой Гумилёв, бессмертные попугаи которого с маниакальной, то есть неразумной, то есть именно с попугайской неизменностью повторяют Ваши – двадцать лет назад! – молодого „мэтра“ сентенции, так бесследно разлетевшиеся под колесами Вашего же „Трамвая“, – Дорогой Гумилёв, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей Поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам – как писать стихи, историкам – как писать историю.
Чувство Истории – только чувство Судьбы».
Крупнейший мыслитель России погиб в схватке с силами хаоса – убеждены современные исследователи творчества Н. Гумилёва Н. Богомолов, Ю. Зобнин. А повод, обстоятельства гибели не так уж и важны.
Но обстоятельства надо знать. Уверена, что Лариса Рейснер узнала подробности об участии Николая Гумилёва в «Таганцевском заговоре». Следователь по делу о «Петроградской боевой организации» (ПБО) Я. Агранов (он же следователь по Кронштадтскому мятежу) был другом Ф. Дзержинского. Ф. Раскольников тоже был об этом осведомлен, потому что в 1932 году в серии «Литературное наследство» анонсировал свою статью «Гумилёв и контрреволюция». Опубликована его статья не была. Зато в томе 93-м «Литературного наследства» в 1981 году напечатан автобиографический роман Л. Рейснер «Рудин».
Надежда Яковлевна Мандельштам вспоминала о своем разговоре с Екатериной Александровной Рейснер: последняя не придала значения, как и многие, аресту Гумилёва, а когда, наконец, пришла к Дзержинскому, было поздно. Надежда Яковлевна уверена, что слух о том, что Лариса Рейснер спасла бы поэта, пустила сама Лариса Михайловна (впрочем, добавляет она, ни в чем нельзя быть уверенной).
Наверное, спасти человека, втянутого в заговор против власти и в поддержку мятежного Кронштадта, было невозможно. Яснее всего отражают это дневники Николая Степановича Таганцева (1845–1923), отца расстрелянного Владимира Таганцева, а также рассказы Б. П. Сильверсана и Л. В. Бермана (Даугава. 1990. № 8, 11). Страницы дневника Н. С. Таганцева найдены его внуком Кириллом в 1991 году (Звезда. 1998. № 9).
Николай Степанович Таганцев – основоположник науки уголовного права в России, сенатор и член Государственного совета. Его прадед жил на Таганке, отсюда возникла фамилия. Н. С. Таганцев преподавал в Училище правоведения, в Александровском лицее (любимые ученики: в лицее – В. Н. Коковцов, в училище – В. Д. Набоков). Он также обучал уголовному праву сына Александра II – Сергея. Н. С. Таганцев добивался в праве соблюдения прав личности. В новом уголовном уложении 1880 года не было пыток и жестоких видов казни. Сенатор стал противником смертной казни с тех пор, как повесили Д. В. Каракозова, его соученика по Пензенской гимназии. В 1887 году Николай Степанович помог Марии Александровне Ульяновой получить свидание с сыном Александром.
Сын Н. С. Таганцева Владимир Николаевич осенью 1919 года вступил в политическую борьбу как «Ефимов», потрясенный расстрелом своих знакомых кадетов, руководителей «Национального центра». Отец и сын приветствовали Февральскую революцию. Октябрьскую революцию Н. С. Таганцев воспринял как гибель правового государства.
Таганцевы жили на Литейном проспекте, дом 46, а Владимир Таганцев некоторое время жил в ДИСКе.
Пятнадцатого мая 1921 года, в праздник Красного флота, члены «Таганцевской организации» повредили взрывом памятник Володарскому, комиссару по делам печати и пропаганды. Памятник стоял на бульваре Профсоюзов. Это произошло после того, как не удалось поддержать Кронштадтское восстание. Вот и вся их «боевая» деятельность. Памятник разрушили, не людей убили.
Эта организация состояла в основном из интеллигенции. По «Таганцевскому делу» было привлечено 833 человека, 96 казнены, многие сосланы в лагеря. Академик В. Вернадский, кристаллограф, автор учения о биосфере, был членом ЦК партии кадетов (1905–1918), в 1917-м – товарищем министра народного просвещения и членом подпольного Временного правительства. Он был арестован после обыска 14 июля 1921 года, увезен в Дом предварительного заключения на Шпалерную и освобожден 15 июля по распоряжению управляющего делами Совнаркома Н. Горбунова. Опасаясь последствий «Дела Таганцева», Вернадский уехал с семьей за границу в том же 1921-м. И Максим Горький тоже ускорил свой отъезд. О его попытках спасти Гумилёва, о двух разговорах с Лениным рассказано в статье Р. Тименчика (Даугава. 1990. № 8).
В. Н. Таганцева арестовали в июне 1921-го. Его отец 16 июня 1921 года написал письмо Ленину о деле сына, сделав приписку, что чекисты увезли его собственные вещи: «платье, белье, посуду». Ленин ответил через секретаря Фотиеву (его здоровье резко ухудшалось, и он жил в Горках) 10 августа: «Таганцев так серьезно обвиняется и с такими уликами, что освободить сейчас невозможно».
Первого сентября 1921 года петроградская газета «Правда» опубликовала официальное сообщение ВЧК о расстреле 61 человека по «Делу Таганцева».
В приведенном списке расстрелянных 25 августа фамилия поэта стоит тридцатой: «ГУМИЛЁВ Н. С. 33 л., б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии издательства „Всемирной литературы“, беспартийный, б. офицер. Содействовал составлению прокламаций. Обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов. Получал от организации деньги на технические надобности».
И за это расстрел? Дзержинский будто бы ответил на вопрос: «Можно ли расстрелять одного из двух или трех величайших поэтов России?» – «Можем ли мы, расстреливая других, сделать исключение для поэта?» (Серж Б.Воспоминания революционера // Даугава. 1990. № 8).
Ирина Одоевцева упомянула одного «малоизвестного» поэта, которого Николай Степанович назвал ей в качестве лица, причастного к «делу». Она не помнила его фамилии, но запомнила четыре строки его стихотворения (из интервью с И. Одоевцевой // Вопросы литературы. 1988. № 12).
Фамилия поэта Лазарь Васильевич Берман. Рассказ этого поэта в 1974 году записал Валерий Сажин, сотрудник отдела рукописей Публичной библиотеки в Ленинграде. Именно Берман зимой 1920/21 года ввел Гумилёва в круг заговорщиков. «История такова. В 1914 году в Петрограде существовал 4-й запасной бронедивизион. Был зачислен в него и Берман (как, кстати, и В. Шкловский, здесь они подружились). Многих объединяла тогда принадлежность к эсеровской партии. Однако в конце 1910-х Берман отошел от партийной работы. Гумилёв обратился к Берману с просьбой устроить ему конспиративную встречу с эсерами, объясняя это желанием послужить России. После неудачных попыток отговорить Гумилёва от опасного шага Берман согласился выполнить его просьбу. Ахматова говорила, что Гумилёв обладал вулканической энергией и шел к поставленной цели упорно и бесстрашно. Берман предупредил заговорщиков, что с ними желает познакомиться один из лучших поэтов России (фамилия не называлась) и просил использовать его лишь в случае крайней необходимости.
О том, что Гумилёва все-таки использовали в деле, Берман узнал летом 1921-го, когда Николай Степанович обратился к нему за помощью: принес две пачки листовок разного содержания и предложил поучаствовать в их распространении. Одна из листовок начиналась антисемитским лозунгом. «Связной» возмутился: «Понимаете ли вы, что предлагаете мне, Лазарю Берману, распространять?» Гумилёв с извинением отменил свою просьбу».
Через некоторое время Берману передали просьбу Ахматовой помочь отыскать место казни. Связи Лазаря Васильевича с автомобилистами-военными были известны, и надеялись, что он отыщет человека, который вел машину с приговоренными. Шофера нашли, он указал на так называемый Охтинский пустырь, признанный сейчас наиболее вероятным местом казни. Район деревни Бернгардовки, примыкающий к реке Охте. От того же шофера узнали, что на месте казни выкапывалась большая яма, перебрасывалась доска-помост, на нее вставал расстреливаемый. Среди шестидесяти расстрелянных – пять сотрудников Сапропелевого комитета Академии наук, Н. И. Лазаревский (р. 1868, профессор Петроградского университета), князь С. А. Ухтомский (р. 1886, сотрудник Русского музея), А. Ф. Бак (р. 1879, переводчик Коминтерна), В. П. Акимова-Перетц (р. 1899, студентка консерватории), моряки, домохозяйки, лица без определенных занятий.
В 1923-м в период подготовки процесса над эсерами Берман был арестован. Тогдашний начальник Петроградской ЧК тот же Агранов… склонял Бермана к тому, чтобы тот публично обратился к Виктору Борисовичу с просьбой вернуться в Россию – ничего, мол, с тобой не сделают. Шкловский, вовремя почувствовав нависшую опасность, весной 1922-го переправился за границу. Берман от сотрудничества с ЧК отказался, но в одной из бесед с Аграновым, пользуясь выгодным положением «нужного» человека, задал ему вопрос: «"Почему так жестоко покарали участников дела Таганцева?" Последовал ответ: „В 1921 году 70 % петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу ожечь!“ Вот собственно и все» (Даугава. 1990. № 11).
В «Петроградской правде» от 26 июля 1921 года под заголовком «Раскрытые заговоры» напечатаны выдержки доклада ВЧК о заговорах против советской власти в период мая – июня 1921-го. В этом докладе В. Н. Таганцев назван «главарем заговора» и обильно цитируются его высказывания.
Гумилёв считал, что про него знает только сам Таганцев и он не проговорится. Фотография Гумилёва в его «Деле» дает повод для предположения, что его избивали, как и Таганцева.
На стене общей камеры № 7 в Доме предварительного заключения на Шпалерной улице была надпись, которую навсегда запомнил Георгий Андреевич Стратановский (1901–1986), арестованный осенью 1921 года по делу, к которому не имел никакого отношения. Он был в камере после расстрела Гумилёва и видел эту надпись, о которой рассказал только сыну. А сам впоследствии работал переводчиком, преподавал в университете. После его смерти в начале перестройки эту тайну сын сообщил гумилёвоведу М. Д. Эльзону (Гумилёв. Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 298). Вот эта надпись:
«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь.Пятнадцатого октября 1920 года Н. Гумилёв заказал панихиду по М. Лермонтову, и ему показалось, по словам Одоевцевой, что священник ошибся и помянул один раз имя «Николай». До этого 8 октября ему снился сон, что он не избегнет общей участи, что и его конец будет страшный. Когда проснулся, почувствовал ясно, что жить осталось несколько месяцев.
Н. Гумилёв».
«Гумилёв оставил жену и ребенка (девочку 2-х лет), жена – лахудра, словом, надумала я взять девочку. Жаль мне одинокую и беззащитную. Одобряешь?» – писала Екатерина Александровна Ларисе в Афганистан в 1922 году. В ноябре – декабре 1922-го Лариса Михайловна отвечала:
«Девочку Гумилёва возьмите. Это сделать надо – я помогу. Если бы перед смертью его видела – все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца. Вот и все. Если бы только маленькая была на него похожа.
Мои милые, я так ясно и весело предчувствую, сколько мы еще с Вами понаделаем. О, НЭП, ведь мы не какой-нибудь, а 18 год, ну все».
Ее путь впереди будет недолог, через четыре с половиной года Лариса Рейснер умрет от брюшного тифа. Лена Гумилёва вырастет за кулисами театров, где играла ее мать Анна Энгельгардт, тоже станет актрисой и вместе с дедом и матерью умрет в блокадном Ленинграде.